Сейчас, в сумерках коммунистического мира, это ощущение еще более обостряется. Думаю, что многим крупным деятелям Советского Союза нынче стало ясно, что они представляют отнюдь не «новый мир», но мир отсталый. Революция с позиций сегодняшнего дня кажется древним актом насилия и бессмыслицы, по сути дела, продуктом первично-буржуазного европейского декаданса. Американский же капитализм с его идеей благотворного неравенства на гребне технологической революции вкатывается в какой-то поистине новый, еще неведомый, не вполне достоверный, но новый либеральный век.
Любовь к Америке
В 1952 году девятнадцатилетним провинциальным студентом случилось мне попасть в московское «высшее общество». Это была вечеринка в доме крупнейшего дипломата, и общество состояло в основном из дипломатических отпрысков и их «чувих». Не веря своим глазам, я смотрел на американскую радиолу, в которой двенадцать пластинок проигрывались без перерыва. А что это были за пластинки! Мы в Казани часами охотились на наших громоздких приемниках за обрывками этой музыки, а тут она присутствовала в своем полном блеске, да еще сопровождалась портретами музыкантов на конвертах: Бинг Кросби, Нат Кинг Кол, Луи Армстронг, Пегги Ли, Вуди Герман…
Девушка, с которой я танцевал, задала мне страшный вопрос:
— Вы любите Соединенные Штаты Америки?
Я промычал что-то нечленораздельное. Как мог я открыто признаться в этой любви, если из любого номера газеты на нас смотрели страшные оскаленные зубы империалиста дяди Сэма, свисали его вымазанные в крови свободолюбивых народов мира длинные пальцы, алчущие все новых жертв. Недавний союзник по Второй мировой войне стал злейшим врагом.
— Я люблю Соединенные Штаты Америки! — Девушка, которую я весьма осторожно поворачивал в танце, с вызовом подняла кукольное личико. — Ненавижу Советский Союз и обожаю Америку!
Потрясенный таким бесстрашием, я не мог и слова вымолвить. Она презрительно меня покинула. Провинциальный стиляжка «не тянет»!
Сидя в углу, я смотрел, как передвигаются по затемненной комнате загадочные молодые красавцы. Разделенные на пробор блестящие волосы, белозубые сдержанные улыбки, сигареты «Кэмел» и «Пэл-Мэл», словечки «дарлинг», «бэби», «лете дринк». Парни были в пиджаках с огромными плечами, в узких черных брюках и башмаках на толстой подошве.
Наша компания в Казани тоже изо всех сил тянулась к этой моде. Девушки вязали нам свитера с оленями и вышивали галстуки с ковбоями и кактусами, но все это было подделкой, «самостроком», а здесь все было настоящее, американское.
— Вот это класс! — сказал я своему товарищу, который привел меня на вечеринку. — Вот это стиляги!
— Мы не стиляги, — высокомерно поправил меня товарищ. Он явно играл здесь второстепенную роль, хотя и старался вовсю соответствовать. — Мы — штатники!
Это был, как выяснилось, один из кружков московских американофилов. Любовь их к Штатам простиралась настолько далеко, что они попросту отвергали все неамериканское, будь то даже французское. Позором считалось, например, появиться в рубашке с пуговицами, пришитыми не на четыре дырочки, а на три или две. «Эге, старичок, — сказали бы друзья-штатники, — что-то не клево у тебя получается, не по-штатски».
(Замечу в скобках, что в Америке встречались мне эмигранты из тех молодых штатников. Сейчас они отвергают все американское, ездят в «Фольксвагенах», а одежду покупают у итальянцев.)
Та вечеринка завершилась феерическим буги-вуги с подбросами. Я, конечно, в этом не принимал участия, а только лишь восторженно смотрел, как взлетают к потолку юбки моей недавней партнерши. Под юбками тоже все было настоящее! Впоследствии я узнал, что девчонка была дочерью большого кагэбэшника.
В разгар холодной войны Соединенные Штаты и не подозревали, сколько у них поклонников среди правящей советской элиты. Мы недавно фантазировали с одним западногерманским кинорежиссером на тему его будущего сатирического фильма. В большом европейском отеле несколько месяцев подряд идут советско-американские переговоры по разоружению. Главы делегаций сидят напротив друг друга. Это мужчины лет пятидесяти. «Они полностью не понимают друг друга, — говорил режиссер, — люди разных миров, совершенно разный „бэкграунд“. — „Не совсем так, — возражал я, — возможно, в молодости оба танцевали под рок-н-роллы Элвиса Пресли“.
В «низах» проамериканские чувства базировались на более существенных материях. В памяти народа слово «Америка» связано было с чудом появления вкусной и питательной пищи во время военного голода. Мешки с желтым яичным порошком, банки сгущенки и ветчины спасли от смерти сотни тысяч советских детей.
Коммуникации поддерживались американскими «Студебеккерами», «Дугласами», «Доджами». Без них Советской Армии пришлось бы наступать не два года, а десять лет. Америка посреди тотальной смерти связывала с жизнью, да еще с такой жизнью, о какой советские люди и не мечтали. Присутствие вблизи «американского союзника» будило в массах какую-то смутную надежду на перемены «после войны».
До войны в народе, по сути дела, не было никакого ощущения Америки. Бытовали какие-то дикие куплетики, относящиеся не столько к Америке, сколько к странностям и сюрреализму народного юмора:
Америка России
подарила пароход.
Огромные колеса
и ужасно тихий ход.
Или еще пуще:
Один американец
Засунул в жопу палец
И думает, что он
Заводит патефон.
Любопытно отметить, что при почти полном отсутствии ощущения Америки оба этих шедевра имеют какое-то отношение к технике. Америка всегда соединялась с чем-то вращающимся, с какой-то пружиной.
Во время войны возникло стойкое ощущение Америки как страны сказочного богатства и щедрости. Встречи в Европе на волне победной эйфории породили идею о том, что мы, то есть русские и американцы, очень похожи. Если бы вы попробовали уточнить, в чем же мы так похожи, в большинстве случаев ответ бы звучал так: «Они, как мы, простые и любят выпить». И побезобразничать любят? — попробуете вы еще больше уточнить. «Ну не то что побезобразничать, но пошуметь не дураки», — будет ответ.
Десятилетия послевоенной антиамериканской пропаганды не поколебали этой уверенности в «похожести». Русские, как ни странно, до сих пор относятся к американцам как к своим. Вот к китайцам они относятся как к инопланетянам. Происходит нечто парадоксальное. Идеи коммунизма пришли в Китай через Россию, однако русские в глубине души уверены, что уж если кто и приспособлен к коммунизму, так это китайцы, а не они.
В 1969 году, во время боев на советско-китайской границе, мне случилось быть поблизости, в Алма-Ате. Однажды в ресторане гостиницы я оказался за одним столом с офицером-ракетчиком. Он был вдребезги пьян и плакал как ребенок. «Война начинается, — бормотал он, — а я только что мотоцикл купил. Отличный такой мотоцикл „Ява“. Пять лет деньги копил на мотоцикл, а теперь китайцы придут и отберут такую машину…» — «Боишься китайцев?» — спросил я. «Да не боюсь я их, — слюнявился он, — мотоцикла только жалко». Я тут не удержался от провокационного вопроса: «А американцев ты не боишься, старший лейтенант?» Офицер на мгновение протрезвел и произнес довольно твердым голосом: «Американцы уважают личную собственность».
Официальная цель советского общества — достижение так называемого коммунизма. При отсутствии религиозной идеи эта цель приобретает чисто прагматический и довольно идиотский характер самообслуживания — «удовлетворение постоянно растущих запросов трудящихся». Интересно, что советская производительная статистика на протяжении всего своего существования подтягивается к американской. В 1960 году Хрущев выдвинул две параллельные идеи: к 1980 году перегнать Америку и к этому же сроку построить коммунистическое общество, то есть, в понимании широких масс, общество полного изобилия. Обе цели, разумеется, провалились (обогнали, кажется, только по количеству танков), так что и сейчас торговые ряды супермаркета «Сэйфвей» далеко превосходят самое-рассамое коммунистическое воображение измученного очередями и нехватками советского гражданина.
Среди всех этих смутных послевоенных проамериканских эмоций и массированной антиамериканской пропаганды возникла и возросла группа советских людей, подсознательно, эстетически, эмоционально и даже отчасти идейно, устремленных к Америке. Я имею в виду советскую интеллигенцию моего поколения.
Трудно объяснить все-таки выход этого поколения, так тщательно подготовленного к советской жизни (одни лишь аресты отцов в 1937 году чего стоят!), за пределы советского круга. В сущности, мы должны были стать еще более идеальными «новыми людьми», чем даже наши старшие братья, советские интеллигенты, уходившие добровольцами на Финскую войну, ибо и эту злодейскую вылазку они полагали продолжением великой революционно-освободительной борьбы. Все исходящее из Кремля казалось им благородным и светлым. Интеллектуалы из знаменитого Института философии и литературы оправдывали и чистки тридцатых годов, и антикосмополитическую кампанию сороковых. Разоблачение Сталина стало для них катастрофическим событием (несмотря на то, что многие с их коммунистическим энтузиазмом оказались в лагерях), а начавшаяся оттепель — мучительным процессом переоценки ценностей.
Для нас же это было просто начало карнавала. К черту Сталина! Давайте играть джаз! Как ни странно, мы были подготовлены к этому about face [3] повороту еще в сталинские времена. В разгар холодной войны, живя за нерушимым железным занавесом, мы как-то умудрились развить прозападное направление ума, и в этом направлении, конечно, преобладал американизм.
После войны в Германии в руки советских властей попало немалое число так называемых трофейных фильмов. В большинстве своем это был сентиментальный хлам или нацистские антибританские поделки, но было также несколько фильмов из американской классики тридцатых годов. Странным образом власти в поисках источника дохода пошли на идеологический компромисс и пустили эти фильмы в прокат. Странность усугубляется еще и тем, что советская кинопромышленность в те времена сократила свое производство до трех-четырех лент в год как раз под давлением идеологического груза.
Прокат трофейных фильмов был незаконным в правовом отношении, поэтому они шли под другими названиями. «The Stage-coach», например, назывался «Путешествие будет опасным», «Mr. Deeds goes to Washington» — «Под властью доллара», «The roaring Twenties» — «Судьба солдата в Америке»… К этим слегка «идеологизированным» названиям добавлялась страничка-другая достаточно идиотских вступлений вроде того, что «Путешествие будет опасным» рассказывает о героической борьбе индейцев против империализма янки, обрезались все титры, так что мы не знали имени ни Джона Уэйна, ни Джеймса Кегни, и в таком виде фильмы выпускались на экран.
Я смотрел «Путешествие будет опасным» не менее десяти раз, «Судьбу солдата в Америке» не менее пятнадцати раз. Было время, когда мы со сверстниками объяснялись в основном цитатами из таких фильмов. Так или иначе для нас это было окно во внешний мир из сталинской вонючей берлоги.
Кто— то первым записал песенку «Грустный бэби» на рентгеновскую пленку, и с тех пор среди теней ребер и альвеол уже поселилось откровение о том, что: «Every cloud must have a silver lining…» [4]
Один из моих сверстников, будучи уже высокопоставленным офицером советских ВВС, как-то сказал мне: «Большую ошибку допустил товарищ Сталин, разрешив нашему поколению смотреть трофейные фильмы».
Джаз в те времена был и в самом деле американским «секретным оружием». Радиостанция «Голос Америки» в Танжере каждую ночь передавала двухчасовую джазовую программу. Мечтательные русские мальчики пятидесятых годов росли под звуки эллингтоновского «Take train „А“ и под бархатные перекаты голоса джазового комментатора Уилиса Кановера. Музыку записывали на допотопных магнитофонах, а потом играли сами на полуподпольных джазовых вечерах, нередко сопровождавшихся драками с комсомольской дружиной и вмешательством милиции.
Клочки музыки, обрывки информации создавали золотое свечение ауры, поднимавшейся над горизонтом на закате, над недоступным и таким желанным Западом и над самым западным Западом, над Америкой. Одежда из Америки фетишизировалась. По Невскому проспекту в Ленинграде ходила толпа стиляг. Дергая конечностями (так, им казалось, должны были вести себя американцы на Бродвее; кстати, и Невский проспект они называли «Бродом»), они пели: «Я девушку встретил прекрасней зари, зовут ее Пегги Ли!» В самом первом фельетоне о стилягах говорилось о парнях, разгуливающих по Невскому в галстуках со звездами и полосами. Стиляги, можно сказать, были первыми советскими диссидентами.
Ленинград в этом западничестве в те времена был впереди. Система его каналов выводила на большую воду. Распространился тип ленинградского всезнайки, у которого вы могли получить информацию по любому «американскому» вопросу, начиная от всех ранних советских и позднее запрещенных публикаций Дос Пассоса и Хемингуэя и кончая последним концертом Диззи Гиллеспи, который состоялся в Гринвич-Виллидж, в клубе «Половинная нота» в прошлую субботу… нет, вру, старичок, это было в пятницу, а в субботу-то там играл Чарли «Берд» Паркер, там был тогда сильный дождь… вообрази себе дождь в Гринвич-Виллидж, старичок… уссаться ведь можно, правда?
Так возникал в воображении нашего поколения странный, немыслимо идеализированный, искалеченный, но и удивительно истинный, если говорить о каком-то нервном, астральном ее контуре, образ Америки.
Анализом этого явления тогда мало кто занимался, да и сейчас, кажется, не очень-то занимаются. Не претендуя на анализ, а только лишь глядя с расстояния в тридцать лет, могу сказать, что культ Америки возник в нашем поколении благодаря его стихийной, поначалу совсем неосознанной антиреволюционности.
Так называемая романтика революции к возрасту юности нашего поколения почти уже испарилась. Звучит неправдоподобно, но уже начала возникать романтика контрреволюции, глаза молодежи стали задерживаться на образе офицера-добровольца. В отличие от Горького, Пильняка, Маяковского, мы подсознательно отказывались видеть в революции некий очищающий вселенский потоп, потому что вместо очищения он приносил столь же кровавый, сколь и тоскливый быт сталинщины.
Америка возникала в тумане как новая альтернатива древнему и тошнотворному делу социальной революции, то есть восстанию рабов против господ.
Прошедшие тридцать лет развеяли многие мои иллюзии, но вот в этом я не поколеблен. Напротив, сейчас я гораздо яснее вижу, что в противовес тоталитарному декадансу в мире может возникнуть (или уже возникает) свежий мир либерализма и благородного неравенства. Слава Богу, во главе этого движения стоит могучая Америка.
Штрихи к будущему роману
Никто естественнее и легче Пушкина не сказал о приближении к роману: «…И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал».
Даль моего «американского романа», как бы сплющенная и растянутая широкоугольной оптикой, «различается» от странной точки (на нее же и проецируется), от урбанистического уголка Америки, где выпадающая таинственным образом из числа пронумерованных улиц Бетховен-стрит проходит под бетонными кружевами развязки фривея и обрывается в виде автомобильного паркинга, асфальтовой лужи над слепящим пространством то ли Тихого, то ли Атлантического океана, где пара пальм (или три?), где три-четыре пальмы колышут свои потрескивающие под ветром ветви… хотя может оказаться, что пальмам здесь вовсе нечего делать… так или иначе, герой моего романа стоит на краю паркинга и… Кто таков?
Герой Моего Романа, ГМР, Него of My Novel, HMN, Нer Majesty Navy… [5]
Предусматривается бренчание какой-нибудь старой американской музыки, и в связи с этим неожиданно всплывает название будущего романа — «Грустный бэби».
Must every cloud have a silver lining?
Вдруг эта мелодия стремительно выносит нас в наше собственное прошлое, в «казанское сиротство», в волжский город под властью Сталина…
1952
Девушек с факультета иностранных языков называли «будущие шпионки». Иначе зачем учить иностранные языки, как только не шпионить?
В кассовом зальчике паршивого клуба Мехкомбината, где вечно пахло мочой (хулиганы мочились там прямо в углу), кучка девушек в очереди на трофейный фильм «Судьба солдата в Америке». Шпионки из малого состава местных хороших семей. Одна, черноглазая, веселая (через тридцать лет встреча в магазине «Блэк Си» на Брайтон-бич), говорит:
— А знаешь, как этот фильм на самом деле называется? «Ревущие двадцатые».
Какой блеск, подумал ГМР. Похоже на «ревущие сороковые широты».
1 2 3 4 5 6