А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Значит, возьмешь?.. Возьмешь?
- Сказано - возьму.
Садко перестал наконец вздрагивать. Весь еще обрызганный слезами, он поднялся на цыпочки и поцеловал отца в бритую индигово-синюю толстую верхнюю губу.
До Синельникова ехали они с отцом хотя и в жестком, без купе, но плацкартном вагоне. Садко все время висел на открытом окне и смотрел неотрывно на разливное золото цветущих подсолнухов, на початки и метелки кукурузы, на хутора, чуть видные сквозь деревья, на косяки лошадей, на стада белых, как кипень, гусей около тощих речек, - смотрел, пока не попал ему в глаз уголек от паровоза. Андрей Османыч вылизал ему уголек языком и закрыл окошко.
Тогда оказалось, что это их окно все-таки должно быть открыто: так потребовали пассажиры на другой стороне вагона.
- Вот вы свое окно и откройте, - посоветовал им Андрей Османыч.
- С нашей стороны нельзя, - объяснили ему. - Открывать нужно только правые окна по ходу поезда, а у нас левые.
- Хорошо-с... правые... Но почему же, хотел бы я знать, предпочтение такое правым окошкам в нашей левой республике?
- Ага!.. Хорошо сказано! - одобрил отца Садко.
Никто не мог объяснить, и призвали проводника на помощь.
Старичок проводник с совсем прозрачным лицом и детскими плечиками пожевал губами и задумался, глядя на концы своих худых башмаков.
- Дело в следующем, - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не идут с правой стороны... Поезда встречные идут с левой стороны... Вот по этому самому левые окошки, стало быть, закрыты, а правые, стало быть, открыты...
Тут он поднял наконец глаза на Андрея Османыча, и взгляд его был спокоен.
Однако тот отозвался:
- Ничего я, товарищи, не понял, да!.. Встречные поезда остаются встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
- Зачем же открытым? - возразил старичок. - Открывать что нельзя, то и не полагается... Встречный, например, идет, а вы будете в окошко плевать, кому-нибудь глаза там заплюете...
- Значит, позвольте, чтобы я понял... значит, все дело в том, чтобы пассажиры в окошки не плевали?.. Так вы объявление об этом сделайте и чтобы штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
- Странное дело! - сказал проводник, опять глядя на свои башмаки. Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
Он пожал детскими плечиками и, не поднимая глаз, пошел по вагону дальше. А пассажиры начали спорить, можно ли доплюнуть из окна вагона на полном ходу в окно встречного поезда.
В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная суматоха. Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые, так как было 30-е число, а в конце каждого летнего месяца, как и в середине, разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
- Нак-ка-зание!.. Вторые сутки жду билета, - напрасно! - кричал кто-то худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
- Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет! - И покрутил головой Андрей Османыч.
- Труба?
Садко оглядел всю тысячу народа кругом в смутном свете немногих электрических лампочек, и от мелькания, и от криков, и от духоты тяжело стало у него в голове и лоб сделался потный и легкий... Он проговорил только:
- Если труба, то я лучше усну...
И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
А Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к другому, от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
Но что это был за поезд!.. Счастливцы с плацкартными билетами кинулись к вагонам, как на приступ, едва не оторвали голову Садко, которого отец поднял на руки, чтобы его не задавили. В вагоны же набились так, что внизу можно было только стоять.
И от яростного крика, от оскаленных зубов кругом Садко, тихонько хныкавший было от боли в шее, изумленно затих. Но над собою, в самом верху, на багажной полке, увидал он лютое сцепление двух каких-то парней, всклокоченное, клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты так браслеты!.." Это каждому из них хотелось спать там вверху, на узкой багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
Садко представил, что они падают на него оба и раздавливают его, как мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца и закрыл глаза.
Утром, - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался с тем или иным вопросом Андрей Османыч, но они подымали плечи, подымали брови, округляли карие глаза и то совсем ничего не отвечали, то бросали односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
Это были украинцы из Полтавщины, Черниговщины, Киевщины - учителя и студенты. Садко разглядывал их со страхом: он раньше думал, что если говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец часам к двенадцати дня до Симферополя, Андрей Османыч, видя томления Садко, решил выйти здесь и дальше ехать в автомобиле, хотя билет он взял до Севастополя.
Когда замелькали по сторонам новенького еще "фиата" дома большого южного города, Садко ожил. Но дальше пошла вся распаханная холмистая крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
- Это там такая гора? - показал на нее Садко. - Гора! Ого! Гора!
Потом гора эта стала все ближе, все громадней, все лесистей, и целый час легковая машина все только приближалась к этой горе, взбиралась на один из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих красноватых, голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это новое и чудесное - как музыку в опере.
Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора - Демерджи - фантастикой самых нежных, но в то же время и плотных, непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
- Видишь?
- Что вижу? - не понял Садко.
- Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
- Ну-у?
- Это море.
- Море? Как? Море?
И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым дилижансам троечников: - Права держись! - и проскакивал мимо них, едва не задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.
В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело вблизи, сверкало миллионом стекляшек... Садко чувствовал, что оно тоже радо... Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не сказал отцу, - что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо теперь.
Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а слева море, и Садко то и дело шептал отцу:
- Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!
Карасев, щуплый человек с очень близко к носу посаженными птичьими глазами и острым носом, был на веранде роскошного дома-дворца. Он играл в шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча весело и даже попытался поднять за локти Садко.
Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:
- Каково, товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, - ведь это стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная с ней история, - ты не знаешь, конечно... Судомойкой была на волжском пароходе, - так мне говорили, - и поймала там где-то инженера Березовского, строителя сибирской магистрали... У того от этой магистрали завелись миллионы, а попали эти миллионы к ней, к судомойке!.. Вот история!.. Красавица, говорят, была... брюнетка, высокого роста... Теперь в Париже и, кажется, уж на том свете, а не в Париже... Так вот это она все на сибирско-дорожные миллионы!.. Неплохо, а? Ведь несколько еще большущих домов, кроме этого... и парк... и пристань своя была... А до нее пустое место, говорят, было... Вот тебе и пролетарка-строительница! Говорить не умела!.. "Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения"... А слово "почайпила" у нее было любимое: "Я, говорила, уж почайпила..."
Лепные по-восточному выступы стен и потолки, облитые цветной глазурью, легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец, поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у входа в зал: то самое подводное царство, которое видел он в своем городе в опере.
В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий Садко, богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и перебирал струны... Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в кружок, молодая русая бородка, и задор в серых глазах... Садко!.. Настоящий!.. И седой, кудлатый, с длинными усами, весь зеленоватый и с рыбьей чешуей на ногах, напружинясь и руки в боки, сбычив голову, стоит перед ним морской царь... А кругом него - красавицы-дочери с рыбьими хвостами... И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца, и морские коньки прильнули к ним, любопытствуя, и огромная белуга, подплывши, воззрилась на гусляра с земли.
Внизу было написано славянской вязью: "Ударил Садко по струнам трепака, а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску..."144
- На что ты, малец, загляделся? - несколько даже обиделся Карасев, что так невнимателен Садко к его рассказу.
- Это? Не стоит смотреть! Пойди лучше парк погляди... Тут, конечно, хорошие картины когда-то были, да их вывезли, а плохая копия с Репина осталась...
Но Садко уже трудно было оторвать. Он вытянул вперед руки, как тот, настоящий, и шевелил пальцами, перебирая струны тех гусель, которые представлялись только ему. Он отбивал такт ногою. Щеки его побледнели, брови нахмурились, глаза сияли...
Мимо него прошли два казаха, товарищи из Казахстана - в теплых малахаях, потом какая-то ржановолосая, с одутловатым, опаленным солнцем, шелушащимся лицом, протащила за руку визгливого ребенка лет четырех, и ребенок зацепился голой ножонкой за выбоину мозаичного пола, упал и залился звонким плачем; проходили и другие, но Садко не замечал их, и Андрею Османычу нужно было взять его за руку, чтобы увести в парк.
III
Наконец-то!.. Маленький Садко стоит по колени в море!.. Они с отцом поздно пришли на пляж: он был уже густо забит телами, лежащими вповалку. Как много было среди них совсем коричневых!
- Ого!.. Малайцы! - возбужденно говорил Садко.
Какие дюжие спины, какие плотные животы были подставлены под работу солнца, и солнце - усердный живописец - исподволь покрывало их сепийным колером. Многие смазывались ореховым маслом, чтобы скорее и прочней загореть. Самыми модными здесь, на пляже, были бы кафры.
Садко морщил нос, проходя мимо этих спин и животов, и говорил снисходительно:
- Фи-гу-у-ры!
В его глаза только краешком, и то потому, что ведь проходить надо мимо, попадают все эти голые ляжки, желтые, как репы, пятки, обвисающие полупустыми мешками женские груди (пляж тут был общий), однообразные черные или красные - купальные костюмы, эти чрезмерно толстые в икрах ноги без щиколоток, вонзившихся в разноцветную гальку... Только брезгливая косина загоревшихся серых глаз Садко бросалась сюда, на переполненный пляж, а вся круглота их, вся трепетность, весь жадный охват - туда, на голубое, на огромное, на такое ни с чем не сравнимое, на первое в жизни и уже родное море...
И многие из лежавших на пляже в это утро отметили странного мальчика с балалайкой в руке.
Да, он захватил сюда свою балалайку, зачем, - этого не понимал Андрей Османыч. Он, Садко, со своими гуслями пришел к своему морю, совсем не желая, чтобы какие-то бессчетные фигуры, малайцы, усеяли весь берег.
Он даже бормотал иногда, взглядывая на отца недовольно:
- Зачем они?.. Не надо их!.. Зачем?
- Иди, иди знай! - так же недовольно косился на него отец и тянул его за руку.
Он знал, куда тянул Садко; он говорил:
- Вон свободный клочок, видишь? Там и сядем.
Подошли к этому клочку пляжа. Огляделся кругом Андрей Османыч, отдышался, помахал себе в открытую грудь белой кепкой, сказал:
- Очень хорошо!.. И какой штиль!.. Это, когда море тихое, штиль называется... Штиль!
- Я знаю, - отозвался Садко, - не трудись, пожалуйста!
- Знаешь?.. Гм... Откуда же ты знаешь?.. Ну, садись, отдохнем...
- Купаться!
- Отдохнем сначала, нельзя сразу.
Грузно сел на песок отец, - остался стоять Садко.
Он и не стоял даже, - это только так казалось кому-нибудь около, что стоит тонкий маленький мальчик с детской балалайкой в руках, в серенькой тюбетейке, в розовой рубашке, в очень коротких синих штанишках и глядит на море... А Садко не стоял совсем, - он летал над морем...
Ленивый двухмачтовый баркас-парусник маячил у горизонта, - он заглянул в него и дальше... Буксирный пароходик трудолюбиво тащил длинную, низко сидящую баржу, попарил над ним, и - дальше... А дальше было одно только голубое и без конца... Дальше было только оно все, - море. Налево - в него уходили чуть розовые горы, и даже не поймешь, горы это или так, облака; направо - одна близкая гора, похожая на чудовище, которое пьет; а около ног плещется чуть-чуть и шепчет: шу-шу-шу, и белая зыбкая каемочка по всему пляжу.
Близко от берега два камня в воде; они почему-то с белыми верхушками.
- Почему, папа, они белые?
- Белые?.. Гм... Это, видишь ли, скорее всего от соли... В морской воде ведь соль... Раздевайся!
Но подальше от этих камней, вправо, там не камни уж, а целые скалы на берегу, и они пурпурно-лиловые с черными трещинами.
- А те вот не белые, смотри! - показывает на них Садко. - Значит, там, в морской воде, нет уже соли?
- Там?
Андрей Османыч очень внимательно рассматривает эти скалы, думает, вздыхает, чешет грудь и отвечает кротко:
- Там фотограф... Видишь вон фотографа?.. Аппарат черным накрыт, видишь?
- Зачем он? - скучно спрашивает Садко.
- Фотограф?.. Он всегда затем, чтобы снимать... И тут и везде...
- Что снимать? Мо-ре?
- Море ему за это не заплатит... Людей, конечно... Вот и мы с тобой можем сняться...
- Глупости какие!.. Я совсем не хочу...
И сердито отводит Садко глаза от этих скал на море влево.
- А вон, посмотри, комсомольцы подошли сниматься, - кивает отец.
Садко чуть скашивает глаза и видит - двое в купальных костюмах, - юноша в полосатых трусах, девушка в темном, должно быть, синем, но потемневшем купальнике. Они лихо вскарабкались на скалу, и юноша стоит себе прямо и грудь вперед, - физкультурник, - а девушка закатывает свой купальный костюм, чтобы как можно больше показать сильные ноги, тоже, должно быть, физкультурница... И так хохочет при этом, что слышно на целый пляж, так что даже и Андрей Османыч фыркнул:
- Ничего, недурной голосок у девчонки! - и тут же размашисто снял рубаху.
Фотограф, повозившись около своего треножника, должно быть, щелкнул уже и сделал им двоим на пурпуровой скале разрешающий жест, потому что физкультурник вдруг поднял физкультурницу и бросил ее в море (так что тихо ахнул Садко), а следом за нею бросился сам, и вот уж, плывя один за другим вразмашку, обогнули они скалу и, выбравшись на берег, стали бросать друг в друга пригоршни гальки.
- Что ж, недурной номер, - сказал, глядя на них, отец.
- Давай и мы будем купаться, - не глядя на него, отозвался Садко и положил на песок тюбетейку и балалайку.
И вот он по колени в воде...
У него странное теперь лицо, очень побледневшее почему-то, а зрачки глаз стали заметно больше.
Он смотрит в воду, где ноги его как будто сломаны волной, а под ногами разноцветная галька. Воды он не чувствует совсем, воду здесь у берега щедро нагрело лечебное солнце, и пахнет от нее вишневкой.
- Ну, давай буду учить тебя плавать, - говорит отец. - Ложись-ка мне на руки!
И руки, и грудь, и спина отца густо покрыты темными волосами, чего раньше не замечал Садко. Это его поражает, и он вскрикивает брезгливо:
- Ты - обезьяна, папа!
- Ты тоже, - отзывается отец. - Ну-ка, ложись и болтай ногами!
Садко хочет плыть так же, как плыли те двое около скалы. Он ложится, болтает ногами и отфыркивает воду, которая сама почему-то так и льется и стремится попасть ему в рот.
1 2 3