Даже друзья уже не сомневались: вали, Сашка, за бугор, тут тебя доведут.
У него начались приступы необъяснимой трясучки, когда кажется, что вот сейчас действительно перекинешься через бугор, но только не через тот, который все имеют в виду, а через тот, который никто как бы не имеет в виду. Он стал нажираться выпивкой и вдруг однажды увидел на стене старую гитару. В пьяную башку пришла курьезная мысль: вот она меня спасет! Подтянул колки, трахнул всей пятерней и вновь заголосил хриплым петухом, да так, что и Володя бы большой палец показал, будь тот еще жив, незабвенный друг.
Вдруг на подпольной рок-сцене появилась новая группа под старым названием «Шуты»: Наталка-Моталка, Бронзовый Маг Елозин, Шурик Бесноватов, Лидка Гремучая, Тиграша, Одесса-порт, Марк Нетрезвый и, наконец, лид-вокалист, старый наш кумир Сашка Корбах, который никуда не уехал, а, наоборот, снова с нами, втыкает «товарищам» прямо в очко!
Власти совсем взбесились. Закончился этот всплеск вокала и ритма плачевно. Загорелся клуб энергетиков, где шел концерт. В панике народ переломал энное количество костей, попутно якобы пропала какая-то девятиклассница. Началось следствие, с Корбаха взяли подписку о невыезде. После этого он позвонил Ситному: ваша взяла, оформляйте на выезд. Следствие немедленно закрылось. ОВИР с рекордной скоростью выправил заграничный паспорт. ВТО выписало командировку режиссеру Корбаху во Францию «с творческими целями».
Все вокруг смотрели на него как на покойника. Женщины, с которыми у него «что-то было», влажными протирали его взглядами: запомнить, запомнить! Одна, самая недавняя, шепнула: «Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Он обозлился. Все ему осточертело, и этот Байрон в русском переводе. На людях еще боролся с «трясучкой», ночи превратились в череду умираний. В мае он оказался в Париже.
Вот он выходит в аэропорту Де Голль. Путешественник. Знаменитость. Из сумки торчит теннисная ракетка. Зажигаются лампы телекомпаний. Какие-то люди машут как знакомому. Саша, узнаешь? Поневоле отшатнешься: Ленька Купершток, перебежчик! Monsieur Korbach, que voulez vous dire au public de France?[8] Молодая толстуха, то есть толстая молодуха, быстро переводит на русский. Товарищ Корбах, мы из посольства. Поосторожней, тут вас приветствует агентура со «Свободы». Шакальи подлые взгляды. Его везут в отель «Крийон», на три дня он гость студии «Антенн-2». Поощрительные взгляды западных «специалистов». Ничего, ничего, он придет в себя, у него сейчас просто культурный шок. Да-да, он вылечится, думает он о себе в третьем лице. Можно хорошо его вылечить утюгом по голове. Шербурские зонтики, болгарские зонтики, какая разница?
Культурный шок и в самом деле стал быстро уступать место реализму с его утренним кофе и хорошо прожаренными круассанами. Никто на меня не покушается, ей-ей. Разведслужбам наплевать на какого-то режиссеришку. «Советчикам» – он быстро научился у эмигрантов этому слову – тоже наплевать на его разглагольствования о «несовместимости карнавального театра с казарменной ментальностью». Выдворили, галочку поставили, доложились, и ладно. Нечего представлять скандал с маленьким театром как мировую сенсацию. Парижские театралы, во всяком случае, не видят в этом трагедии.
Его приглашали и в Odeon, и в Chaillot, и в Comedie Francaise, и в маленькие труппы, игравшие в заброшенных амбарах и банях. Перед спектаклями публика ему аплодировала: браво, месье Корба! Старому другу Антуану Витезу, который, пожалуй, единственный из всех парижских режиссеров свободно говорил по-русски, он рассказал идею «Свечения Беатриче». «Большая идея», – сказал Антуан и с живостью что-то нарисовал в воздухе своими тонкими пальцами. «Не я один такой рисовальщик», – усмехнулся Корбах. «Будем думать, – сказал Антуан, – а пока что, – он вдруг воспламенился, – почему бы тебе не поставить у меня сразу две пьесы? Одну русскую, „Чайку“, а другую ирландскую, „Цаплю“, современную парафразу к Чехову? Обе пьесы можно играть в одних декорациях и с одним и тем же составом актеров. Спектакль из двух вечеров, понимаешь? Ведь русские, по сути дела, такие же алкоголики, что и ирландцы».
За многочисленные интервью во французских, английских, германских, датских, шведских, итальянских и японских журналах он получил немало денег и мог теперь не торопиться, обдумывая предложение Витеза. Все в общем шло совсем неплохо, пока вдруг не началась новая советская атака. Сначала на него вышел корреспондент «Литературной газеты» Петр Большевиков, заведомый гэбэшник, хоть и известный в роли фрондерствующего плейбоя.
– Послушай, старик, тебя, похоже, собираются лишить советского гражданства. Там где-то подготовили для Политбюро подборочку из твоих высказываний. Патриархи пришли в ярость, особенно Ю.В. Там, видишь ли, еще живы такие категории, как классовая борьба. В этих рамках с тобой, похоже, хотят расправиться.
Корбах стянул свой обезьяний рот, стараясь ничего не выдать изучающим зенкам агента. Страшное слово, однако, уже влезло ему под кожу. Пощелкивала артерия под ключицей. Хотелось истерически закричать: «Расправиться?! А по какому праву вы, красные свиньи, приговариваете человека, даже если он обезьяна?!» Все-таки не закричал и не задергался, однако почему же Большевиков ушел такой довольный?
Через день после этого визита напрямую из Москвы позвонил Клеофонт Степанович Ситный. Говорил неслыханно ледяным, будто вся Сибирь, тоном. На «вы»! «Вы что там, Корбах, с ума сошли?! Как вы смеете говорить, что карнавальный театр несовместим с казарменной ментальностью? Все наше общество к казарме подверстали?! Совсем уже продались подрывникам? Ну, пеняйте на себя! Я умываю руки!»
Что-что, а техника давления на нервы у большевиков была неплохо отработана. Через три дня «Советская культура» тиснула фельетон «Шут Корбах на ярмарке тщеславия». Гэбэшный псевдоним А.Николаев довольно гладким слогом (наверное, сам Петька Большевиков и написал) повествовал о том, как рехнувшийся от жажды славы актеришка продает свою родину. Фельетону соседствовало гневное письмо деятелей советской культуры. Дюжина подписей с титулами заслуженный, народный и так далее. Из знакомых никого, кроме артиста Стржельчика, что давно уже приспособился гвоздить диссидентов.
Опять о нем вспомнили радисты русскоязычных станций. Накачиваясь с утра скотчем, он рубал в телефон ответные инвективы. В выражениях не стеснялся настолько, что даже радисты покрякивали: не слишком ли круто, Саша? Ничего-ничего, пусть знают, что не боюсь.
Конечно, он не боялся, ведь не назовешь же страхом утренний мрак, желание то ли скукожиться в неподвижную куколку, то ли раскатиться ртутью во все стороны. Депрессией это называется просто-напросто. Он бормотал дантовские строфы, в частности: «Им невдомек, что только черви мы, в которых зреет мотылек нетленный, на Божий суд взлетающий из тьмы». Это помогало вместе со скотчем.
Однажды пришел старый кореш, актер «Современника» Игорь Юрин, который три года назад «дефектнул»[9] из Совдепа и в Париже женился на марокканке: «Знаешь, один местный коммуняга спросил тут меня с гадкой улыбкой: „Кажется, ваш друг месье Корба погиб в автомобильной катастрофе, это верно?“ Откуда, говорю, такая информация, а коммуняга усмехается еще гаже: „Наши товарищи только что прилетели из Москвы“. Ну вот, получи и распишись. Тебе все понятно? Хочешь совет, Сашуля? Сваливай из Парижа. Они тебя тут доведут своей агентурой влияния. Куда? Да в Америку сваливай. С твоей славой я бы сразу в Америку свалил. Витез не сможет тебе дать здесь постоянный заработок. Знаешь, наши в Америке говорят, что там сразу возникает колоссальный отрыв от Советов, как будто на планете и не пахнет этой сволочью. Я лично просто мечтаю об Америке, но что мне там делать без славы и с нулем английского. А ты еще и английский знаешь отлично».
Интересно, что через день после этого разговора, в ветреную погоду с улетающими шляпами и косынками, он натолкнулся на американского дипломата Никиту Афанасьевича Мориака, которого знал по Москве как большого поклонника «Шутов», всегда готового к переправке писем и пьес через священную границу. В пенсне со шнуром, тот заключил его в объятия: «Вот так встреча! Я уже полгода работаю в Париже, но все знаю о вас».
Они зашли в кафе на Карфюр дю Бак.
– Знаете, чувствую какую-то странную ностальгию по Москве. – Мориак внимательно и печально смотрел, как Корбах заказывает один за другим двойные скотчи. Вдруг просиял, узнав, что собеседник собирается в Америку: – Великолепная идея, Алекс! Вам там выкатят красный ковер. Ну, это просто такое английское выражение. В общем, великолепный прием вам обеспечен. Со своей стороны я гарантирую визу Н-1, а через год вы получите «зеленую карту».
– Вместо зеленого змия? – скаламбурил Корбах.
Мориак похлопал его по плечу:
– Вы там сами во всем разберетесь. Поверьте, Америка – это далеко, очень далеко от ЦК КПСС!
Заканчивая этот предельно краткий корбаховский «куррикулюм витэ», мы выходим на вполне банальную фразу: «Вот так получилось, что в день своего рождения 10 августа 1982 года Александр Яковлевич Корбах ступил на американскую землю», – и возвращаемся в шагающую по утробному тоннелю толпу пассажиров ПанАм навстречу нацеленным телекамерам.
3. Стоградусный Фаренгейт
Только приблизившись к барьеру, Корбах понял, что фото– и телекамеры направлены вовсе не на него. Из-за плеч и съемочных приборов торчала курчавая голова знаменитого теннисиста.
Встречающие выискивали среди прилетевших своих. На этом пороге происходила материализация трансатлантических фантомов. Процесс, аналогичный вытягиванию своего чемодана, только радостные эмоции выражаются в более демонстративной форме. Никто, однако, не торопился вытягивать режиссера Корбаха. Он шел мимо картонок с именами тех, кого не знали в лицо: Верне, Шварцман, Зоя Бетанкур, Куан Лижи, – его имени тут не было. Он прошел через всю толпу, и никто его не окликнул.
Может, где-то у другого выхода встречают – что-то перепутали говнюки? Он пошел вдоль огромного зала, заполненного фантасмагорическим говором, в котором он не понимал ни единого слова. Временами ошеломлял громогласный пейджинг,[10] в котором он тоже ничего не понимал. Носильщики разговаривали между собой на совершенно непонятном языке. Да я, кажется, совсем не понимаю по-английски, если это английский. «Information», – прочел он. Вот это понятно. Надо спросить, где здесь встречают режиссера Корбаха. За открытой стойкой сидели три свежих девчонки в униформе ПанАм, они болтали друг с другом. Приблизившись, он понял, что не может ни слова выдернуть из их болтовни. Одна из них повернулась к нему: «Sir?» Он отвел глаза и прошел мимо. Она понимающе посмотрела ему вслед. Наверное, восточноевропеец. Польские и чешские беженцы часто стесняются своего английского, в отличие от тамилов, сенегальцев и бирманцев, которые не стесняются.
Не менее часа Корбах возил свой чемодан на колясочке по терминалу, пил воду из фонтанчиков, чтобы не заказывать кока-колу по-английски, пока не пришла ошеломляющая мысль: меня здесь никто не встречает! Да ведь Мориак же сказал, что встретят! Да ведь и отголоски были немалые в американской прессе! Все американцы восклицали при знакомстве: Alexander Korbach! That’s a great name in the States!
Он вышел из здания и увидел перед собой гигантское лежбище гладких, отсвечивающих на солнце морских львов. Изредка медленно начинали перемещаться самцы. Сальвадордалиевское перезревшее солнце висело над возлежащим стадом. Необозримый паркинг машин.
Сразу покрываешься потом. Влажность охуенная. Humidity или humanity?[11] Не важно как, но во всем этом пространстве никому до меня нет дела.
– Господин Корбах! – тут же отозвалось пространство.
Подходил невысокий уплотненный человек в скверной летней рубашонке навыпуск. Рукопожатие, обмен потом.
– Мне Игореша Юрин утром позвонил, попросил вас встретить на всякий случай. Бутлеров Станислав, ну, в общем, Стас, ведь мы же с вами, кажется, одного возраста. – Он повел его прямо в пекло, на дальний конец паркинга. – Я уж думал, вы не приехали: нигде никаких признаков встречи. Внешность вашу, сорри, проектирую не очень отчетливо: за три года подзабылись герои отчизны. Хотел уже уезжать, и вдруг сам идет, во плоти. Сразу эта песенка ваша вспомнилась: «Преисподняя, преисподняя, посвежей надевай исподнее».
Корбаха замутило от собственной строчки столетней давности.
– Ну вот, пришли.
Стояло большое желтое такси.
– Там шофера нет, – сказал он.
– Я сам шофер, – ухмыльнулся Бутлеров.
Поехали по шоссе, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую. Поток разнообразных машин ровно катил на одной скорости, как будто их всех завели одним ключом и разом пустили. Скользили мимо невзрачных домишек и торчащих кирпичных кубов без каких-либо признаков архитектуры, одни стены, окна, двери – чего еще, вполне достаточно. Иногда над крышами возникал рекламный щит: призыв аэролинии или кэмеловский человек с его пшеничными усами. На одном углу промелькнула толпа, почему-то показывающая пальцами в одном направлении, но вообще-то было пустынно.
– Вам вообще-то куда? – спросил Стас Бутлеров. Он был вполне корректен – вообще-то, – только иногда среди подпухших век мелькало выражение легкого сарказма.
– Да в центр, – пожал плечами Корбах.
Жаль, что не выпил на вокзале. Сейчас бы все это иначе окрасилось. Не пришлось бы корежиться на каждом вираже, когда над штабельными кирпичными домами появляется в сером застое набухшее малиновой магмой солнце.
– На Манхаттан, значит, – со странным лукавством произнес Стас. Он описывал широкий полукруг перед подъемом на подвешенную автостраду. Слева по борту на склонах холмов стояли прижатые друг к другу небоскребы, эдакое воинство, как бы готовое спуститься к битве.
– Странный вид, – пробормотал Корбах.
– Это еврейское кладбище, – проговорил Бутлеров.
У меня просто настоящий невроз, подумал Корбах. Близкое кладбище принимаю за отдаленный Манхаттан. Надо было выпить в ПанАм. Зря не выпил.
– А вот сейчас это уже Манхаттан, – сказал Бутлеров. Всеми силами он старался избежать торжественности, но до конца ему это не удалось.
Зрелище в тот вечер было величественное и мрачное. Застойный стоградусный Фаренгейт создавал от всей гряды камня, стекла и стали ощущение какой-то неясной неизбежности, приближения чего-то кардинально бесчеловечного. Ясность вносило только ядро солнца, висевшее над грядой в мутном вареве городской поллюции,[12] имея в виду только американский, никоим образом не русский смысл этого слова.
– Вам все ясно? – спросил Бутлеров, и трудно было понять, чего больше было в этом вопросе, сарказма или гордости.
– Вполне, – засмеялся Корбах. – Как в кино, – продолжал смеяться он. – Как во сне, – и все смеялся.
I. Процессия
Толкнуло что-то или сам сорвался?
Любви ль укол иль паровой утюг
Низвергнулся? Ну вот – отшутовался,
Отпсиховался, брякнулся, утих.
С Таганки, через Яузу, к Солянке
Все тянется печальная процессия,
Парит над ней душа его, беглянка,
В парах тоски и возбужденья Цельсия.
Влечется тело к пышностям ботаники
В номенклатурный усыпальный парк.
Так оседают в глубину «титаники»,
Задув огни и выпустив весь пар.
МузЫка озаряется МоцАртом,
Но меркнет в заунывной какофонии.
Прощай, акустики волнующее царство,
Прощайте, мании и вместе с ними фобии.
Везде торчат отряды безопасности,
В чаду чудовищный чернеет водомет,
И воронье с распахнутыми пастями
Изображает неких ведьм полет.
Толпа в сто тысяч с грузностью колышется,
Как будто жаждет жалкого реванша.
Под ней цемент России грязно крОшится,
Так соль крошИтся на брегах Сиваша.
Плывет невысоко над катафалком
Его энергия, иль то, что называл
Душою он, оставив поле свалки,
Еще не рвется отойти в астрал.
Она взирает все на оболочку
Его короткой ненаглядной жизни,
Еще не в силах увидать воочию
Сонм русских душ над кровельною жестью.
Умели спрыгнуть жалкие останки
В сальто-мортале на скаку с коня
И в марафоне продержаться стойко
С другими «колесницами огня».
Они когда-то возжигались страстью —
Так верой в Храм горит израильтянин, —
Не знали мук, не ведали о старости,
Как птицы, что поют: не зря летали!
Гемоглобином насыщались клетки,
Казался вечным жизненный процесс,
Когда вдруг полетели все заклепки,
Как будто гарпий отпустил Персей.
Теперь их амплуа лишь «бедный Йорик».
В последний путь шута и каботена
Пусть пронесут советские майоры,
Как в Дании четыре капитана.
Астрал пред ним встает холстом Филонова,
Скопленьем форм вне классов и вне наций,
Как будто всю парсуну начал заново
Чахоточный титан, знаток новаций.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
У него начались приступы необъяснимой трясучки, когда кажется, что вот сейчас действительно перекинешься через бугор, но только не через тот, который все имеют в виду, а через тот, который никто как бы не имеет в виду. Он стал нажираться выпивкой и вдруг однажды увидел на стене старую гитару. В пьяную башку пришла курьезная мысль: вот она меня спасет! Подтянул колки, трахнул всей пятерней и вновь заголосил хриплым петухом, да так, что и Володя бы большой палец показал, будь тот еще жив, незабвенный друг.
Вдруг на подпольной рок-сцене появилась новая группа под старым названием «Шуты»: Наталка-Моталка, Бронзовый Маг Елозин, Шурик Бесноватов, Лидка Гремучая, Тиграша, Одесса-порт, Марк Нетрезвый и, наконец, лид-вокалист, старый наш кумир Сашка Корбах, который никуда не уехал, а, наоборот, снова с нами, втыкает «товарищам» прямо в очко!
Власти совсем взбесились. Закончился этот всплеск вокала и ритма плачевно. Загорелся клуб энергетиков, где шел концерт. В панике народ переломал энное количество костей, попутно якобы пропала какая-то девятиклассница. Началось следствие, с Корбаха взяли подписку о невыезде. После этого он позвонил Ситному: ваша взяла, оформляйте на выезд. Следствие немедленно закрылось. ОВИР с рекордной скоростью выправил заграничный паспорт. ВТО выписало командировку режиссеру Корбаху во Францию «с творческими целями».
Все вокруг смотрели на него как на покойника. Женщины, с которыми у него «что-то было», влажными протирали его взглядами: запомнить, запомнить! Одна, самая недавняя, шепнула: «Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Он обозлился. Все ему осточертело, и этот Байрон в русском переводе. На людях еще боролся с «трясучкой», ночи превратились в череду умираний. В мае он оказался в Париже.
Вот он выходит в аэропорту Де Голль. Путешественник. Знаменитость. Из сумки торчит теннисная ракетка. Зажигаются лампы телекомпаний. Какие-то люди машут как знакомому. Саша, узнаешь? Поневоле отшатнешься: Ленька Купершток, перебежчик! Monsieur Korbach, que voulez vous dire au public de France?[8] Молодая толстуха, то есть толстая молодуха, быстро переводит на русский. Товарищ Корбах, мы из посольства. Поосторожней, тут вас приветствует агентура со «Свободы». Шакальи подлые взгляды. Его везут в отель «Крийон», на три дня он гость студии «Антенн-2». Поощрительные взгляды западных «специалистов». Ничего, ничего, он придет в себя, у него сейчас просто культурный шок. Да-да, он вылечится, думает он о себе в третьем лице. Можно хорошо его вылечить утюгом по голове. Шербурские зонтики, болгарские зонтики, какая разница?
Культурный шок и в самом деле стал быстро уступать место реализму с его утренним кофе и хорошо прожаренными круассанами. Никто на меня не покушается, ей-ей. Разведслужбам наплевать на какого-то режиссеришку. «Советчикам» – он быстро научился у эмигрантов этому слову – тоже наплевать на его разглагольствования о «несовместимости карнавального театра с казарменной ментальностью». Выдворили, галочку поставили, доложились, и ладно. Нечего представлять скандал с маленьким театром как мировую сенсацию. Парижские театралы, во всяком случае, не видят в этом трагедии.
Его приглашали и в Odeon, и в Chaillot, и в Comedie Francaise, и в маленькие труппы, игравшие в заброшенных амбарах и банях. Перед спектаклями публика ему аплодировала: браво, месье Корба! Старому другу Антуану Витезу, который, пожалуй, единственный из всех парижских режиссеров свободно говорил по-русски, он рассказал идею «Свечения Беатриче». «Большая идея», – сказал Антуан и с живостью что-то нарисовал в воздухе своими тонкими пальцами. «Не я один такой рисовальщик», – усмехнулся Корбах. «Будем думать, – сказал Антуан, – а пока что, – он вдруг воспламенился, – почему бы тебе не поставить у меня сразу две пьесы? Одну русскую, „Чайку“, а другую ирландскую, „Цаплю“, современную парафразу к Чехову? Обе пьесы можно играть в одних декорациях и с одним и тем же составом актеров. Спектакль из двух вечеров, понимаешь? Ведь русские, по сути дела, такие же алкоголики, что и ирландцы».
За многочисленные интервью во французских, английских, германских, датских, шведских, итальянских и японских журналах он получил немало денег и мог теперь не торопиться, обдумывая предложение Витеза. Все в общем шло совсем неплохо, пока вдруг не началась новая советская атака. Сначала на него вышел корреспондент «Литературной газеты» Петр Большевиков, заведомый гэбэшник, хоть и известный в роли фрондерствующего плейбоя.
– Послушай, старик, тебя, похоже, собираются лишить советского гражданства. Там где-то подготовили для Политбюро подборочку из твоих высказываний. Патриархи пришли в ярость, особенно Ю.В. Там, видишь ли, еще живы такие категории, как классовая борьба. В этих рамках с тобой, похоже, хотят расправиться.
Корбах стянул свой обезьяний рот, стараясь ничего не выдать изучающим зенкам агента. Страшное слово, однако, уже влезло ему под кожу. Пощелкивала артерия под ключицей. Хотелось истерически закричать: «Расправиться?! А по какому праву вы, красные свиньи, приговариваете человека, даже если он обезьяна?!» Все-таки не закричал и не задергался, однако почему же Большевиков ушел такой довольный?
Через день после этого визита напрямую из Москвы позвонил Клеофонт Степанович Ситный. Говорил неслыханно ледяным, будто вся Сибирь, тоном. На «вы»! «Вы что там, Корбах, с ума сошли?! Как вы смеете говорить, что карнавальный театр несовместим с казарменной ментальностью? Все наше общество к казарме подверстали?! Совсем уже продались подрывникам? Ну, пеняйте на себя! Я умываю руки!»
Что-что, а техника давления на нервы у большевиков была неплохо отработана. Через три дня «Советская культура» тиснула фельетон «Шут Корбах на ярмарке тщеславия». Гэбэшный псевдоним А.Николаев довольно гладким слогом (наверное, сам Петька Большевиков и написал) повествовал о том, как рехнувшийся от жажды славы актеришка продает свою родину. Фельетону соседствовало гневное письмо деятелей советской культуры. Дюжина подписей с титулами заслуженный, народный и так далее. Из знакомых никого, кроме артиста Стржельчика, что давно уже приспособился гвоздить диссидентов.
Опять о нем вспомнили радисты русскоязычных станций. Накачиваясь с утра скотчем, он рубал в телефон ответные инвективы. В выражениях не стеснялся настолько, что даже радисты покрякивали: не слишком ли круто, Саша? Ничего-ничего, пусть знают, что не боюсь.
Конечно, он не боялся, ведь не назовешь же страхом утренний мрак, желание то ли скукожиться в неподвижную куколку, то ли раскатиться ртутью во все стороны. Депрессией это называется просто-напросто. Он бормотал дантовские строфы, в частности: «Им невдомек, что только черви мы, в которых зреет мотылек нетленный, на Божий суд взлетающий из тьмы». Это помогало вместе со скотчем.
Однажды пришел старый кореш, актер «Современника» Игорь Юрин, который три года назад «дефектнул»[9] из Совдепа и в Париже женился на марокканке: «Знаешь, один местный коммуняга спросил тут меня с гадкой улыбкой: „Кажется, ваш друг месье Корба погиб в автомобильной катастрофе, это верно?“ Откуда, говорю, такая информация, а коммуняга усмехается еще гаже: „Наши товарищи только что прилетели из Москвы“. Ну вот, получи и распишись. Тебе все понятно? Хочешь совет, Сашуля? Сваливай из Парижа. Они тебя тут доведут своей агентурой влияния. Куда? Да в Америку сваливай. С твоей славой я бы сразу в Америку свалил. Витез не сможет тебе дать здесь постоянный заработок. Знаешь, наши в Америке говорят, что там сразу возникает колоссальный отрыв от Советов, как будто на планете и не пахнет этой сволочью. Я лично просто мечтаю об Америке, но что мне там делать без славы и с нулем английского. А ты еще и английский знаешь отлично».
Интересно, что через день после этого разговора, в ветреную погоду с улетающими шляпами и косынками, он натолкнулся на американского дипломата Никиту Афанасьевича Мориака, которого знал по Москве как большого поклонника «Шутов», всегда готового к переправке писем и пьес через священную границу. В пенсне со шнуром, тот заключил его в объятия: «Вот так встреча! Я уже полгода работаю в Париже, но все знаю о вас».
Они зашли в кафе на Карфюр дю Бак.
– Знаете, чувствую какую-то странную ностальгию по Москве. – Мориак внимательно и печально смотрел, как Корбах заказывает один за другим двойные скотчи. Вдруг просиял, узнав, что собеседник собирается в Америку: – Великолепная идея, Алекс! Вам там выкатят красный ковер. Ну, это просто такое английское выражение. В общем, великолепный прием вам обеспечен. Со своей стороны я гарантирую визу Н-1, а через год вы получите «зеленую карту».
– Вместо зеленого змия? – скаламбурил Корбах.
Мориак похлопал его по плечу:
– Вы там сами во всем разберетесь. Поверьте, Америка – это далеко, очень далеко от ЦК КПСС!
Заканчивая этот предельно краткий корбаховский «куррикулюм витэ», мы выходим на вполне банальную фразу: «Вот так получилось, что в день своего рождения 10 августа 1982 года Александр Яковлевич Корбах ступил на американскую землю», – и возвращаемся в шагающую по утробному тоннелю толпу пассажиров ПанАм навстречу нацеленным телекамерам.
3. Стоградусный Фаренгейт
Только приблизившись к барьеру, Корбах понял, что фото– и телекамеры направлены вовсе не на него. Из-за плеч и съемочных приборов торчала курчавая голова знаменитого теннисиста.
Встречающие выискивали среди прилетевших своих. На этом пороге происходила материализация трансатлантических фантомов. Процесс, аналогичный вытягиванию своего чемодана, только радостные эмоции выражаются в более демонстративной форме. Никто, однако, не торопился вытягивать режиссера Корбаха. Он шел мимо картонок с именами тех, кого не знали в лицо: Верне, Шварцман, Зоя Бетанкур, Куан Лижи, – его имени тут не было. Он прошел через всю толпу, и никто его не окликнул.
Может, где-то у другого выхода встречают – что-то перепутали говнюки? Он пошел вдоль огромного зала, заполненного фантасмагорическим говором, в котором он не понимал ни единого слова. Временами ошеломлял громогласный пейджинг,[10] в котором он тоже ничего не понимал. Носильщики разговаривали между собой на совершенно непонятном языке. Да я, кажется, совсем не понимаю по-английски, если это английский. «Information», – прочел он. Вот это понятно. Надо спросить, где здесь встречают режиссера Корбаха. За открытой стойкой сидели три свежих девчонки в униформе ПанАм, они болтали друг с другом. Приблизившись, он понял, что не может ни слова выдернуть из их болтовни. Одна из них повернулась к нему: «Sir?» Он отвел глаза и прошел мимо. Она понимающе посмотрела ему вслед. Наверное, восточноевропеец. Польские и чешские беженцы часто стесняются своего английского, в отличие от тамилов, сенегальцев и бирманцев, которые не стесняются.
Не менее часа Корбах возил свой чемодан на колясочке по терминалу, пил воду из фонтанчиков, чтобы не заказывать кока-колу по-английски, пока не пришла ошеломляющая мысль: меня здесь никто не встречает! Да ведь Мориак же сказал, что встретят! Да ведь и отголоски были немалые в американской прессе! Все американцы восклицали при знакомстве: Alexander Korbach! That’s a great name in the States!
Он вышел из здания и увидел перед собой гигантское лежбище гладких, отсвечивающих на солнце морских львов. Изредка медленно начинали перемещаться самцы. Сальвадордалиевское перезревшее солнце висело над возлежащим стадом. Необозримый паркинг машин.
Сразу покрываешься потом. Влажность охуенная. Humidity или humanity?[11] Не важно как, но во всем этом пространстве никому до меня нет дела.
– Господин Корбах! – тут же отозвалось пространство.
Подходил невысокий уплотненный человек в скверной летней рубашонке навыпуск. Рукопожатие, обмен потом.
– Мне Игореша Юрин утром позвонил, попросил вас встретить на всякий случай. Бутлеров Станислав, ну, в общем, Стас, ведь мы же с вами, кажется, одного возраста. – Он повел его прямо в пекло, на дальний конец паркинга. – Я уж думал, вы не приехали: нигде никаких признаков встречи. Внешность вашу, сорри, проектирую не очень отчетливо: за три года подзабылись герои отчизны. Хотел уже уезжать, и вдруг сам идет, во плоти. Сразу эта песенка ваша вспомнилась: «Преисподняя, преисподняя, посвежей надевай исподнее».
Корбаха замутило от собственной строчки столетней давности.
– Ну вот, пришли.
Стояло большое желтое такси.
– Там шофера нет, – сказал он.
– Я сам шофер, – ухмыльнулся Бутлеров.
Поехали по шоссе, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую. Поток разнообразных машин ровно катил на одной скорости, как будто их всех завели одним ключом и разом пустили. Скользили мимо невзрачных домишек и торчащих кирпичных кубов без каких-либо признаков архитектуры, одни стены, окна, двери – чего еще, вполне достаточно. Иногда над крышами возникал рекламный щит: призыв аэролинии или кэмеловский человек с его пшеничными усами. На одном углу промелькнула толпа, почему-то показывающая пальцами в одном направлении, но вообще-то было пустынно.
– Вам вообще-то куда? – спросил Стас Бутлеров. Он был вполне корректен – вообще-то, – только иногда среди подпухших век мелькало выражение легкого сарказма.
– Да в центр, – пожал плечами Корбах.
Жаль, что не выпил на вокзале. Сейчас бы все это иначе окрасилось. Не пришлось бы корежиться на каждом вираже, когда над штабельными кирпичными домами появляется в сером застое набухшее малиновой магмой солнце.
– На Манхаттан, значит, – со странным лукавством произнес Стас. Он описывал широкий полукруг перед подъемом на подвешенную автостраду. Слева по борту на склонах холмов стояли прижатые друг к другу небоскребы, эдакое воинство, как бы готовое спуститься к битве.
– Странный вид, – пробормотал Корбах.
– Это еврейское кладбище, – проговорил Бутлеров.
У меня просто настоящий невроз, подумал Корбах. Близкое кладбище принимаю за отдаленный Манхаттан. Надо было выпить в ПанАм. Зря не выпил.
– А вот сейчас это уже Манхаттан, – сказал Бутлеров. Всеми силами он старался избежать торжественности, но до конца ему это не удалось.
Зрелище в тот вечер было величественное и мрачное. Застойный стоградусный Фаренгейт создавал от всей гряды камня, стекла и стали ощущение какой-то неясной неизбежности, приближения чего-то кардинально бесчеловечного. Ясность вносило только ядро солнца, висевшее над грядой в мутном вареве городской поллюции,[12] имея в виду только американский, никоим образом не русский смысл этого слова.
– Вам все ясно? – спросил Бутлеров, и трудно было понять, чего больше было в этом вопросе, сарказма или гордости.
– Вполне, – засмеялся Корбах. – Как в кино, – продолжал смеяться он. – Как во сне, – и все смеялся.
I. Процессия
Толкнуло что-то или сам сорвался?
Любви ль укол иль паровой утюг
Низвергнулся? Ну вот – отшутовался,
Отпсиховался, брякнулся, утих.
С Таганки, через Яузу, к Солянке
Все тянется печальная процессия,
Парит над ней душа его, беглянка,
В парах тоски и возбужденья Цельсия.
Влечется тело к пышностям ботаники
В номенклатурный усыпальный парк.
Так оседают в глубину «титаники»,
Задув огни и выпустив весь пар.
МузЫка озаряется МоцАртом,
Но меркнет в заунывной какофонии.
Прощай, акустики волнующее царство,
Прощайте, мании и вместе с ними фобии.
Везде торчат отряды безопасности,
В чаду чудовищный чернеет водомет,
И воронье с распахнутыми пастями
Изображает неких ведьм полет.
Толпа в сто тысяч с грузностью колышется,
Как будто жаждет жалкого реванша.
Под ней цемент России грязно крОшится,
Так соль крошИтся на брегах Сиваша.
Плывет невысоко над катафалком
Его энергия, иль то, что называл
Душою он, оставив поле свалки,
Еще не рвется отойти в астрал.
Она взирает все на оболочку
Его короткой ненаглядной жизни,
Еще не в силах увидать воочию
Сонм русских душ над кровельною жестью.
Умели спрыгнуть жалкие останки
В сальто-мортале на скаку с коня
И в марафоне продержаться стойко
С другими «колесницами огня».
Они когда-то возжигались страстью —
Так верой в Храм горит израильтянин, —
Не знали мук, не ведали о старости,
Как птицы, что поют: не зря летали!
Гемоглобином насыщались клетки,
Казался вечным жизненный процесс,
Когда вдруг полетели все заклепки,
Как будто гарпий отпустил Персей.
Теперь их амплуа лишь «бедный Йорик».
В последний путь шута и каботена
Пусть пронесут советские майоры,
Как в Дании четыре капитана.
Астрал пред ним встает холстом Филонова,
Скопленьем форм вне классов и вне наций,
Как будто всю парсуну начал заново
Чахоточный титан, знаток новаций.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12