А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот это красота! Вот это сила! Тогда вы и заикнуться бы не посмели о вашей лаве». Он имел в виду страшное извержение 1669 года, когда огненная река докатилась до самого центра города и истребила половину населения и зданий. Гибель Геркуланума и Помпеи он считал сущим пустяком. «Подумаешь, — говорил он с гордостью, — я видывал землетрясения и почище! Вот приезжайте к нам, узнаете, что такое настоящее извержение!»
Он постоянно вздыхал о той минуте, когда снова сможет увидеть милый его сердцу раскаленный кратер и адскую пасть вулкана.
Когда Микеле и Мила, привыкшие видеть его всегда в добром расположении духа, замечали, что он задумчив и печален, они огорчались и беспокоились, как бывает всегда, когда видишь грустным того, кто обычно весел. Тогда он признавался, что думает о родимом крае. «Не будь у меня такого крепкого здоровья, — говорил он, — и не будь я столь благоразумен, я давно умер бы с тоски по родине».
Но когда дети заговаривали о том, чтобы вернуться в Сицилию, он многозначительно поводил пальцем, словно говоря: «Нельзя мне переезжать через пролив; избегнув Харибды, я бы разбился о Сциллу».
Раз или два у него вырвались слова: «Князь Диониджи давно уже умер, но еще жив его брат Джеронимо». А когда Микеле и Мила стали спрашивать, почему он боится этого князя Джеронимо, он, по обыкновению, погрозил пальцем и сказал: «Молчите, молчите! Зря я и произнес при вас эти имена».
Но однажды Пьетранджело, работая в одном из римских дворцов, нашел валявшуюся на полу газету.
— Вот горе, что я не умею читать! — сказал он, протягивая ее Микеле, который зашел к нему по дороге из музея живописи. — Бьюсь об заклад, тут есть что-нибудь о милой моей Сицилии. А ну-ка, Микеле, взгляни на это слово: готов побожиться, что оно значит «Катания». Да, да, это слово я узнаю. Взгляни же и скажи мне, что делается сейчас в Катании.
Микель заглянул в газету и прочел, что в Катании предполагается осветить главные улицы газовыми фонарями.
— Боже мой! — воскликнул Пьетранджело. — Увидеть Этну при свете газовых фонарей! Вот-то будет красота! — И от радости он подбросил свой колпак до самого потолка.
— Тут есть еще одно сообщение, — продолжал юноша, просматривая газету. — «Кардинал, князь Джеронимо Пальма-роза, вынужден отстраниться от важных обязанностей, возложенных на него неаполитанским правительством. Его преосвященство разбит параличом, и жизнь его в опасности. До тех пор пока медицинская наука не выскажется определенно об умственном и физическом состоянии высокопоставленного больного, правительство временно вручает выполнение его обязанностей его сиятельству маркизу…»
— А какое мне дело кому? — в необычайном волнении воскликнул Пьетранджело, вырывая газету из рук сына. — Князь Джеронимо теперь отправится вслед за своим братом в могилу, и мы спасены! — И, словно опасаясь ошибки со стороны Микеле, он попытался сам, по складам, разобрать имя князя Джеронимо, а затем вернул сыну листок, прося его еще раз очень медленно и очень отчетливо прочитать сообщение.
Прослушав его вторично, он истово перекрестился.
— О провидение, — воскликнул он, — ты дозволяешь старому Пьетранджело увидеть кончину своих притеснителей и дожить до возвращения в родной город. Обними меня, Микеле! Это событие столь же важно для тебя, как и для меня. Что бы ни случилось, дитя мое, помни: Пьетранджело был тебе хорошим отцом!
— Что вы хотите сказать, отец? Разве вам еще угрожает опасность? Если вы вернетесь в Сицилию, я поеду вместе с вами.
— Мы еще поговорим об этом, Микеле, а пока… молчи! Забудь даже те слова, что у меня вырвались.
Два дня спустя Пьетранджело, сложив пожитки, уехал вместе с дочерью в Катанию. Но Микеле, несмотря на все его просьбы, он не согласился взять с собой.
— Нет, — отвечал он, — я и сам не знаю наверное, смогу ли устроиться в Катании; еще сегодня утром я просил, чтобы мне почитали газеты, и там нигде не написано, что кардинал Джеронимо умер. О нем вообще нет ни слова. А может ли человек, столь любимый правительством и столь богатый, умереть или выздороветь, не наделав при этом большого шума? Вот я и полагаю, что он еще дышит, но ему не лучше. Его временный заместитель — человек добрый, хороший патриот и друг народа. При нем я могу не бояться полиции. Ну, а вдруг случится чудо, и князь Джеронимо останется жив и поправится? Ведь мне придется тогда как можно скорее возвращаться сюда, в Рим; к чему же тебе прерывать свои занятия и пускаться в это путешествие?
— Но в таком случае, — сказал Микеле, — почему бы и вам не подождать, чем кончится болезнь князя? Я не знаю, почему вы так опасаетесь его и чем может грозить вам пребывание в Катании, этого вы никогда не хотели мне объяснить, но меня пугает, что вы отправляетесь туда один с нашей девчуркой, в страну, где неизвестно еще, как вас примут. Я знаю, что полиция в самодержавных монархиях подозрительна и придирчива; если вас арестуют хотя бы на несколько дней, что станется тогда с нашей маленькой Милой в городе, где вы уже никого не знаете? Позвольте же мне, ради всего святого, поехать с вами. Я буду защищать и беречь Милу, а когда увижу, что вас не трогают, что вы хорошо устроились и решили остаться в Сицилии, я снова вернусь в Рим, к своим занятиям.
— Да, Микеле, я все это знаю и понимаю, — ответил Пьетранджело. — У тебя самого нет ни малейшего желания переехать в Сицилию, и твоему юному честолюбию не по вкусу жизнь на острове, где, как ты думаешь, нет ни памятников искусства, ни возможности заниматься им. Но ты ошибаешься, у нас столько чудесных памятников! В Палермо их просто не счесть! А Этна? Да ведь она — самое дивное зрелище, какое только природа может явить глазам художника. А что до картин, у нас их тоже достаточно. Морреалес подарил нашей Сицилии немало шедевров, которые вполне можно сравнить с сокровищами Рима или Флоренции.
— Простите, отец, — сказал, улыбаясь, Микеле, — но Морреалес никак не может сравниться ни с Рафаэлем, ни с Микеланджело, ни с мастерами флорентийской юколы.
— А ты почем знаешь? Вот каковы они, детки! Ведь ты же не видел больших полотен Морреалеса, его лучших произведений? А какая у нас природа! Какое небо! Какие плоды! Настоящая земля обетованная!
— Но тогда, отец, позвольте мне ехать с вами, — сказал Микеле, — этого я только и прошу.
— Нет, нет, — поспешно ответил Пьетранджело, — я увлекся, расхваливая тебе Катанию, но не хочу, чтобы ты сейчас отправлялся туда; я знаю, тебя побуждает твое доброе сердце и забота о нас, но знаю также, что мечтаешь ты не о том. Вот когда тебя самого потянет на родину, когда пробьет твой час и тебя позовет судьба, тогда ты с любовью поцелуешь ту землю, на которую сейчас ступил бы с презрением.
— Все эти доводы, отец, ничтожны по сравнению с тем беспокойством, какое я буду испытывать во время вашего отсутствия. Лучше уж мне скучать и терять даром время в Сицилии, чем отпустить вас одних и терзаться здесь мыслями о грозящих вам бедах и опасностях.
— Спасибо, сынок, и прощай! — ответил старик, с нежностью обнимая его. — Если хочешь знать правду, я не могу взять тебя с собой. Вот тебе половина денег, какие у меня есть. Расходуй их бережно, пока я сумею прислать тебе еще. Знай, что в Катании я не стану терять времени даром и усердно примусь за работу, чтобы дать тебе возможность продолжать твои занятия живописью. Дай мне только время добраться туда и устроиться, а уж работу я найду: у меня ведь на родине немало было покровителей и друзей, и я знаю, что кое-кого из них там встречу. А ты не воображай себя всяких там бед и опасностей. Я буду осторожен, и хотя лживость и трусость мне не свойственны, в жилах моих недаром течет сицилийская кровь, и при надобности я всегда сумею прикинуться хитрой старой лисой. Этну я знаю, как собственный карман, ущелья ее глубоки и долго смогут скрывать такого бедняка, как я. Ты знаешь, я хоть и тайно, но сохранил добрые отношения с родными. У меня есть брат, капуцин… О, это замечательный человек, и Мила в случае надобности всегда найдет у него приют и покровительство. Я буду писать — вернее, сестра твоя будет писать тебе как можно чаще, так что ты недолго останешься в неведении относительно нашей участи. Но сам ты в своих письмах ни о чем не спрашивай — полиция их вскрывает. И не вздумай упоминать в них имя князей Пальмароза, прежде чем я сам не заговорю о них.
— А до тех пор, — спросил Микеле, — я так и не узнаю, бояться ли мне этих господ, или ожидать от них милости?
— Тебе? Тебе-то, по правде сказать, бояться нечего, — ответил Пьетранджело, — но ты не знаешь Сицилии, ты не сумеешь сохранять там ту осторожность, которая необходима во всякой стране, где господствуют чужеземцы. Ты полон, как и вся нынешняя молодежь, пылких идей… Сюда, в Рим, они просачиваются тайно, а в Сицилии они глубоко запрятались и словно тлеют под пеплом вулканов. Ты еще и меня, пожалуй, подведешь: из одного вольного слова, что вырвется у тебя случайно, там сумеют состряпать целый заговор против неаполитанского двора. Прощай же, не задерживай меня более. Мне, видишь ли, нужно снова увидеть свою родину. Ты не знаешь, что значит родиться в Катании и жить вдали от нее целых восемнадцать лет, или, вернее, ты этого не понимаешь, ибо хотя ты и родился в Катании и изгнание мое было и твоим изгнанием, но вырос ты в Риме и потому, увы, считаешь его своей рединой!
Месяц спустя Микеле получил через одного прибывшего из Сицилии ремесленника письмо от Милы, сообщавшей ему, что добрались они вполне благополучно, что родные и старые друзья встретили их с распростертыми объятиями, что отец получил работу и нашел высоких покровителей, но кардинал все еще жив, и хоть теперь он уже и не столь опасен, ибо совсем отстранился от света и всяких дел, Пьетранджело пока по-прежнему не желает возвращения Микеле, ибо «мало ли еще что может случиться».
После отъезда отца и сестры Микеле грустил и тревожился, так как нежно их любил; но, получив письмо и успокоившись на их счет, он невольно ощутил радость при мысли, что находится в Риме, а не в Катании. С тех пор как отец разрешил ему посвятить себя высокому искусству живописи, жизнь его в этом городе стала чрезвычайно приятной. Он снискал расположение своих учителей, пленив их не только выдающимися способностями, но и особой возвышенностью мыслей и выражений, не свойственных его возрасту и среде, из которой он вышел. Очутившись в обществе молодых людей, более богатых и лучше воспитанных (надо сказать, что он охотнее сходился с ними, чем с равными себе по положению сыновьями ремесленников), он тратил все свободное время на то, чтобы развивать ум и расширять круг своих понятий. Он много и жадно читал, посещал театры, беседовал с людьми искусства, одним словом — готовил себя исключительно для жизни независимой и благородной, на которую не мог, однако, с уверенностью рассчитывать.
Ибо средства бедного маляра, который отдавал ему половину своих заработков, не были неистощимы. Отец мог заболеть, а живопись — искусство столь серьезное и глубокое, что ему надо учиться долгие годы, прежде чем оно сможет стать источником дохода.
Мысль об этом страшила Микеле и временами повергала его в глубокое уныние. «Ах, отец мой, — как раз думает он в ту минуту, когда мы встречаемся с ним у ворот какой-то виллы, неподалеку от родного города, — не совершили ли вы из чрезмерной любви ко мне большой, пагубной и для вас и для меня ошибки, толкнув меня на путь честолюбия? Не знаю, достигну ли я чего-либо, но чувствую, что мне будет бесконечно трудно жить той жизнью, которую ведете вы и которая и мне предназначена была судьбой. Я не так вынослив, как вы, не обладаю физической силой, которой рабочий человек гордится так же, как дворянин — своим происхождением. Я плохой ходок, я изнемогаю, пройдя путь, который вы, отец, в свои шестьдесят лет сочли бы полезной для здоровья прогулкой. Вот и сейчас я впал в уныние, я ушиб ногу, и все по собственной вине, из-за своей рассеянности или неловкости. И, однако, я тоже сын этих гор, где, я вижу, дети бегают по острым обломкам окаменевшей лавы, словно по мягкому ковру. Да, отец прав, отчизна моя прекрасна; можно лишь гордиться тем, что ты рожден этой землей, подобно лаве, исторгнутой недрами сей огнедышащей горы! Но надо быть достойным такой отчизны, и в полную меру достойным! А для этого надо быть либо великим человеком, поражающим мир громом и молниями, либо отважным простолюдином, бесстрашным разбойником и жить в этой глуши, полагаясь лишь на свой карабин и непреклонную волю. Подобная судьба ведь тоже полна поэзии. Но для меня все это слишком поздно, слишком многое я уже познал, слишком хорошо знаю законы, общество, людей. То, что для дикого, простодушного горца — геройство, для меня было бы преступлением и низостью. Совесть терзала бы меня за то, что я, который с помощью всех достижений человеческой мысли мог бы достигнуть истинного величия, из-за собственного бессилия опустился до положения разбойника. Итак, мне суждено остаться безвестным и ничтожным!»
Но покинем ненадолго Микеле, погруженного в раздумье и машинально растирающего ушибленную ногу, и расскажем читателю, почему, вопреки своей привязанности к Риму, где он так приятно проводил время, он оказался у ворот Катании.
Из месяца в месяц сестра писала ему под диктовку отца: «Тебе еще нельзя приезжать сюда, мы и сами еще не знаем, что нас здесь ожидает. Больной чувствует себя настолько хорошо, насколько может чувствовать себя человек не владеющий руками и ногами. Но голова продолжает жить, и потому он сохраняет еще остаток власти. Посылаю тебе денег; трать их осторожно, дитя мое, ибо хотя работы у меня хватает, но платят здесь меньше, нежели в Риме».
Микеле старался тратить эти деньги осторожно, знал, что отец зарабатывает их в поте лица. Он содрогался от стыда и ужаса всякий раз, когда обнаруживал, что его юная сестра, занимавшаяся пряжей шелка — ремесло, весьма распространенное в этой части Сицилии, — тайком прибавила к посылке отца золотую монету и от себя. Бедной девочке, очевидно, во многом приходилось отказывать себе, чтобы брат имел возможность провести часок-другой в приятных развлечениях. Микеле дал себе клятву не прикасаться к этим деньгам, хранить их и возвратить потом Миле все ее скромные сбережения.
Но он любил удовольствия, он привык жить в какой-то мере на широкую ногу и не умел экономить. У него были барские замашки, то есть ему нравилось быть щедрым, и он щедро награждал любого посыльного, доставившего ему картину или письмо. К тому же материалы, необходимые художнику, весьма дороги. А когда Микеле случалось развлекаться где-либо вместе с богатыми товарищами, он сгорел бы со стыда, если бы не внес и свою долю… Кончилось тем, что он задолжал, правда, небольшую сумму, но огромную для бюджета бедного маляра; долги росли, как снежный ком, и наступил наконец день, когда ему ничего больше не оставалось, как постыдно бежать или браться за работу куда более скромную, чем писание исторических картин. Терзаясь угрызениями совести, он истратил и те золотые, которые так твердо решил вернуть Миле. Но, видя, что ему все равно не рассчитаться с долгами, он написал отцу полное раскаяния письмо, в котором во всем ему признался.
Неделю спустя некий банкир передал ему сумму, достаточную для того, чтобы расплатиться с долгами и жить еще некоторое время по-прежнему. Потом пришло письмо от Милы, написанное, как всегда, под диктовку Пьетранджело:
«Одна добрая душа ссудила мне те деньги, которые я переслал тебе, но мне придется отрабатывать их целые полгода. Постарайся, дитя мое, не наделать за это время новых долгов, иначе нам никогда не расплатиться».
До тех пор Микеле не слыхал от отца ни единого слова укоризны, однако на этот раз он ожидал упреков. Его потрясли неисчерпаемая доброта и спокойное мужество честного ремесленника, и так как он не мог признать себя полностью виноватым в поступках, которых требовало от него его положение, он почел преступлением то, что согласился на эту слишком блестящую для него жизнь. Он принял тогда решение, укрепиться в котором помогла ему мысль, что он приносит великую жертву, и если у него недостает таланта, чтобы стать великим художником, он по крайней мере обладает героизмом великой души. Тщеславие сыграло здесь, таким образом, немалую роль, но тщеславие наивное и благородное. Он расплатился с долгами, распрощался с приятелями, заявив им, что бросает живопись, становится отныне ремесленником и будет работать вместе с отцом.
Затем, ничего не сообщая ему, он сложил в дорожный мешок кое-какое платье получше, альбом и акварельные краски, не замечая того, что тем самым берет с собой остатки былой роскоши и мечты об искусстве, и отправился в Катанию, куда, как мы видели, он уже почти добрался.
III. ЕГО ПРЕОСВЯЩЕНСТВО
Несмотря на героическое решение отказаться от мечты своей юности, бедный Микеле испытывал в это мгновение мучительный страх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9