Словопрения, загадки, ученые головоломки — все это напоминает игры и упражнения, предлагаемые современными журналами для развлечения. Королевская академия была чем-то вроде светского увеселения, которому предавался кружок близких к государю лиц, которые именовали его забавы ради то Давидом, то Гомером. Император, научившийся читать, но не писать, что было уже большим достижением для мирянина, как дитя забавлялся сделанными для него большими буквами, которые он по ночам угадывал ощупью под подушкой. Увлечение античностью чаще всего ограничивалось знакомством с нею по Кассиодору и Исидору Севильскому.
Как убедительно показал Александр Гейштор, ограниченность Каролингского возрождения была предопределена тем,
ГЛАВА VI. Пространственные и временные структуры (X — XIII вв.)
Когда юный Тристан, сбежавший от норвежских купцов-пиратов, высадился на побережье Корнуолла, «он поднялся с великим усилием на утес и увидел перед собой пустынную песчаную долину, за которой простирался бесконечный лес». Но вот из этого леса внезапно появилась группа охотников, и юноша присоединился к ней. «Тогда они пустились, беседуя, в путь, пока не достигли наконец роскошного замка. Его окружали луга, фруктовые сады, рыбные садки, тони и пашни».
Страна короля Марка — вовсе не легендарная земля, созданная воображением трувера. Это физическая реальность средневекового Запада. Огромный покров лесов и ланд с разбросанными по нему возделанными плодородными прогалинами — таков внешний облик христианского мира. Он подобен негативному отпечатку мусульманского Востока — мира оазисов посреди пустынь. Там, на Востоке, лес — редкость, здесь он в изобилии; деревья там — признак цивилизации, здесь — варварства. Религия, рожденная на Востоке под кровом пальм, расцвела на Западе в ущерб прибежищу языческих духов — деревьям, которые безжалостно вырубались монахами, святыми и миссионерами. Любой прогресс на средневековом Западе был расчисткой, борьбой и победой над зарослями, кустарниками и, если нужно было и если техническое оснащение и храбрость это позволяли, над строевым, девственным лесом — «дремучей чащей» Персеваля, selva oscura Данте. Но реальное сосредоточение бьющейся жизни — это совокупность более или менее обширных прогалин, экономических, социальных и культурных ячеек цивилизации. Долгое время средневековый Запад оставался скоплением поместий, замков и городов, возникших среди невозделанных и пустынных пространств. Лес, впрочем, и был тогда пустыней. Туда удалялись вольные или невольные адепты бегства от мира (fuga mundi): отшельники, любовники, странствующие рыцари, разбойники, люди вне закона. Это св. Бруно и его спутники в «пустыне» Гранд-Шартрез или св. Молем и его ученики в «пустыне» Сито, Тристан и Изольда в лесу Моруа («Мы вернемся в лес, который прикроет и защитит нас. Идем, милая Изольда!…Они идут через высокие травы и вереск, и вот уже деревья смыкают над ними свои ветви, и они скрываются за густой листвой») или предтеча, а может быть, и модель Робина Гуда, искатель приключений Эсташ Монах, который укрылся в начале XIII в. в лесу Булонэ. Мир убежища, лес имел и свои привлекательные черты. Для рыцаря это был мир охоты и приключений. Персеваль открыл там «красивейшие вещи, какие только могут быть», а некий сеньор советует Окассену, заболевшему из-за любви к Николет: «Садитесь на коня и поезжайте в лес. Вы там развеете свою печаль, увидите травы и цветы, услышите, как поют птицы. И, может статься, вы услышите там заветные слова, от которых вам станет легче на душе».
Для крестьян и вообще мелкого трудового люда лес был источником дохода. Туда выгоняли пастись стада, там набирали осенью жир свиньи — главное богатство бедного крестьянина, который после «откорма на желудях» забивал свою свинью, и это сулило ему на зиму если не обильную пищу, то средство к существованию. Там рубили лес, столь необходимый для экономики, долгое время испытывавшей нужду в камне, железе и каменном угле. Дома, орудия труда, очаги, печи, кузнечные горны существовали и действовали только благодаря дереву и древесному углю. В лесу собирали дикорастущие плоды, которые были основным подспорьем в примитивном рационе сельского жителя, а во время голода давали ему шанс выжить. Там же заготовляли дубовую кору для дубления кож, золу кустарников для отбеливания или окраски тканей, но особенно — смолистые вещества для факелов и свечей, а также мед диких пчел, столь желанный для мира, который долгое время был лишен сахара. В начале XII в. обосновавшийся в Польше французский хронист Галл Аноним, описывая достоинства этой страны, называет сразу же после целебного воздуха и плодородия почвы обилие богатых медом лесов. Пастухи, дровосеки, углежоги («лесной разбойник» Эсташ Монах, обрядившись в углежога, совершил один из самых удачных своих грабежей), сборщики меда — весь этот мелкий люд жил лесом и снабжал его дарами других. Он также охотно занимался браконьерством, но дичь была прежде всего продуктом заповедной охоты сеньоров. Эти последние, от мельчайших до самых крупных, ревниво оберегали свои права на лесные богатства. Особые служащие сеньоров, «лесные сержанты», повсеместно выслеживали расхитителей-виланов. Сами государи были крупнейшими лесными сеньорами в своих королевствах и энергично стремились оставаться таковыми. Со своей стороны и восставшие английские бароны навязывали в 1215 г. Иоанну Безземельному наряду с Великой хартией вольностей особую Лесную хартию. Когда в 1332 г. Филипп VI Французский распорядился составить перечень прав и владений, из которых он хотел образовать «вдовью долю» королевы Жанны Бургундской, он приказал расписать отдельно «оценку лесов», дававших треть общих доходов этого домена.
Но из леса исходила и угроза — он был средоточием вымышленных или действительных опасностей, тревожным горизонтом средневекового мира. Лес обступал этот мир, изолировал его и душил. Это была главная граница, «ничейная земля» (no man's land) между сеньориями и странами. Из его страшного «мрака» внезапно появлялись голодные волки, разбойники, рыцари-грабители.
В Силезии в начале XIII в. двое братьев несколько лет удерживали лес Садлно, откуда они периодически выходили, чтобы брать в плен на выкуп бедных крестьян округи, и препятствовали герцогу Генриху Бородатому основать там хотя бы одну деревню. Синод в Сантьяго-де-Компостелле должен был обнародовать специальный устав, чтобы организовать охоту на волков. Каждую субботу, кроме кануна Пасхи и Троицы, священники, рыцари и не занятые на работах крестьяне были обязаны участвовать в истреблении волков и ставить капканы; отказавшихся подвергали штрафу.
Из этих прожорливых волков воображение средневекового человека, опираясь на фольклорные образы незапамятных времен, легко делало чудовищ. В каком огромном количестве житий святых встречаем мы чудо приручения волка, подобное тому, как св. Франциск Ассизский приручил свирепого зверя Губбио! Из всех этих лесов выходили человековолки, оборотни, в которых средневековая дикость смешивала животное с полуварваром-человеком. Иногда в лесу прятались еще более кровавые чудовища — например, провансальский тараск [Сказочный дракон, персонаж провансальских легенд, обитавший вблизи Та-раскона. — Прим. перев. ], проклятый св. Мартой. Леса были, таким образом, не только источником реальных страхов, но и универсумом чудесных и пугающих легенд. Это Арденнский лес с его чудовищным вепрем, убежище четырех сыновей Аймона, где св. Губерт превратился из охотника в отшельника, а св. Тибальд Провенский — из рыцаря в отшельника и углежога; лес Броселианд, место чародейств Мерлина и Вивианы; лес Оберон, где Гуон Бордоский поддался чарам карлика; лес Оденвальд, где под ударами Гагена окончил свою трагическую охоту Зигфрид; Майский лес, где печально бродила Берта Большеногая, а позже сойдет с ума несчастный французский король Карл VI.
Однако если для большинства людей средневекового Запада горизонт ограничивался подчас всю их жизнь кромкой леса, то вовсе не следовало бы представлять себе средневековое общество как мир неподвижных домоседов, привязанных к своему окруженному лесом клочку земли. Напротив, нас озадачивает чрезвычайная мобильность средневековых людей.
Она объяснима. Собственность как материальная или психологическая реальность была почти неизвестна в средние века. От крестьянина до сеньора каждый индивид, каждая семья имели лишь более или менее широкие права условной, временной собственности, узуфрукта. Каждый человек не только имел над собой господина или кого-то обладающего более мощным правом, кто мог насильно лишить его земли, но и само право признавало за сеньором легальную возможность отнять у серва или вассала его земельное имущество при условии предоставления ему эквивалента, подчас очень удаленного от изъятого. Норманнские сеньоры, переправившиеся в Англию; немецкие рыцари, водворившиеся на востоке; феодалы Иль-де-Франса, завоевавшие феод в Лангедоке под предлогом крестового похода против альбигойцев или в Испании в ходе Реконкисты; крестоносцы всех мастей, которые выкраивали себе поместье в Морее или в Святой земле, — все они легко покидали родину, потому что вряд ли она у них была. Крестьянин, поля которого представляли собой более или менее обратимую концессию со стороны сеньора и часто перераспределялись сельской общиной, согласно правилам севооборота и ротации полей, был привязан к своей земле только волей сеньора, от которого он охотно ускользал сначала бегством, а позже путем правовой эмансипации. Индивидуальная или коллективная крестьянская эмиграция была одним из крупных феноменов средневековой демографии и общества. Рыцари и крестьяне встречали на дорогах клириков, которые либо совершали предписанное правилами странствие, либо порвали с монастырем (весь этот мир монахов, против которых напрасно издавали законы соборы и синоды, находился в постоянном коловращении). Они встречали студентов, идущих в знаменитые школы или университеты (разве не говорилось в одной поэме XII в., что изгнание, terra aliena, есть непременный жребий школяра), а также паломников, всякого рода бродяг.
Не только никакой материальный интерес не удерживает большинство из них дома, но самый дух христианской религии выталкивает на дороги. Человек лишь вечный странник на сей земле изгнания — таково учение церкви, которая вряд ли нуждалась в том, чтобы повторять слова Христа: «Оставьте все и следуйте за мной». Сколь многочисленны были те, кто не имел ничего или мало и с легкостью уходил! Их скудные пожитки помещались в котомке пилигрима; тот, кто побогаче, имел при себе несколько мелких монет (а деньги тогда долгое время были редкостью); самые же богатые — ларец, куда складывали большую часть своего состояния, немного драгоценностей. Когда путешественники и пилигримы начнут брать с собой громоздкий багаж (сир де Жуанвиль и его спутник, граф Сарребрюк, отправились в 1248 г. в крестовый поход со множеством сундуков, которые доставили на телегах в Оксон, а оттуда по Соне и Роне в Арль), тогда не только выветрится дух крестовых походов, но и ослабеет вкус к путешествию и средневековое общество станет миром домоседов. Средние века, эпоха пеших и конных странствий, вплотную приблизятся тогда к своему концу — не потому, что Позднее Средневековье не знало странствия, но потому, что начиная с XIV в. странники становятся бродягами, окаянными людьми. Прежде они были нормальными существами, тогда как впоследствии нормальными стали домоседы. Но до тех пор, когда придет пора этой дорожной усталости, Средневековье кишело путниками, и они постоянно встречаются нам в иконографии. Вооружившись посохом в форме греческой буквы тау (он быстро станет символом), согбенные, они идут по дорогам — отшельники, паломники, нищие, больные. Этот беспокойный народ символизировали также слепцы, такие, какими их описывает одно фаблио: «Однажды по дороге близ Компьена брели три слепца без поводыря и провожатого. На них была ветхая одежда, и имели они одну деревянную плошку на троих. Так шли они дорогой в Санлис». Церковь и моралисты относились к странникам с недоверием, и даже само паломничество, за которым часто скрывалось простое бродяжничество, суетное любопытство — средневековая форма туризма, — легко вызывало подозрение. Гонорий Августодунский в начале XII в. был склонен его осуждать или по крайней мере воздерживаться от рекомендации. «Есть ли заслуга в том, — спрашивает в „Светильнике“ ученик, — чтобы идти в Иерусалим или посетить другие святые места?» И учитель отвечает: «Лучше отдать деньги, предназначенные для путешествия, бедным». Гонорий допускает единственный вид паломничества — ради покаяния. В самом деле, очень рано — и это знаменательно — паломничество стало не актом доброй воли, но покаяния. Им наказывался любой тяжкий грех, оно было карой, а не воздаянием. Что касается тех, которые предпринимали его «из любопытства или мелкого тщеславия», как говорит тот же учитель в «Светильнике», то «единственный профит, который они из него извлекают, состоит в том, что они смогли увидеть красивые места, прекрасные памятники да потешили свое тщеславие». Странники были несчастными людьми, а туризм — суетностью.
Жалкая действительность паломничества — не доходя до трагических случаев с крестоносцами, умершими в пути от голода или истребленными сарацинами, — это часто история того бедного человека, о котором рассказывает «Золотая легенда»: «Около 1100 года от воплощения Господа некий француз отправился с женой и сыновьями в Сантьяго-де-Компостеллу, отчасти чтобы бежать от заразной болезни, которая опустошала тогда его страну, отчасти же чтобы увидеть могилу святого. В городе Памплоне жена его умерла, а хозяин постоялого двора отнял у него все деньги и даже кобылу, на которой он вез детей. Тогда бедный отец посадил двоих сыновей на плечи, а остальных повел за руку. Но некий человек, проезжавший мимо на осле, сжалился над ним и отдал ему своего осла, чтобы он мог посадить на него детей. Придя в Сантьяго-де-Компостеллу, француз увидел святого, который спросил у него, узнал ли он его, и сказал ему: „Я апостол Иаков. Это я дал тебе осла, чтобы ты мог прийти сюда, и даю его снова, чтобы ты вернулся домой“.
Но сколько паломников осталось без помощи чудесного осла…
У путешественников не было недостатка ни в испытаниях, ни в препятствиях. Конечно, речной путь использовался повсюду, где это было возможно. Но оставалось много земель, которые нужно было пересечь. Однако почти исчезла разрушенная вторжениями и неподдерживаемая великолепная сеть римских дорог; впрочем, она была мало приспособлена к нуждам средневекового общества. Для этого пешего и конного народа, перевозки которого производились главным образом на спинах вьючных животных или на допотопных телегах и который никуда не торопился (путники охотно делали круг, чтобы обойти замок рыцаря-разбойника или, напротив, чтобы посетить святилище), римская дорога, прямая, вымощенная, предназначенная для солдат и чиновников, не представляла большого интереса. Средневековый люд шел по тропам, дорожкам, по запутанным путям, которые блуждали между несколькими фиксированными пунктами: ярмарочными городами, местами паломничества, мостами, бродами или перевалами. Сколько препятствий нужно было преодолеть: лес с его опасностями и страхами, изборожденный, однако, следами (Николет, «идя по заросшей тропинке в густом лесу, вышла на большую дорогу, где скрещивались семь других дорог, ведущих в разные концы страны»); бандиты, будь то рыцари или виланы, засевшие в засаде на краю леса или на вершине утеса (Жуанвиль, спускаясь по Роне, заметил «Ла-Рош-де-Глюн, тот самый замок, который король приказал разрушить потому, что его владелец по имени Роже был обвинен в грабеже паломников и купцов»); бесчисленные пошлины, взимаемые с купцов, а иногда и просто с путешественников у мостов, на перевалах, на реках; скверное состояние дорог, где повозки тем легче увязали в грязи, чем более управление быками требовало профессионального навыка.
Какой-нибудь персонаж шансон-де-жест вроде Бертрана из «Нимской телеги», племянника Гильома Оранжского, выставляет себя в смешном виде, когда хочет переодеться в возчика. Средневековая дорога была удручающе долгой, медленной. Если мы проследим за путешественниками из числа самых занятых, за купцами, то заметим, что дневные этапы варьировались в зависимости от характера местности от 25 до 60 км. Требовалось две недели, чтобы попасть из Болоньи в Авиньон, путь с шампанских ярмарок в Ним занимал 22 дня, из Флоренции в Неаполь — от 11 до 12. И однако, средневековое общество было охвачено, по словам Марка Блока, «своего рода броуновским движением, одновременно и постоянным, и переменчивым».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Как убедительно показал Александр Гейштор, ограниченность Каролингского возрождения была предопределена тем,
ГЛАВА VI. Пространственные и временные структуры (X — XIII вв.)
Когда юный Тристан, сбежавший от норвежских купцов-пиратов, высадился на побережье Корнуолла, «он поднялся с великим усилием на утес и увидел перед собой пустынную песчаную долину, за которой простирался бесконечный лес». Но вот из этого леса внезапно появилась группа охотников, и юноша присоединился к ней. «Тогда они пустились, беседуя, в путь, пока не достигли наконец роскошного замка. Его окружали луга, фруктовые сады, рыбные садки, тони и пашни».
Страна короля Марка — вовсе не легендарная земля, созданная воображением трувера. Это физическая реальность средневекового Запада. Огромный покров лесов и ланд с разбросанными по нему возделанными плодородными прогалинами — таков внешний облик христианского мира. Он подобен негативному отпечатку мусульманского Востока — мира оазисов посреди пустынь. Там, на Востоке, лес — редкость, здесь он в изобилии; деревья там — признак цивилизации, здесь — варварства. Религия, рожденная на Востоке под кровом пальм, расцвела на Западе в ущерб прибежищу языческих духов — деревьям, которые безжалостно вырубались монахами, святыми и миссионерами. Любой прогресс на средневековом Западе был расчисткой, борьбой и победой над зарослями, кустарниками и, если нужно было и если техническое оснащение и храбрость это позволяли, над строевым, девственным лесом — «дремучей чащей» Персеваля, selva oscura Данте. Но реальное сосредоточение бьющейся жизни — это совокупность более или менее обширных прогалин, экономических, социальных и культурных ячеек цивилизации. Долгое время средневековый Запад оставался скоплением поместий, замков и городов, возникших среди невозделанных и пустынных пространств. Лес, впрочем, и был тогда пустыней. Туда удалялись вольные или невольные адепты бегства от мира (fuga mundi): отшельники, любовники, странствующие рыцари, разбойники, люди вне закона. Это св. Бруно и его спутники в «пустыне» Гранд-Шартрез или св. Молем и его ученики в «пустыне» Сито, Тристан и Изольда в лесу Моруа («Мы вернемся в лес, который прикроет и защитит нас. Идем, милая Изольда!…Они идут через высокие травы и вереск, и вот уже деревья смыкают над ними свои ветви, и они скрываются за густой листвой») или предтеча, а может быть, и модель Робина Гуда, искатель приключений Эсташ Монах, который укрылся в начале XIII в. в лесу Булонэ. Мир убежища, лес имел и свои привлекательные черты. Для рыцаря это был мир охоты и приключений. Персеваль открыл там «красивейшие вещи, какие только могут быть», а некий сеньор советует Окассену, заболевшему из-за любви к Николет: «Садитесь на коня и поезжайте в лес. Вы там развеете свою печаль, увидите травы и цветы, услышите, как поют птицы. И, может статься, вы услышите там заветные слова, от которых вам станет легче на душе».
Для крестьян и вообще мелкого трудового люда лес был источником дохода. Туда выгоняли пастись стада, там набирали осенью жир свиньи — главное богатство бедного крестьянина, который после «откорма на желудях» забивал свою свинью, и это сулило ему на зиму если не обильную пищу, то средство к существованию. Там рубили лес, столь необходимый для экономики, долгое время испытывавшей нужду в камне, железе и каменном угле. Дома, орудия труда, очаги, печи, кузнечные горны существовали и действовали только благодаря дереву и древесному углю. В лесу собирали дикорастущие плоды, которые были основным подспорьем в примитивном рационе сельского жителя, а во время голода давали ему шанс выжить. Там же заготовляли дубовую кору для дубления кож, золу кустарников для отбеливания или окраски тканей, но особенно — смолистые вещества для факелов и свечей, а также мед диких пчел, столь желанный для мира, который долгое время был лишен сахара. В начале XII в. обосновавшийся в Польше французский хронист Галл Аноним, описывая достоинства этой страны, называет сразу же после целебного воздуха и плодородия почвы обилие богатых медом лесов. Пастухи, дровосеки, углежоги («лесной разбойник» Эсташ Монах, обрядившись в углежога, совершил один из самых удачных своих грабежей), сборщики меда — весь этот мелкий люд жил лесом и снабжал его дарами других. Он также охотно занимался браконьерством, но дичь была прежде всего продуктом заповедной охоты сеньоров. Эти последние, от мельчайших до самых крупных, ревниво оберегали свои права на лесные богатства. Особые служащие сеньоров, «лесные сержанты», повсеместно выслеживали расхитителей-виланов. Сами государи были крупнейшими лесными сеньорами в своих королевствах и энергично стремились оставаться таковыми. Со своей стороны и восставшие английские бароны навязывали в 1215 г. Иоанну Безземельному наряду с Великой хартией вольностей особую Лесную хартию. Когда в 1332 г. Филипп VI Французский распорядился составить перечень прав и владений, из которых он хотел образовать «вдовью долю» королевы Жанны Бургундской, он приказал расписать отдельно «оценку лесов», дававших треть общих доходов этого домена.
Но из леса исходила и угроза — он был средоточием вымышленных или действительных опасностей, тревожным горизонтом средневекового мира. Лес обступал этот мир, изолировал его и душил. Это была главная граница, «ничейная земля» (no man's land) между сеньориями и странами. Из его страшного «мрака» внезапно появлялись голодные волки, разбойники, рыцари-грабители.
В Силезии в начале XIII в. двое братьев несколько лет удерживали лес Садлно, откуда они периодически выходили, чтобы брать в плен на выкуп бедных крестьян округи, и препятствовали герцогу Генриху Бородатому основать там хотя бы одну деревню. Синод в Сантьяго-де-Компостелле должен был обнародовать специальный устав, чтобы организовать охоту на волков. Каждую субботу, кроме кануна Пасхи и Троицы, священники, рыцари и не занятые на работах крестьяне были обязаны участвовать в истреблении волков и ставить капканы; отказавшихся подвергали штрафу.
Из этих прожорливых волков воображение средневекового человека, опираясь на фольклорные образы незапамятных времен, легко делало чудовищ. В каком огромном количестве житий святых встречаем мы чудо приручения волка, подобное тому, как св. Франциск Ассизский приручил свирепого зверя Губбио! Из всех этих лесов выходили человековолки, оборотни, в которых средневековая дикость смешивала животное с полуварваром-человеком. Иногда в лесу прятались еще более кровавые чудовища — например, провансальский тараск [Сказочный дракон, персонаж провансальских легенд, обитавший вблизи Та-раскона. — Прим. перев. ], проклятый св. Мартой. Леса были, таким образом, не только источником реальных страхов, но и универсумом чудесных и пугающих легенд. Это Арденнский лес с его чудовищным вепрем, убежище четырех сыновей Аймона, где св. Губерт превратился из охотника в отшельника, а св. Тибальд Провенский — из рыцаря в отшельника и углежога; лес Броселианд, место чародейств Мерлина и Вивианы; лес Оберон, где Гуон Бордоский поддался чарам карлика; лес Оденвальд, где под ударами Гагена окончил свою трагическую охоту Зигфрид; Майский лес, где печально бродила Берта Большеногая, а позже сойдет с ума несчастный французский король Карл VI.
Однако если для большинства людей средневекового Запада горизонт ограничивался подчас всю их жизнь кромкой леса, то вовсе не следовало бы представлять себе средневековое общество как мир неподвижных домоседов, привязанных к своему окруженному лесом клочку земли. Напротив, нас озадачивает чрезвычайная мобильность средневековых людей.
Она объяснима. Собственность как материальная или психологическая реальность была почти неизвестна в средние века. От крестьянина до сеньора каждый индивид, каждая семья имели лишь более или менее широкие права условной, временной собственности, узуфрукта. Каждый человек не только имел над собой господина или кого-то обладающего более мощным правом, кто мог насильно лишить его земли, но и само право признавало за сеньором легальную возможность отнять у серва или вассала его земельное имущество при условии предоставления ему эквивалента, подчас очень удаленного от изъятого. Норманнские сеньоры, переправившиеся в Англию; немецкие рыцари, водворившиеся на востоке; феодалы Иль-де-Франса, завоевавшие феод в Лангедоке под предлогом крестового похода против альбигойцев или в Испании в ходе Реконкисты; крестоносцы всех мастей, которые выкраивали себе поместье в Морее или в Святой земле, — все они легко покидали родину, потому что вряд ли она у них была. Крестьянин, поля которого представляли собой более или менее обратимую концессию со стороны сеньора и часто перераспределялись сельской общиной, согласно правилам севооборота и ротации полей, был привязан к своей земле только волей сеньора, от которого он охотно ускользал сначала бегством, а позже путем правовой эмансипации. Индивидуальная или коллективная крестьянская эмиграция была одним из крупных феноменов средневековой демографии и общества. Рыцари и крестьяне встречали на дорогах клириков, которые либо совершали предписанное правилами странствие, либо порвали с монастырем (весь этот мир монахов, против которых напрасно издавали законы соборы и синоды, находился в постоянном коловращении). Они встречали студентов, идущих в знаменитые школы или университеты (разве не говорилось в одной поэме XII в., что изгнание, terra aliena, есть непременный жребий школяра), а также паломников, всякого рода бродяг.
Не только никакой материальный интерес не удерживает большинство из них дома, но самый дух христианской религии выталкивает на дороги. Человек лишь вечный странник на сей земле изгнания — таково учение церкви, которая вряд ли нуждалась в том, чтобы повторять слова Христа: «Оставьте все и следуйте за мной». Сколь многочисленны были те, кто не имел ничего или мало и с легкостью уходил! Их скудные пожитки помещались в котомке пилигрима; тот, кто побогаче, имел при себе несколько мелких монет (а деньги тогда долгое время были редкостью); самые же богатые — ларец, куда складывали большую часть своего состояния, немного драгоценностей. Когда путешественники и пилигримы начнут брать с собой громоздкий багаж (сир де Жуанвиль и его спутник, граф Сарребрюк, отправились в 1248 г. в крестовый поход со множеством сундуков, которые доставили на телегах в Оксон, а оттуда по Соне и Роне в Арль), тогда не только выветрится дух крестовых походов, но и ослабеет вкус к путешествию и средневековое общество станет миром домоседов. Средние века, эпоха пеших и конных странствий, вплотную приблизятся тогда к своему концу — не потому, что Позднее Средневековье не знало странствия, но потому, что начиная с XIV в. странники становятся бродягами, окаянными людьми. Прежде они были нормальными существами, тогда как впоследствии нормальными стали домоседы. Но до тех пор, когда придет пора этой дорожной усталости, Средневековье кишело путниками, и они постоянно встречаются нам в иконографии. Вооружившись посохом в форме греческой буквы тау (он быстро станет символом), согбенные, они идут по дорогам — отшельники, паломники, нищие, больные. Этот беспокойный народ символизировали также слепцы, такие, какими их описывает одно фаблио: «Однажды по дороге близ Компьена брели три слепца без поводыря и провожатого. На них была ветхая одежда, и имели они одну деревянную плошку на троих. Так шли они дорогой в Санлис». Церковь и моралисты относились к странникам с недоверием, и даже само паломничество, за которым часто скрывалось простое бродяжничество, суетное любопытство — средневековая форма туризма, — легко вызывало подозрение. Гонорий Августодунский в начале XII в. был склонен его осуждать или по крайней мере воздерживаться от рекомендации. «Есть ли заслуга в том, — спрашивает в „Светильнике“ ученик, — чтобы идти в Иерусалим или посетить другие святые места?» И учитель отвечает: «Лучше отдать деньги, предназначенные для путешествия, бедным». Гонорий допускает единственный вид паломничества — ради покаяния. В самом деле, очень рано — и это знаменательно — паломничество стало не актом доброй воли, но покаяния. Им наказывался любой тяжкий грех, оно было карой, а не воздаянием. Что касается тех, которые предпринимали его «из любопытства или мелкого тщеславия», как говорит тот же учитель в «Светильнике», то «единственный профит, который они из него извлекают, состоит в том, что они смогли увидеть красивые места, прекрасные памятники да потешили свое тщеславие». Странники были несчастными людьми, а туризм — суетностью.
Жалкая действительность паломничества — не доходя до трагических случаев с крестоносцами, умершими в пути от голода или истребленными сарацинами, — это часто история того бедного человека, о котором рассказывает «Золотая легенда»: «Около 1100 года от воплощения Господа некий француз отправился с женой и сыновьями в Сантьяго-де-Компостеллу, отчасти чтобы бежать от заразной болезни, которая опустошала тогда его страну, отчасти же чтобы увидеть могилу святого. В городе Памплоне жена его умерла, а хозяин постоялого двора отнял у него все деньги и даже кобылу, на которой он вез детей. Тогда бедный отец посадил двоих сыновей на плечи, а остальных повел за руку. Но некий человек, проезжавший мимо на осле, сжалился над ним и отдал ему своего осла, чтобы он мог посадить на него детей. Придя в Сантьяго-де-Компостеллу, француз увидел святого, который спросил у него, узнал ли он его, и сказал ему: „Я апостол Иаков. Это я дал тебе осла, чтобы ты мог прийти сюда, и даю его снова, чтобы ты вернулся домой“.
Но сколько паломников осталось без помощи чудесного осла…
У путешественников не было недостатка ни в испытаниях, ни в препятствиях. Конечно, речной путь использовался повсюду, где это было возможно. Но оставалось много земель, которые нужно было пересечь. Однако почти исчезла разрушенная вторжениями и неподдерживаемая великолепная сеть римских дорог; впрочем, она была мало приспособлена к нуждам средневекового общества. Для этого пешего и конного народа, перевозки которого производились главным образом на спинах вьючных животных или на допотопных телегах и который никуда не торопился (путники охотно делали круг, чтобы обойти замок рыцаря-разбойника или, напротив, чтобы посетить святилище), римская дорога, прямая, вымощенная, предназначенная для солдат и чиновников, не представляла большого интереса. Средневековый люд шел по тропам, дорожкам, по запутанным путям, которые блуждали между несколькими фиксированными пунктами: ярмарочными городами, местами паломничества, мостами, бродами или перевалами. Сколько препятствий нужно было преодолеть: лес с его опасностями и страхами, изборожденный, однако, следами (Николет, «идя по заросшей тропинке в густом лесу, вышла на большую дорогу, где скрещивались семь других дорог, ведущих в разные концы страны»); бандиты, будь то рыцари или виланы, засевшие в засаде на краю леса или на вершине утеса (Жуанвиль, спускаясь по Роне, заметил «Ла-Рош-де-Глюн, тот самый замок, который король приказал разрушить потому, что его владелец по имени Роже был обвинен в грабеже паломников и купцов»); бесчисленные пошлины, взимаемые с купцов, а иногда и просто с путешественников у мостов, на перевалах, на реках; скверное состояние дорог, где повозки тем легче увязали в грязи, чем более управление быками требовало профессионального навыка.
Какой-нибудь персонаж шансон-де-жест вроде Бертрана из «Нимской телеги», племянника Гильома Оранжского, выставляет себя в смешном виде, когда хочет переодеться в возчика. Средневековая дорога была удручающе долгой, медленной. Если мы проследим за путешественниками из числа самых занятых, за купцами, то заметим, что дневные этапы варьировались в зависимости от характера местности от 25 до 60 км. Требовалось две недели, чтобы попасть из Болоньи в Авиньон, путь с шампанских ярмарок в Ним занимал 22 дня, из Флоренции в Неаполь — от 11 до 12. И однако, средневековое общество было охвачено, по словам Марка Блока, «своего рода броуновским движением, одновременно и постоянным, и переменчивым».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51