Стражник вместе со своей тенью, задыхаясь, несся к Викторино вдоль известковой стены. Стражник сначала приписал падение Викторино усталости, а потом заподозрил злонамеренное бунтарство: Встаньте, Пердомо, встаньте, говорю вам. Дотронувшись наконец до его мертвенно холодных висков, приложив руку к затихшему сердцу, перетрусивший стражник заорал во весь голос, чтобы не остаться наедине с покойником. Внезапный переполох преждевременно втолкнул утро в серые коридоры лицея. Сбежались воспитанники, закутанные в свои худосочные одеяльца; один из них зажег свет в прихожей, второй побежал трезвонить о зверствах, аппелируя к властям. Притопал, задыхаясь от ярости, сам директор; покойник Викторино видел эту впечатляющую сцену.
— Он умер! — блеяло стадо его товарищей, и под их испытующими взглядами директор заметно скисал, по его душе-самописке испуганно растекались чернила притворной виновности.
— Мы требуем, чтобы сейчас же сообщили его семье! Мы требуем, чтобы его осмотрел врач! — чеканил Вильегота, лучший друг Викторино, Вильегота, взъерошенный и насупленный.
Смерть Викторино, его собственная смерть, была для него одним удовольствием до тех пор, пока Вильегота, его лучший друг, не произнес этих гневных и волнующих слов. Требуем, чтобы тотчас известили его семью! Он представил себе свою Мать, рыдающую над ним, и из головы вылетели все похоронные мечтания: Мать плачет, нет уж, лучше не умирать. Более часа он стоял неподвижным пугалом под колоколом в патио, ему оставался еще целый час до тех пор, пока придет регламентированный рассвет и ударит над его головой колокол: гнусный трезвон, возвещающий завтрак. Это Наказание было неизбежным следствием той ночи, когда Мелесио, его сосед по спальне, донес на него, что он курит: Сигареты прячет под одеяло, бакалавр. На следующий день директор созвал всех воспитанников — от мала до велика — и публично швырнул в лицо Викторино самые мерзкие словечки из своего педагогического жаргона: «Хулиган! Дегенерат! Подонок!» — и все это из-за какой-то коробки сигарет «Капитолио». Ничего, я улажу это дело, подумал Викторино, надо только встретить Мелесио подальше от лицейской казармы, где-нибудь среди сосен или в зарослях бамбука и врезать ему так, чтобы кровью умылся, а еще лучше зуб вышибить — за донос. Бой был равным, потому что Мелесио оказался не из слабых, привык к наказаниям, неизвестно где научился ускользать от ударов, контратаковал, как баран, когда меньше всего ждешь. Они держались подальше от часовни, бой развернулся не на жизнь, а на смерть, и никакой пацифист не был бы в силах смягчить их души. Они осыпали друг друга отборной бранью и обливались потом в течение получаса, пока наконец Викторино не удалось выпустить немного красных телец из правой ноздри Мелесио. Тот тоже пустил кровь Викторино, ткнув головой в тот же самый орган обоняния. Когда вблизи запрыгала черная сутана отца Пелайо, Викторино уже успел повалить своего противника на кучу лиан, уже впился пальцами в его ябедную глотку, и победоносный конец сражения был совсем близок. Однако отец Пелайо разразился библейскими воплями («Исследуйте себя внимательно, исследуйте, народ необузданный». Кн. Сафония II, 1) и кинулся разнимать их своими цепкими руками, накладывающими епитимьи и отправляющими в рот эстремадурские колбаски.
На долю Викторино пришлось позорное наказание, а Мелесио досталось лишь поощрительное похлопывание по плечу — в этом учебном заведении шпионаж ценился как наивысшая добродетель, а непослушание каралось как самый тяжкий грех. И вот отныне в течение двух часов до завтрака Викторино должен был выстаивать под колоколом с раскинутыми в стороны руками, дрожа от холода, если сосновый бор насылал на него холодный смолистый осенний ветер; шмыгая носом, если проклятый косой дождь заливал ему башмаки. И каждое утро, стоя под крестом, Викторино вскармливал свою ненависть, обдумывал планы мести.
Викторино пришлось сдать позиции. Умер он внезапно у подножия дерева, но вынужден был ожить, чтобы не подливать масла в огонь материнских мучений. Она писала ему отчаянные письма, не могла смириться с мыслью, что он заперт в этом лицее, но что делать, иного выхода у них просто не было. Отец Викторино, непреклонный коммунист Хуан Рамиро Пердомо, все еще находился в заключении (на этот раз ему дали пять лет) в далекой тюрьме; мать сначала творила просто чудеса со своим гомеопатически-мизерным жалованьем школьной учительницы. На ее слабые плечи попеременно рушилась одна тяжесть за другой: плата за квартиру, башмаки для Викторино, плата за свет, жалованье Микаэле, книги для Викторино, расходы на еду, передачи для Хуана Рамиро. Но пришел такой день, когда остался только один выход: Викторино отправился в лицейский интернат, Мать приняла благотворительное гостеприимство тети Сокорры. В моем доме всегда найдется для тебя постель и место за столом, сказала тетя Сокорра, она очень мудрая, эта тетя Сокорра. У нее дочь того же возраста, что и Викторино, которую зовут Кончита и которая в последнее время стала часто вздыхать без всякой причины, поэтому какое-то смутное беспокойство помешало тете Сокорре предложить две постели и два места за столом.
Пошел дождь, и предрассветная мгла лениво заколыхалась в широких стеклах луж. Сторож похаживал вблизи Викторино, искоса наблюдая, держит ли он руки прямо и не сгибает ли ноги в коленях, в общем, точно ли выполняет прусские приказы директора. Время от времени Викторино клял бога почем зря, по его локтям бегали мурашки, невидимая тяжесть наваливалась на плечи; он старался незаметно расслабиться, чтобы не стоять все время по-военному, навытяжку; иногда, на какую-то секунду, ему удавалось опустить руки — хорошо еще, что сторож на сей раз не был такой сволочью, как этого хотелось бы директору.
Рыжуха, воспитанник третьего года обучения, под наблюдением которого находилась аптека лицея, уже встал, чтобы пораньше засесть за зубрежку. Викторино издалека заприметил близорукого мученика в ореоле фонарного света — нос парня врезался в коричневый учебник физики. Нет, Рыжуха не был примерным студентом, какое там, но послезавтра экзамен по физике, и на всякий случай надо было вызубрить хоть несколько страниц — вдруг повезет и ответишь, чем черт не шутит. Ох, Рыжуха! Он давно уже пользовался заслуженной славой неисправимого; тайно курил, как Викторино; затевал дискуссии на неприличные темы; подставлял подножки защитникам в дружеских футбольных матчах; втихую развратничал. Разгуливая среди сосен под моросящим дождиком, Викторино и Рыжуха вдвоем точили оружие мщения, заботливо взращивали свою вполне оправданную ненависть к директору, к его холуям, к его троглодитской системе воспитания, к этим казарменным баракам, которые он (директор) ханжески именовал «лицеем». В одну из этих тайных вылазок в головах двух карбонариев родился план взорвать лицей.
В шкафах аптеки, которой командовал Рыжуха, платонически покоились необходимые для взрыва вещества: густой нитроглицерин с желтоватым отблеском и мелкий порошок апельсинового цвета. Два новоявленных алхимика пробирались в кладовую аптеки и готовили свою адскую смесь в самые безопасные часы — по утрам, когда отец Пелайо раздавал просвирки воспитанникам, которые шли причащаться, или по воскресеньям, заранее отказываясь от заманчивой прогулки в город. Отдавшись душой и телом изготовлению «зловредной панацеи», как ее называл Рыжуха, они отклоняли соблазнительную возможность побывать в Каррисалесе и поплескаться там в реке, а также принять участие в процессии с телом Христовым, где можно предаться греху сладострастия, разглядывая круглые зады прихожанок. Через три месяца лабораторных работ они накопили в своем крохотном пороховом погребе шесть почтенных по размеру динамитных шашек, снабженных мохнатыми фитилями, а также огромную дозу любопытства — что из этого выйдет, а, Рыжуха?
Поочередно вывели они свои снаряды на огневые позиции, истомившись желанием скорее отомстить за обиды и унижения. Один остался за сильно хлопающей дверью кухни, оскорбленный отвратительным запахом гнилых очистков и червивой фасоли. Другой — в кружевах главного алтаря, как раз под молитвенником отца Пелайо, под этим сообщником его назойливых месс, которые набивают мозоли на коленях учащихся и забивают им головы святотатственными сомнениями — нет веры, способной устоять перед столькими молитвами, отец Пелайо. Третий снаряд ожидал своего часа в аудитории, где бакалавр Арисменди с коварным цинизмом распространялся о конституционных правах граждан при демократическом режиме. И наконец, последний, самый мощный и большой, особенно тщательно и любовно сделанный, притаился под легким стулом директора. Директор не будет восседать там в рассветный час освободительного взрыва, они об этом знали заранее, но то, что пустое седалище взлетит на воздух, уже само по себе будет актом полезным и символичным, правда, Рыжуха?
Взрыв превзошел их самые смелые ожидания. Было шесть часов робкого октябрьского вечера, воспитанники гуляли по коридорам после окончания занятий; до вечернего колокола на ужин оставались считанные минуты. Рыжуха и Викторино тихо испарились; призраками скользя вдоль стен, они летели каждый к своему шнуру. Рыжуха зажег два шнура на северной стороне, Викторино поднес пламя спички к двум другим на южной; затем они вернулись другим путем и встретились в начале коридора, включившись без лишнего шума в разговоры и споры: Как я тебе уже говорил… Я решительно не согласен с расстрелом Пиара … Они так скоро вернулись, что никто не заметил их отсутствия. Первым рванул снаряд на кухне, его вулканический взрыв вышиб металлические двери, громовым раскатом воспроизвел полифоническую фугу на цинковых кастрюлях и тарелках, ошалевший и вопящий повар взметнулся огненным шаром среди взлетевших обломков. Затем настала очередь часовни, глухой взрыв второго снаряда попортил ее интерьер. Рыжуха и Викторино пережили несколько патетических секунд в напряженном ожидании третьего огнеизвержения. В них так и взыграла душа, когда третий взрыв настежь распахнул двери дирекции, рухнули навзничь два рахитичных второкурсника, а от кресла тирана не осталось ни ножек, ни ручек. Лишь снаряд, подкинутый во владения бакалавра Арисменди, не сработал; то ли были изъяны в его конструкции, то ли случились неполадки со шнуром, но это неважно; лавровый венок все равно увенчал героев-нигилистов, правда, Рыжуха?
Но Рыжуха испугался, и Викторино тоже, когда заговор еще находился на стадии предварительных обсуждений. Обидно. И теперь, стоя под ножом первого тихого солнечного луча, Викторино особенно сожалел об этом. Их хватило только на то, чтобы списать формулу динамита и рассматривать влюбленными глазами прозрачные пробирки, которые кокетливо изгибались перед ними за стеклом аптечного шкафа. Теперь же ни одно враждебное ему божество не воспрепятствует смерти Викторино под колоколом, освободив его прежде всего от гнусной пищи в этом свинарнике, где ею пичкают в дисциплинарном порядке: Суп надо есть обязательно, Пердомо, ешьте суп. На каком только вонючем рынке находил повар, если его можно было назвать поваром, эту рвань с костями, эту обсосанную фасоль и гнилой маис, из которого делают эти вязкие лепешки? — думал он. Мать гремит сковородками, стоя у газовой плиты спиной к столу, накрытому белоснежной скатертью, а Викторино сидит за столом, облокотясь на него и зажав в руках вилку и нож. Мать зажарила на обед кусок сочной, жирной свинины, Викторино слышит, как потрескивает жир аппетитным токкато, как в резвом аллегретто раскрываются лепесток за лепестком бутоны жарящихся луковиц. Мать подходит с большим белым блюдом, в центре которого — золотистая отбивная котлета, ее великолепие охраняет целый эскадрон жареных картофелин и пара кровавых перцев-преторианцев. В этот трогательный момент, на беду Викторино, трижды ударил колокол, призывавший к так называемому завтраку. Не так-то просто умереть, подумал он.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
Викторино распахивает дверь ударом ноги и начинает постепенно тонуть в своем несчастье. Первая беда — мятая рубаха на стуле и нижняя юбка на полу, как поверженное боевое знамя; первая беда — красное с бисером платье, которое Бланки-та давным-давно не надевала. Викторино даже подумал, что она заложила платье, продала или, наконец, подарила соседкам. Вторая беда встречает его, когда он поворачивает искаженное лицо к постели.
Волосы Бланкиты разметались по подушке тонкими витыми струйками, струйками бриллиантина и пачулей; все ее одеяние — рубашонка, не доходящая до колен и позволяющая видеть темный треугольник. Рядом с головой Бланкиты под острым углом расходятся врозь мужские ноги в белых носках. Положение этого типа весьма отличается от традиционного; на нем нет ничего, кроме белых носков, в каких дети ходят к первому причастию, и коротких жокейских трусов.
Викторино сразу узнает в нем метиса по прозванию Маракучито, который неизвестно чем занимается — даже не вор. Маракучито проводит все субботние вечера у стойки в «Раю», с индейской апатичностью наблюдая, как оседает пена в кружке с пивом, и никакой музыке не удается соблазнить его потанцевать; равнодушно-привычным оком завсегдатая взирает он на девок, шмыгающих в туалет. Крисанто Гуанчес уверял, что метис -платный шпик и поставляет сведения полиции, но эти обвинения не подтвердились — просто Крисанто Гуанчес не верит никому.
Маракучито тоже узнает его; мгновенно прихлынувшая к ноздрям кровь подсказывает Маракучито, что он попал в трясину, из которой не вылезти. Недовольная гримаса, появившаяся, когда кто-то стал нетерпеливо колотить в дверь, исчезла; остался страх загнанной крысы, стремление побороть паническую растерянность, которая наверняка его погубит, если ей удастся сковать его движения. Он сразу заметил, как судорожно скрюченные пальцы Викторино поползли к карману брюк, увидел, как блеснула рукоятка ножа в полумраке, услышал весьма симптоматичный звук выскочившего клинка. Метис чувствует, что его единственный, ненадежный, рискованный и все же единственный путь к спасению — это дверной проем, хотя вооруженная рука Викторино и блокирует этот путь. Инстинкт самосохранения или логика индейских предков, отфильтрованная в его крови, подсказывают ему, что самая большая опасность — ждать внутри комнаты: Викторино все более разъяряется по мере того, как длится это оскорбительное зрелище; Викторино все более утверждается в своей злобной решимости по мере того, как приходит в себя. Оцепенело скорчиться в темноте — значит дать прирезать себя как борова. Маракучито скатывается с кровати в своих жокейских трусиках и белых носках, вплотную притирается к стене и пядь за пядью преодолевает злополучные два метра, отделяющие его от двери. Он движется, не отрывая глаз от черного кулака, сжимающего нож, и, когда этот кулак делает молниеносное движение, Маракучито рывком подается назад, будто изогнулась плеть или колыхнулось пламя, и острый клинок разрезает воздух в трех миллиметрах от его пупа. Из самого его нутра вырывается жалобный хрип:
— И ты убьешь меня, брат, из-за проститутки, из-за дешевой шлюхи? — говорит слюнявый бледный мозгляк, опершись о розовую доску умывальника.
И из— за того, что он сказал эту мерзость, я не убил его, Бланкита, хотя он прав —была ты и проституткой, и дешевой шлюхой, — но для меня ты жена, это мое дело, и не ему об этом судить. Когда же он сказал эту мерзость, Бланкита, вместо того чтобы пригвоздить его к доске умывальника, я крикнул ему: Забирай свои штаны и чеши отсюда, сволота! Он не стал дожидаться, пока я повторю, кинулся ястребом к стулу, схватил штаны и рубаху и — как ветром его сдуло, даже на башмаки не взглянул, вылетел в дверь, потом вниз по лестнице, из гостиницы несся сломя голову до самых холмов Гуаратаро.
Затем Викторино прислушивается к твоим всхлипываниям, Бланкита, они будто ручеек, струящийся из-под кирпичного пола:
— Не убивай меня любовь моя клянусь тебе я не сделала ничего плохого клянусь моей матерью я знаю ты мне не поверишь я вчера вечером напилась в «Раю» все вспоминала о тебе и напилась как сумасшедшая ты ведь знаешь любовь моя что я очень боюсь спать одна когда голова кругом идет и мне кажется что ко мне придут мертвецы и тогда я сказала Маракучито чтобы он отвел меня в эту гостиницу и он остался ночевать со мной было уже очень поздно я легла ногами туда, а он ногами сюда я знаю любовь моя что ты мне не поверишь но мы не делали ничего плохого клянусь тебе моей покойной матерью не убивай меня…
Бланкита ошибается. Викторино и не думает убивать ее, а только чиркнуть по ней раз-другой ножом, чтобы оставить на ее теле вечную память о том, что она проделывала, покa он сидел под арестом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Он умер! — блеяло стадо его товарищей, и под их испытующими взглядами директор заметно скисал, по его душе-самописке испуганно растекались чернила притворной виновности.
— Мы требуем, чтобы сейчас же сообщили его семье! Мы требуем, чтобы его осмотрел врач! — чеканил Вильегота, лучший друг Викторино, Вильегота, взъерошенный и насупленный.
Смерть Викторино, его собственная смерть, была для него одним удовольствием до тех пор, пока Вильегота, его лучший друг, не произнес этих гневных и волнующих слов. Требуем, чтобы тотчас известили его семью! Он представил себе свою Мать, рыдающую над ним, и из головы вылетели все похоронные мечтания: Мать плачет, нет уж, лучше не умирать. Более часа он стоял неподвижным пугалом под колоколом в патио, ему оставался еще целый час до тех пор, пока придет регламентированный рассвет и ударит над его головой колокол: гнусный трезвон, возвещающий завтрак. Это Наказание было неизбежным следствием той ночи, когда Мелесио, его сосед по спальне, донес на него, что он курит: Сигареты прячет под одеяло, бакалавр. На следующий день директор созвал всех воспитанников — от мала до велика — и публично швырнул в лицо Викторино самые мерзкие словечки из своего педагогического жаргона: «Хулиган! Дегенерат! Подонок!» — и все это из-за какой-то коробки сигарет «Капитолио». Ничего, я улажу это дело, подумал Викторино, надо только встретить Мелесио подальше от лицейской казармы, где-нибудь среди сосен или в зарослях бамбука и врезать ему так, чтобы кровью умылся, а еще лучше зуб вышибить — за донос. Бой был равным, потому что Мелесио оказался не из слабых, привык к наказаниям, неизвестно где научился ускользать от ударов, контратаковал, как баран, когда меньше всего ждешь. Они держались подальше от часовни, бой развернулся не на жизнь, а на смерть, и никакой пацифист не был бы в силах смягчить их души. Они осыпали друг друга отборной бранью и обливались потом в течение получаса, пока наконец Викторино не удалось выпустить немного красных телец из правой ноздри Мелесио. Тот тоже пустил кровь Викторино, ткнув головой в тот же самый орган обоняния. Когда вблизи запрыгала черная сутана отца Пелайо, Викторино уже успел повалить своего противника на кучу лиан, уже впился пальцами в его ябедную глотку, и победоносный конец сражения был совсем близок. Однако отец Пелайо разразился библейскими воплями («Исследуйте себя внимательно, исследуйте, народ необузданный». Кн. Сафония II, 1) и кинулся разнимать их своими цепкими руками, накладывающими епитимьи и отправляющими в рот эстремадурские колбаски.
На долю Викторино пришлось позорное наказание, а Мелесио досталось лишь поощрительное похлопывание по плечу — в этом учебном заведении шпионаж ценился как наивысшая добродетель, а непослушание каралось как самый тяжкий грех. И вот отныне в течение двух часов до завтрака Викторино должен был выстаивать под колоколом с раскинутыми в стороны руками, дрожа от холода, если сосновый бор насылал на него холодный смолистый осенний ветер; шмыгая носом, если проклятый косой дождь заливал ему башмаки. И каждое утро, стоя под крестом, Викторино вскармливал свою ненависть, обдумывал планы мести.
Викторино пришлось сдать позиции. Умер он внезапно у подножия дерева, но вынужден был ожить, чтобы не подливать масла в огонь материнских мучений. Она писала ему отчаянные письма, не могла смириться с мыслью, что он заперт в этом лицее, но что делать, иного выхода у них просто не было. Отец Викторино, непреклонный коммунист Хуан Рамиро Пердомо, все еще находился в заключении (на этот раз ему дали пять лет) в далекой тюрьме; мать сначала творила просто чудеса со своим гомеопатически-мизерным жалованьем школьной учительницы. На ее слабые плечи попеременно рушилась одна тяжесть за другой: плата за квартиру, башмаки для Викторино, плата за свет, жалованье Микаэле, книги для Викторино, расходы на еду, передачи для Хуана Рамиро. Но пришел такой день, когда остался только один выход: Викторино отправился в лицейский интернат, Мать приняла благотворительное гостеприимство тети Сокорры. В моем доме всегда найдется для тебя постель и место за столом, сказала тетя Сокорра, она очень мудрая, эта тетя Сокорра. У нее дочь того же возраста, что и Викторино, которую зовут Кончита и которая в последнее время стала часто вздыхать без всякой причины, поэтому какое-то смутное беспокойство помешало тете Сокорре предложить две постели и два места за столом.
Пошел дождь, и предрассветная мгла лениво заколыхалась в широких стеклах луж. Сторож похаживал вблизи Викторино, искоса наблюдая, держит ли он руки прямо и не сгибает ли ноги в коленях, в общем, точно ли выполняет прусские приказы директора. Время от времени Викторино клял бога почем зря, по его локтям бегали мурашки, невидимая тяжесть наваливалась на плечи; он старался незаметно расслабиться, чтобы не стоять все время по-военному, навытяжку; иногда, на какую-то секунду, ему удавалось опустить руки — хорошо еще, что сторож на сей раз не был такой сволочью, как этого хотелось бы директору.
Рыжуха, воспитанник третьего года обучения, под наблюдением которого находилась аптека лицея, уже встал, чтобы пораньше засесть за зубрежку. Викторино издалека заприметил близорукого мученика в ореоле фонарного света — нос парня врезался в коричневый учебник физики. Нет, Рыжуха не был примерным студентом, какое там, но послезавтра экзамен по физике, и на всякий случай надо было вызубрить хоть несколько страниц — вдруг повезет и ответишь, чем черт не шутит. Ох, Рыжуха! Он давно уже пользовался заслуженной славой неисправимого; тайно курил, как Викторино; затевал дискуссии на неприличные темы; подставлял подножки защитникам в дружеских футбольных матчах; втихую развратничал. Разгуливая среди сосен под моросящим дождиком, Викторино и Рыжуха вдвоем точили оружие мщения, заботливо взращивали свою вполне оправданную ненависть к директору, к его холуям, к его троглодитской системе воспитания, к этим казарменным баракам, которые он (директор) ханжески именовал «лицеем». В одну из этих тайных вылазок в головах двух карбонариев родился план взорвать лицей.
В шкафах аптеки, которой командовал Рыжуха, платонически покоились необходимые для взрыва вещества: густой нитроглицерин с желтоватым отблеском и мелкий порошок апельсинового цвета. Два новоявленных алхимика пробирались в кладовую аптеки и готовили свою адскую смесь в самые безопасные часы — по утрам, когда отец Пелайо раздавал просвирки воспитанникам, которые шли причащаться, или по воскресеньям, заранее отказываясь от заманчивой прогулки в город. Отдавшись душой и телом изготовлению «зловредной панацеи», как ее называл Рыжуха, они отклоняли соблазнительную возможность побывать в Каррисалесе и поплескаться там в реке, а также принять участие в процессии с телом Христовым, где можно предаться греху сладострастия, разглядывая круглые зады прихожанок. Через три месяца лабораторных работ они накопили в своем крохотном пороховом погребе шесть почтенных по размеру динамитных шашек, снабженных мохнатыми фитилями, а также огромную дозу любопытства — что из этого выйдет, а, Рыжуха?
Поочередно вывели они свои снаряды на огневые позиции, истомившись желанием скорее отомстить за обиды и унижения. Один остался за сильно хлопающей дверью кухни, оскорбленный отвратительным запахом гнилых очистков и червивой фасоли. Другой — в кружевах главного алтаря, как раз под молитвенником отца Пелайо, под этим сообщником его назойливых месс, которые набивают мозоли на коленях учащихся и забивают им головы святотатственными сомнениями — нет веры, способной устоять перед столькими молитвами, отец Пелайо. Третий снаряд ожидал своего часа в аудитории, где бакалавр Арисменди с коварным цинизмом распространялся о конституционных правах граждан при демократическом режиме. И наконец, последний, самый мощный и большой, особенно тщательно и любовно сделанный, притаился под легким стулом директора. Директор не будет восседать там в рассветный час освободительного взрыва, они об этом знали заранее, но то, что пустое седалище взлетит на воздух, уже само по себе будет актом полезным и символичным, правда, Рыжуха?
Взрыв превзошел их самые смелые ожидания. Было шесть часов робкого октябрьского вечера, воспитанники гуляли по коридорам после окончания занятий; до вечернего колокола на ужин оставались считанные минуты. Рыжуха и Викторино тихо испарились; призраками скользя вдоль стен, они летели каждый к своему шнуру. Рыжуха зажег два шнура на северной стороне, Викторино поднес пламя спички к двум другим на южной; затем они вернулись другим путем и встретились в начале коридора, включившись без лишнего шума в разговоры и споры: Как я тебе уже говорил… Я решительно не согласен с расстрелом Пиара … Они так скоро вернулись, что никто не заметил их отсутствия. Первым рванул снаряд на кухне, его вулканический взрыв вышиб металлические двери, громовым раскатом воспроизвел полифоническую фугу на цинковых кастрюлях и тарелках, ошалевший и вопящий повар взметнулся огненным шаром среди взлетевших обломков. Затем настала очередь часовни, глухой взрыв второго снаряда попортил ее интерьер. Рыжуха и Викторино пережили несколько патетических секунд в напряженном ожидании третьего огнеизвержения. В них так и взыграла душа, когда третий взрыв настежь распахнул двери дирекции, рухнули навзничь два рахитичных второкурсника, а от кресла тирана не осталось ни ножек, ни ручек. Лишь снаряд, подкинутый во владения бакалавра Арисменди, не сработал; то ли были изъяны в его конструкции, то ли случились неполадки со шнуром, но это неважно; лавровый венок все равно увенчал героев-нигилистов, правда, Рыжуха?
Но Рыжуха испугался, и Викторино тоже, когда заговор еще находился на стадии предварительных обсуждений. Обидно. И теперь, стоя под ножом первого тихого солнечного луча, Викторино особенно сожалел об этом. Их хватило только на то, чтобы списать формулу динамита и рассматривать влюбленными глазами прозрачные пробирки, которые кокетливо изгибались перед ними за стеклом аптечного шкафа. Теперь же ни одно враждебное ему божество не воспрепятствует смерти Викторино под колоколом, освободив его прежде всего от гнусной пищи в этом свинарнике, где ею пичкают в дисциплинарном порядке: Суп надо есть обязательно, Пердомо, ешьте суп. На каком только вонючем рынке находил повар, если его можно было назвать поваром, эту рвань с костями, эту обсосанную фасоль и гнилой маис, из которого делают эти вязкие лепешки? — думал он. Мать гремит сковородками, стоя у газовой плиты спиной к столу, накрытому белоснежной скатертью, а Викторино сидит за столом, облокотясь на него и зажав в руках вилку и нож. Мать зажарила на обед кусок сочной, жирной свинины, Викторино слышит, как потрескивает жир аппетитным токкато, как в резвом аллегретто раскрываются лепесток за лепестком бутоны жарящихся луковиц. Мать подходит с большим белым блюдом, в центре которого — золотистая отбивная котлета, ее великолепие охраняет целый эскадрон жареных картофелин и пара кровавых перцев-преторианцев. В этот трогательный момент, на беду Викторино, трижды ударил колокол, призывавший к так называемому завтраку. Не так-то просто умереть, подумал он.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
Викторино распахивает дверь ударом ноги и начинает постепенно тонуть в своем несчастье. Первая беда — мятая рубаха на стуле и нижняя юбка на полу, как поверженное боевое знамя; первая беда — красное с бисером платье, которое Бланки-та давным-давно не надевала. Викторино даже подумал, что она заложила платье, продала или, наконец, подарила соседкам. Вторая беда встречает его, когда он поворачивает искаженное лицо к постели.
Волосы Бланкиты разметались по подушке тонкими витыми струйками, струйками бриллиантина и пачулей; все ее одеяние — рубашонка, не доходящая до колен и позволяющая видеть темный треугольник. Рядом с головой Бланкиты под острым углом расходятся врозь мужские ноги в белых носках. Положение этого типа весьма отличается от традиционного; на нем нет ничего, кроме белых носков, в каких дети ходят к первому причастию, и коротких жокейских трусов.
Викторино сразу узнает в нем метиса по прозванию Маракучито, который неизвестно чем занимается — даже не вор. Маракучито проводит все субботние вечера у стойки в «Раю», с индейской апатичностью наблюдая, как оседает пена в кружке с пивом, и никакой музыке не удается соблазнить его потанцевать; равнодушно-привычным оком завсегдатая взирает он на девок, шмыгающих в туалет. Крисанто Гуанчес уверял, что метис -платный шпик и поставляет сведения полиции, но эти обвинения не подтвердились — просто Крисанто Гуанчес не верит никому.
Маракучито тоже узнает его; мгновенно прихлынувшая к ноздрям кровь подсказывает Маракучито, что он попал в трясину, из которой не вылезти. Недовольная гримаса, появившаяся, когда кто-то стал нетерпеливо колотить в дверь, исчезла; остался страх загнанной крысы, стремление побороть паническую растерянность, которая наверняка его погубит, если ей удастся сковать его движения. Он сразу заметил, как судорожно скрюченные пальцы Викторино поползли к карману брюк, увидел, как блеснула рукоятка ножа в полумраке, услышал весьма симптоматичный звук выскочившего клинка. Метис чувствует, что его единственный, ненадежный, рискованный и все же единственный путь к спасению — это дверной проем, хотя вооруженная рука Викторино и блокирует этот путь. Инстинкт самосохранения или логика индейских предков, отфильтрованная в его крови, подсказывают ему, что самая большая опасность — ждать внутри комнаты: Викторино все более разъяряется по мере того, как длится это оскорбительное зрелище; Викторино все более утверждается в своей злобной решимости по мере того, как приходит в себя. Оцепенело скорчиться в темноте — значит дать прирезать себя как борова. Маракучито скатывается с кровати в своих жокейских трусиках и белых носках, вплотную притирается к стене и пядь за пядью преодолевает злополучные два метра, отделяющие его от двери. Он движется, не отрывая глаз от черного кулака, сжимающего нож, и, когда этот кулак делает молниеносное движение, Маракучито рывком подается назад, будто изогнулась плеть или колыхнулось пламя, и острый клинок разрезает воздух в трех миллиметрах от его пупа. Из самого его нутра вырывается жалобный хрип:
— И ты убьешь меня, брат, из-за проститутки, из-за дешевой шлюхи? — говорит слюнявый бледный мозгляк, опершись о розовую доску умывальника.
И из— за того, что он сказал эту мерзость, я не убил его, Бланкита, хотя он прав —была ты и проституткой, и дешевой шлюхой, — но для меня ты жена, это мое дело, и не ему об этом судить. Когда же он сказал эту мерзость, Бланкита, вместо того чтобы пригвоздить его к доске умывальника, я крикнул ему: Забирай свои штаны и чеши отсюда, сволота! Он не стал дожидаться, пока я повторю, кинулся ястребом к стулу, схватил штаны и рубаху и — как ветром его сдуло, даже на башмаки не взглянул, вылетел в дверь, потом вниз по лестнице, из гостиницы несся сломя голову до самых холмов Гуаратаро.
Затем Викторино прислушивается к твоим всхлипываниям, Бланкита, они будто ручеек, струящийся из-под кирпичного пола:
— Не убивай меня любовь моя клянусь тебе я не сделала ничего плохого клянусь моей матерью я знаю ты мне не поверишь я вчера вечером напилась в «Раю» все вспоминала о тебе и напилась как сумасшедшая ты ведь знаешь любовь моя что я очень боюсь спать одна когда голова кругом идет и мне кажется что ко мне придут мертвецы и тогда я сказала Маракучито чтобы он отвел меня в эту гостиницу и он остался ночевать со мной было уже очень поздно я легла ногами туда, а он ногами сюда я знаю любовь моя что ты мне не поверишь но мы не делали ничего плохого клянусь тебе моей покойной матерью не убивай меня…
Бланкита ошибается. Викторино и не думает убивать ее, а только чиркнуть по ней раз-другой ножом, чтобы оставить на ее теле вечную память о том, что она проделывала, покa он сидел под арестом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22