А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так я впервые познакомился с новой для меня стихией — с матушкой-землей.
Может быть, теперь пора рассмотреть капитал, который я принес с собой для нового существования. Я был недурен лицом, хорошо сложен, силен. Что касается до моей одежды, чем меньше говорить о ней, тем лучше. Между прочим, мои брюки сильно порваны сзади, но когда я стоял, этот недостаток скрывался под курткой, сделанной из старого жилета моего отца. Рубашка из грубой шерстяной ткани и меховая фуражка, разорванная, точно шкура кошки, растерзанной на клочья собаками, довершили мой туалет. У меня не было ни башмаков, ни чулок. Мое умственное имущество было немногим богаче: я порядочно знал глубину реки, название мысов и пристаней на Темзе, что не могло пригодиться на суше; знал несколько иероглифов моего отца, которые, как иногда выкликает продавщик с аукциона, «не годились ни для кого, кроме их владельца». Прибавьте еще три любимые изречения моего молчаливого отца, запечатлевшиеся в моей памяти, и у вас получится полный инвентарь всего, чем я владел.
Я перечислил только наследие отца, и читатель предположит, что от матери я не получил ничего. Непосредственно она, действительно, ничего не дала мне, но непрямым путем она доставила мне некоторые средства, именно благодаря своей странной смерти. Кровать с ее останками и даже полог были перенесены на берег и заперты в сарае. Приехал государственный прокурор, собрались судьи, с меня сняли показания. Явились хирурги и аптекари, чтобы высказать свои мнения, и после долгих споров, долгих разногласий был вынесен приговор, что она «умерла волей Божией», другими словами это значило, что «один Бог знает, отчего она умерла», поэтому было решено закрыть дело, и все остались довольны. Однако вести о необыкновенной смерти матушки разошлись повсюду с должными прикрасами, и тысячи народу стали теперь стекаться во двор судовладельца, чтобы видеть результаты внезапного воспламенения. И добрый человек понял, что он может воспользоваться людским любопытством в мою пользу. Тарелка с серебряными и золотыми монетами стояла в ногах матраца моей бедной матери с надписью: «В пользу сироты». Шиллинги, полукроны и даже более крупные монеты падали в нее из рук зрителей, которые с дрожью отворачивались от ужасного образчика последствий вечного опьянения. Выставка продолжалась несколько дней; в это время я помогал кухарке мыть кастрюли, исполнял ее поручения, не предполагая, что моя бедная мать делала — сбор для меня. На одиннадцатый день выставка окончилась, владелец пристани позвал меня к себе, и я застал его с малорослым джентльменом в черном платье. Это был врач, который предложил известную сумму за останки моей матери. Судовладелец хотел отделаться от них таким выгодным образом, однако считал, что он обязан спросить моего согласия.
— Джейкоб, — сказал он, — этот джентльмен предлагает двадцать фунтов (что составляет большую сумму) за прах твоей бедной матери. Ты не имеешь ничего против предложения джентльмена?
— А зачем это вам? — спросил я врача.
— Я сохраню у себя ее останки и буду заботиться о них, — ответил тот.
— Хорошо, — проговорил я после легкого раздумья. — Если вы позаботитесь о старухе, берите ее.
Так окончился торг.
Я получил около сорока семи фунтов, и достойный владелец баржи спрягал их для меня. Когда меня позвали к хозяину, чтобы переговорить с хирургом, я только что снял куртку, чтобы наколоть дров для кухарки; лакей увел меня в комнаты, не дав мне времени снова одеться. Сказав же о своем согласии врачу, я повернулся, чтобы снова идти вниз; в это время маленький спаниель, лежавший на диване, заметил недостаток в моих панталонах, соскочил, подбежал ко мне и стал яростно лаять на меня сзади. Он был воспитан среди приличных, уважаемых людей и никогда не видел такого беспорядка. М-р Драммонд, владелец, заметил недостаток, указанный собакой, и приказал одеть меня как следует. Через двадцать четыре часа портной с помощью моей приятельницы кухарки втряхнул мою особу в новое платье, и теперь меня могли бы всячески поворачивать и вертеть, не нарушая приличий. Обыкновенно новый костюм льстит тщеславию и молодого, и старого человека, но я не испытывал ничего подобного. Новое платье стесняло меня. Мои ноги, никогда не знавшие обуви, болели от башмаков; гарусные чулки раздражали кожу, и так как я привык получать сброшенные моим отцом оболочки, бывшие слишком широкими для меня, мне казалось теперь, будто я невероятно распух, а мое платье уменьшилось до моих размеров. На каждом шагу я чувствовал, что меня как бы останавливают какие-то привязи.
Вскоре я совершенно освоился с кухней и всеми ее принадлежностями, то остальные части дома смущали меня. Все казалось мне чуждым и странным, неестественным. Я не понимал употребления многих вещей, многим предметам не находил названия. Я был буквально дикарем, но тихим, добрым и послушным. На следующий день после того, как я облекся в новый костюм, меня позвали в комнаты. М-р Драммонд и его жена смотрели мое новое одеяние, забавляясь при виде моей неловкости и в то же время любуясь моей хорошо сложенной прямой фигурой. Их маленькая дочка, Сара, подошла к матери и шепнула ей что-то.
— Спроси папу, — был ответ.
Новый шепот, поцелуй, и м-р Драммонд сказал, что я пообедаю с ними. Через несколько минут я очутился в столовой и в первый раз в жизни уселся за стол, который мог похвалиться некоторыми излишествами. Я сидел на стуле, и мои ноги висели почти до ковра; я весь горел, стесненный платьем, новизной моего положения и всего, что меня окружало. М-р Драммонд дал мне горячего супа, в мою руку вложили серебряную ложку, и я стал кружить ею, разглядывая в ней миниатюрное отражение моего лица.
— Джейкоб, ты должен ложкой есть суп, — со смехом сказала маленькая Сара. — Мы скоро кончим. Скорее!
— Надо принимать это спокойно, — ответил я, погрузил ложку в кипящий бульон и вылил его себе в рот. Я обжег горло, суп фонтаном брызнул обратно, а я застонал от боли.
— Бедный мальчик обжегся, — вскрикнула м-с Драммонд, наливая воды в стакан.
— Нечего плакать, — ответил я. — Сделанного не поправишь!
— Бедного мальчика совсем не воспитали, — заметила добрая м-с Драммонд. — Ну, Джейкоб, сядь и попробуй есть. Теперь ты не обожжешься.
— В следующий раз посчастливится больше, — сказал я, проливая часть супа по дороге ко рту. Теперь он остыл, но я медленно справлялся с делом: ложка кривилась у меня в руке, и я испятнал свое платье.
М-с Драммонд. ласково показала мне, как нужно действовать ложкой, но се муж сказал:
— Пусть мальчик ест как умеет, дорогая; только скорее, Джейкоб, мы ждем.
— Незачем терять его по мелочам, — заметил я, — раз можно нагрузить все сразу, в одну минуту.
Я отложил ложку, наклонился, прижался губами к краю тарелки, высосал весь остаток супа, не пролив ни капли, поднял голову, ожидая похвал, и очень изумился, когда м-с Драммонд спокойно заметила:
— Так супа не едят.
Я делал множество промахов во время обеда, и маленькая Сара хохотала не переставая; я чувствовал себя таким жалким, что от души желал снова очутиться в моей собачьей будке на барже, жевать сухари среди полной благородной простоты. Ведь я в первый раз переживал муку унижения! Наконец, когда маленькая Сара расхохоталась особенно громко, мера переполнилась, и я залился бурными слезами. Я уронил голову на скатерть, не думая больше о приличиях, которые так меня пугали, и сознавал только глубоко оскорбленную гордость; рыдания вырывались из глубины моего сердца. Вдруг я почувствовал на щеке нежное теплое дыхание, застенчиво поднял глаза и увидел подле себя раскрасневшееся красивое личико маленькой Сары. Ее полные слез глаза смотрели на меня так мягко, таким умоляющим взглядом, что я придал себе некоторую ценность и страстно пожелал еще увеличить ее.
— Я не буду больше над тобой смеяться, — сказала она, — а потому не плачь, Джейкоб.
— Не буду, — ответил я, ободряясь. Она все еще стояла подле меня, и я почувствовал глубокую благодарность к ней. — Как только мне попадется хороший обрубок, — шепнул я, — я выдолблю для тебя баржу.
— О, папочка, Джейкоб говорит, что он сделает мне баржу!
— У этого мальчика есть сердце, — заметил Драммонд, обращаясь к жене.
— А будет она плавать, Джейкоб? — спросила Сара. — Да, и если станет кренить, назови меня болваном.
— А что это значит кренить и что такое болван? — спросила Сара.
— Как, ты этого не знаешь? — вскрикнул я, и в ту же минуту ко мне вернулась уверенность в себе от сознания, что в этом случае я знал больше ее.
ГЛАВА III

Меня посылают в «школу милосердия», ученики которой не считают милосердие необходимой частью воспитания. Особенности главного наставника и волшебные последствия сморкания. Исследования буквы «А», которые губят все мои предыдущие знания
Раньше чем я ушел из комнаты, мы с Сарой погрузились в оживленный разговор; м-р и м-с Драммонд занимались тем же, сидя за столом. Результатом наших совещаний явилась детская близость; результатом разговора старших — мнение, что, чем скорее меня поместят куда-нибудь, тем будет лучше для меня. М-р Драммонд вел какие-то пела с распорядителями благотворительной «школы милосердия» близ Брентфорда, а потому, раньше чем я окончательно испортил мое платье, проносив его около трех недель, я облекся в новую форменную одежду, в длинную куртку цвета соли, смешанной с перцем, и в желтые панталоны, схваченные у колен; на голову мне надели гарусную шапочку с пучком на верхушке; чулки и башмаки облекли мои ноги; на грудь мне привесили большую оловянную бляху с пометкой: № 63. Так как я был последним из поступивших воспитанников, эта цифра обозначала сумму всех мальчиков училища. Я с печалью покинул дом Драммондов, которые не нашли нужным дождаться окончания изготовления маленькой баржи, к досаде мисс Сары. Не доезжая до школы, мы с м-ром Драммондом встретили воспитанников. Меня сразу поставили в ряды, и я получил несколько добрых советов от достойного покровителя, который после этого ушел в одну сторону, а мы направились в другую. И вот последний отпрыск Фейтфулей был поперчен, посолен, занумерован, и теперь мир мог знать, что он ученик благотворительной школы и что в мире есть благотворительность! Если герои, короли, великие, серьезные люди должны подчиняться судьбе, мальчишки с легких барж не могут надеяться избежать этого; поэтому я был осужден получить образование, содержание, помещение и так далее бесплатно.
В каждом обществе есть глава, и я скоро узнал, что в каждом кружке имеется центр, однако не стоит делать этого сравнения, потому что в нашем круге было два центра или две главы — главный наставник и главная экономка. Один с линейкой, другая со щеткой, и у каждого был свой удел свои помощники. У него имелся помощник-учитель, у нее помощница-служанка. Из этого квартета наставник был не только самым важным членом, но и достоин описания, а потому я буду особенно подробно говорим, о Домине Добиензисе, как он любил, чтобы его называли, или о Докучном Добсе, как любили его называть воспитанники. Считалось необходимым обучать нас пению, письму, арифметике, и попечители возложили обязанности на Домине, находя, что он самый подходящий для этого человек: во-первых, он написал сочинение (которого никто не понимал) о греческих приставках; во-вторых, он был великим математиком, так как будто бы нашел квадратуру круга благодаря алгебраическим методам. Однако он никогда не показывал своего способа. Словом, это был человек, живший в нынешнем веке, но часто уходивший в греческие воспоминания или в алгебру, и раз его увлекала задача или греческие воспоминания, он ничего не видел, не слышал. Мальчики прекрасно знали его особенности и говаривали: «Домине ушел в страну грез и говорит во сне».
Домине Добиензис предоставил обучение грамоте своему помощнику, несмотря на правила школы; сам же старался учить мальчиков математике, латинскому и греческому языкам. Учитель не был силен в грамоте или в арифметике, а мальчики не особенно стремились узнавать предметы преподавания Домине. Главный наставник был слишком умен и учен; его помощник слишком невежествен, поэтому преподавание приносило мало пользы воспитанникам. Домине был серьезен и раздражителен, но любил пошутить и обладал очень добрым сердцем. Черты его лица не умели смеяться, но в горле трепетал смех, смех не громче звуков в дымоходе, и прерывался вдруг. Домине любил игру слов на английском, греческом и латинском языках, и так как никто не понимал шуток, сказанных на двух последних, он один наслаждался ими Добиензис был более шести футов ростом и весь состоял из костей и сухожилий; его продолговатое лицо отличалось крупными чертами; главной из них был нос — крупный, как и все остальные, он, однако, подавлял их. Его был нос изумительный, смешной. Но Домине утешался. Его звали «Назоном». Нос нашего наставника не был им прямо, ни обратно орлиным. Он не расширялся в конце; не был ни толст, ни тяжел, ни раздвоен. В своем величии он казался интеллектуальным, тонкий, хрящеватый, прозрачный и звучный! Когда Домине втягивал ноздрями воздух, это было многозначительно, его чихание служило пророчеством. Даже вид носа наставника производил большое впечатление; когда же Домине сморкался в учебные часы, такой сигнал дышал пугающими предвестиями. Однако ученики любили предупреждения носа Домине: как постукивание сухих позвонков страшной змеи заявляет о ее присутствии, так и нос Домине указывал воспитанникам, что им нужно остерегаться. Обыкновенно Домине оставался в этом мире и исполнял свои обязанности час, часа два, потом забывал об учениках и классе и отправлялся путешествовать в мир греческой грамматики и алгебры. И вот, пока он отмечал «x» и «z» в своих вычислениях, ученики знали, что от него не ждать опасности, и бросали занятия.
Читатель, видали ли вы волшебное действие барабанного боя в маленькой деревне, когда вербовщики, украшенные множеством разноцветных лент, с увлечением барабанят? Происходит всеобщее смятение, поднимается невероятный шум. Так вот, сморкание Домине производило совершенно противоположное действие. Оно служило знаком, что он вернулся в класс из своего мысленного странствования, что он покончил с иксами и зетами и ученикам пора обратить внимание на свои тетрадки. Услышав звук предупреждения, все отправлялись на места, недоеденные яблоки прятались в первый попавшийся карман, духовые ружья исчезали, сражения солдатиков прекращались, раскрывались книги, глаза опускались, фигуры принимали наклонное положение над конторками, воцарялись тишина и порядок. М-р Кнепс, учитель, — который тоже замечал такие междуцарствия и пользовался ими, чтобы убежав из класса — предупрежденный знакомым звуком, возвращался на кафедру.
— Джейкоб Фейтфул, подойди, — были первые слова, которые я услышал на втрое утро, сидя в самом конце класса. Я поднялся и прошел мимо длинного ряда мальчиков, которые выставляли ноги, чтобы свалить меня, и наконец очутился в трех футах от высокого пюпитра учителя.
— Джейкоб Фейтфул, умеешь ли ты читать?
— Нет, — ответил я. — Хотел бы уметь.
— Хороший ответ, Джейкоб; твое желание исполнится. Знаешь ли ты азбуку?
— А что это такое?
— Значит, не знаешь. Мистер Кнепс научит тебя. Ты пойдешь к мистеру Кнепсу, который сообщает основы. Мальчик с легкой баржи, у тебя славный вид. — И тут я услышал в его груди звук, напоминавший бульканье, которое доносилось до меня, когда моя бедная матушка пила джин из большой бутылки.
— Мой маленький речник, — продолжал он, — ты растение, выброшенное на берег, один из обломков среди волн матушки-Темзы, Eluviorum rex Eridanus note 2; (буль-буль). Вернемся к твоим занятиям. Будь самим собой, то есть будь верным note 3. Мистер Кнепс обучит тебя грамоте. — Говоря так, Домине запустил руку в правый карман, в который он насыпал нюхательный табак, и, взяв большую щепотку (большая часть которой состояла из волосков и кусочков ваты, скопившихся в углу его кармана), вызвал первый класс, а м-р Кнепс начал со мной первый урок.
М-р Кнепс был худой, с виду чахоточный молодой человек, лет девятнадцати-двадцати, очень маленький, с красными хорьковыми глазами; тем не менее он был очень свиреп. Ему не позволялось колотить учеников в присутствии Домине, зато без него он оказывался тираном. Он обыкновенно выбирал самого шумного из мальчиков, бросал в него свою линейку и приказывал принести ее обратно; по той или другой причине линейку возвращали. Так м-р Кнепс наказывал мальчиков. Мне немногое остается сказать о Кнепсе, замечу только, что он носил черный широкий плащ и левым рукавом часто вытирал перо, а правым свой влажный нос.
— Что это такое, мальчик? — спросил Кнепс, показывая на букву «А».
Я внимательно посмотрел на нее, и мне показалось, что в незнакомом знаке я узнал один из иероглифов отца, а потому ответил:
1 2 3 4 5