Потом соловьи... не в этом - тут их пугали кошки, - в соседнем саду, капитана Морозова, - у него насчет кошек было строже.
Груши и соловьи были только заметнее, а о всех других запахах и других звуках, так перемешанных, таких особенно теплых, апрельских, таких уездно-городских, подумать словами как-то даже и невозможно было. Усидеть на месте нельзя, а почему - бог знает. Почему иногда человеку каждый корявый сучок - родной брат, каждая козявка - сестра, и к парной земле хочется припасть губами?
С вечера прошел маленький дождик, и теперь еще пахучей стало, чем раньше. Даже и та трава, которой еще не было, которая завтра еще пробьется на свет, и та уж пахла.
От луны сад внизу расписало тенями, и от свечки в окне, за Костей, в куст барбариса полезла тень.
- На минутку можно бы... - сказала Варенька.
- Ну да, а то на сколько же? - просиял Костя.
- Как же?.. В окно?.. Нет - застучу.
- Я помогу, ничего, - и протянул руки.
- На, платок мой теплый возьми.
- Да ведь и так тепло.
- Ну, все-таки, - и, поставив ногу на подоконник, еще раз оглянулась на бабушку.
Из сада, насколько могла, притянула внутренний ставень и закрыла окно, чтобы на свет не залезло что-нибудь такое, чего не нужно. И когда очутилась в саду рядом с Костей, - "Вот спасибо тебе!" - сказал Костя.
IV
Из-под теплого платка, накинутого на голову, снизу вверх на длинного Костю птичкой смотрела Варенька: а что он сделает? а что он скажет? а как поглядит?.. Теперь, ночью, все это было так таинственно: и то, что тополи над головой шуршат, как жуки, и то, что груши пахнут крепче, и то, что тени от сучьев так же черны, как сучья, и то, что дышать так легко и сладко, и то, что бабушка зачем-то благословила ее (иначе она никак не хотела назвать того, как ее вспомнила бабушка), и то, что Костя какой-то новый и с ним хорошо.
- Видишь ли, Костя, - сказала она подумав, - я вот только за бабушку боюсь, а то бы мы с тобой и по улицам погуляли.
- За бабушку что же бояться? - сказал Костя радостно. - У нее ведь болезни никакой нет: у нее marasmus senilis.
- Что-что?
- Старческая дряхлость, а не болезнь... Долго она еще тянуть может.
- Что ты! Доктор сказал... а иначе - зачем же нам и дежурить?
- Так у вас времени больно много.
- Какой ты грубый, Костя! Я не пойду с тобой.
- Ну, что ты... ну, прости... Доктора, ведь они мало о человеке знают... Только то, что он должен когда-нибудь помереть... Это я так... Ну, пойдем.
- А где же тут планка вынута?
- Она вот здесь; она не вынута - ее отодвинуть можно.
- Это ты ее и сломал, здесь все планки были целые.
- Что ты, Варенька! Совсем не я.
- Ты, ты, ты, - уж не притворяйся, я ведь все равно никому не скажу.
И когда Костя помогает ей пробраться сквозь ограду на улицу, Варенька чувствует, как бережно прикасаются к ней его большие руки; ей весело; ей хочется засмеяться звонко; но смеяться звонко нельзя: ночь, и она доверчиво и благодарно прижимается к Косте плечом.
На улице еще светлее. Безобидные собаки где-то лают, мелкие; сказать лишь: "Шарик, Шарик! Ты что с ума сходишь! Ах, Шарик, Шарик!" - вот уж и завилял хвостом. Вдоль улицы - белые акации одна в одну, как пышные букеты. Прямо под луну попала "Белошвейная специальность белья и метки", - так и сияют буквы, а ближе - кусочек ржавой черной жести над калиткой; лет десять назад на нем была надпись: "Константинопольский сапожный мастир - Асанов"; теперь облупилось, осталось одно ушко сапога.
Лет десять назад тут на углу была рубленая низенькая кривая хата, мимо которой боялась ходить Варенька, а теперь поставили дом приличный - белый, в полтора этажа, и на улицу палисадник.
- Я так не люблю, так не люблю, что я брюнетка! - почему-то говорит Варенька вздохнув. - Когда я была совсем маленькая, ложусь, бывало, спать, молюсь: "Господи, ты ведь все можешь... Ну что тебе стоит? Сделай, чтоб я была блондинкой, чтоб у меня пышные белокурые волосы и чтоб вились... боженька, сделай!.." Очень я усердно молилась, ты не думай... Вставала утром, бегом к зеркалу: нет, такая же!.. Ревела я тогда, как телушка.
- Зачем тебе блондинкой?
- А затем... что ты ничего не понимаешь в этих вещах.
- Нет, понимаю.
- А два года назад... ну да, в третьем годе... поехала я к подруге Кашинцевой на дачу в Святогорский монастырь, на каникулах... Вот где хорошо было! Сколько на лодке катались, грибы в лесу собирали!.. Ну, хорошо. И там ведь много дачников, красный ряд есть. Купила я себе материи на кофточку, и вот как-то меньше, чем надо; всего-то и меньше на пол-аршинчика, а кофточки не сошьешь. Покупала вечером, лавки закрылись... Ну, ладно, думаю: завтра докуплю... А ночью вдруг пожар, ты представь, - красные лавки горят! Бежим смотреть, а я только об одном: пусть себе горят, если так им захотелось, только бы моя не сгорела: нигде больше такой материи не было - ну нигде. Вот я и молилась!.. И ты вообрази: она-то, моя-то самая лавка, именно и загорелась! Вся сгорела, дотла... Пропала моя кофточка! И говорили, что лавочник сам поджег, знаешь, чтобы страховку получить.
Идут мимо паровой мельницы Балабана, где теперь слабо освещены запыленные окна, гудит паровичок, работает ночная смена. Костя невольно суживает шаги длинных ног, чтобы не опережать Вареньку, и оттого походка его становится нетвердой, а Варенька вся так люба земле: шаги ее незаметно упруги, плавны, точно она не сама идет, а несет ее улица. Иногда она останавливается, оглядывает все кругом, шумно вдыхает воздух вздернутым подвижным носиком и, по-мальчишечьи встряхивая головой, говорит: "Ух, здорово!"
Точно есть какая-то тайная согласованность неба, земли и всего, что есть на земле, и она ее чует.
У Кости не умирает бабушка, но он стыдлив: представляется древняя в черном, одинокая, брошенная, и ее ему почему-то жаль. Когда крался он по саду к единственному окошку, сквозь ставни которого пробивался свет, такой удачей казалось, что вот появится Варенька в окне, если он постучит тихо. Теперь она идет с ним рядом далеко в ночь, и к этому он никак не может привыкнуть, до того это странно хорошо. Потому-то, когда говорит он, у него обрывается не совсем послушный голос, и он больше следит за ее словами, чем говорит сам, но отвечать старается по-большому. А Варенька говорит, как идет: так же бойко, упруго и без усилий. Просто, это ее природные дары: ходить, говорить, смеяться звонко, хлопать в ладоши, вскрикивать, изумляться.
- У нас скоро свадьба, то есть Лиза, сестра, выходит замуж. И так неудобно эта свадьба, - как раз когда экзамены: десятого мая. А ты танцуешь, Костя? - внезапно спрашивает Варенька.
- Ну, вот еще глупости! - конфузится Костя.
- Я бы на твоем месте, Костя, все-таки училась бы танцам. Как же так? Ты ведь не в лесу жить собираешься? Молодой человек должен...
- Это шаблон, - слабо возмущается Костя. - Шаблоннейший шаблон!
- Что ж! Не так страшно... И земля кружится по шаблону.
И тут же, кстати, вспоминает Варенька о французе:
- Какой наш француз смешной!.. Спросили мы его: "Мсье Сизо, правда ли, говорят, что земля - шар?" А он встал в позу и отвечает: "Cette question est tres difficile". Понимаешь? - Это очень трудный вопрос. Уж мы хо-хотали! У меня, говорит, жена из Африки, но она не черная, нет, elle n'est pas noire!
- Но... достаточно все-таки черна, - вставляет Костя.
- Ну, конечно!.. Взял еще моду почему-то брать за подбородок пальцем. "Mademoiselle, a скажить..." - и за подбородок... Я на него так посмотрела недавно, когда он ко мне подошел, что он... сразу ручки в карманчик и даже на носочки поднялся... Ей-богу, хотела подсчечину дать!
- Что да-ать?
- Подсчечину.
- Пощечину, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... А ты знаешь стихи:
Regardez, ma chere* сестрица,
Quel joli** идет garson!..***
Но увы, - il faut**** молиться.
Нам пора a la maison*****.
______________
* Посмотрите, милая (франц.).
** Какой красивый (франц.).
*** Молодой человек (франц.).
**** Надо (франц.).
***** Домой (франц.).
- Знаешь?
- Нет, не знаю. Хорошие стихи.
Костя смеется добродушно. Ведь Варенька это нарочно, и она миленькая ей все простительно.
Между звезд, теплых и ласковых, два облачка, и у них иззелена-светлые края. Черепичные крыши небольших домов кажутся теперь такими легкими, почти невесомыми; кое-где не спят еще, и так созвучно светит издали каждое желтое окошко. Тротуаров тут нет - песочек; шаги тихи, собаки лают вяло; садами пахнет...
И пока идут они между двумя рядами молчаливых домишек, так много есть о чем говорить Вареньке. Говорит, между прочим, и о портнихе Мавре Брюшковой, которая всем рекомендуется, что она - Тася Потемкина: "Потемкина! Тася Потемкина!" - и руку сует... Как начала ее тетя Параша жучить; "Почему же у вас на вывеске М.Брюшкова?" - "Это, говорит, моя компаньонка". - "Значит, она хозяйка, а вы - мастерица?" - "Нет, что вы!.. Я - хозяйка!" - "А почему же вашей Брюшковой никто в глаза не видал?" - "Ах, Прасковья Павловна! Я уж вам скажу, только вы никому-никому, бога ради!.. Это моя фамилия - Брюшкова, но, согласитесь сами, кому же лестно такую фамилию носить? А Потемкина - так красиво: Тася Потемкина!.. Это я из романа взяла... Только, бога ради, уж вы, Прасковья Павловна, никому, пожалуйста, никому!"
Говорит о военном докторе Кречмане:
- Знаешь ведь, такой смешной, в черных очках ходит... Когда на Соборной площади кашляет - кха! кха! - на Почтовой улице слышно. Покупать по магазинам идет, напишут ему счета, он их, как солдат, в фуражку прячет. А встретился с дамой знакомой, фуражечку на отлет - галан-кавалер, - полетели записочки во все стороны! А Кречман за ними бегом, палкой их ловит, очки падают, из обоих карманов платки торчат, - господи, косоножка! В гости к нам иногда заходит - вот смешной бывает какой, особенно когда подопьет! А Иван Андрияныч, инженер, вот за которого Лиза выходит, он не особенный из себя так, лупоглазенький, - смотрит на меня, щеку кривит. "Вы что эту щеку кривите? Думаете, хорошо?.. Кто, говорю, так делает? Никто так не делает!" "А это, говорит, у меня просто зуб болит... Ой, как болит!" - "Да вы бы его вырвали!" "Ох, не могу!" - "Почему не можете?" - "Как раз это тот самый зуб, какой я против вас имею!" Всегда что-нибудь сморозит вообще...
Говорит Варенька, точно все спешит рассказать, - и о классной даме Павлунчике, которая "отличилась недавно", и о "началке Евдохе", и о том, каков за последнее время стал ихний батюшка, "pere Антонин".
Костя слушает, и ему так нравится ее голос, теперь, ночью, пониженный и от этого какой-то волнующе красивый, и нравится, что у нее так много веселого обо всех.
Отец Кости - человек мрачный. Он - по хлебной части. Чай пьет вприкуску. Дома - скупо, тесно, грязно, но Костя никому из чужих не жалуется на это: он стыдлив.
Около большого сада купца Стрекачова останавливаются послушать соловья, который лучше морозовского: звончее, колен больше, и они чище.
- Должно быть, старый, - замечает Костя.
- Нет, он просто талантливый, - говорит Варенька.
Луна над этим садом как-то особенно хрустальна и велика на просторе, и глаза Вареньки загадочно блистают. Кажется Косте, что нет и не может быть ничего прекраснее их, и горячим лицом он тянется к ним и касается их невольно. Серчает Варенька.
- Без глупостей! - говорит она резко. - И я этого так не люблю, так не люблю!
Она стоит некоторое время, надувшись, и потом, четко ставя ноги, идет назад.
- Куда ты? Варя!
- Я - домой... И не смей провожать: я одна.
- Зачем ты так? - волнуясь, стремительно догоняет ее Костя. Варенька!.. - Догнал; идут рядом.
- Я с тобой просто гулять вышла, просто так, ну... а ты...
- Я больше не буду этого, прости... Я нечаянно... не серчай...
Несколько времени молча идут назад, но от этой ночи назад идти нельзя только вперед можно.
- Хочешь, еще погуляем немного, только без глупостей, - говорит, наконец, Варенька.
И, повернувшись, они идут снова в ночь, и замечает о себе Варенька, подобрев:
- Я капризуля страшная, ты не думай... я и ногами топать могу и кричать могу, - ты меня еще не знаешь как следует...
Вышли на улицу, кое-где освещенную, несмотря на ночь; главная, Дворянская - магазины.
Вот гастрономический Стрекачова, большой, с зеркальными окнами; внутри горит лампа-молния и гореть будет до часу ночи: при магазине клуб. В окнах так много консервных жестянок разных цветов, ветчина, фрукты, вина, и огромный пухлый кот - желтый, с белыми полосками поперек, сидит на прилавке и куксится.
Вскрикивает Варенька:
- Ах, котище какой! Вот прелесть!.. Страх как люблю!..
Ей хочется добавить: непременно заведу такого, но она добавляет:
- Это он от мышей.
- А сам, небось, втихомолочку пользуется, - говорит Костя смеясь.
- Если бы пользовался, его бы не оставили, что ты!
- Да ведь щекочет в носу... ветчина, например.
- Ну что ж... щекочет: он - ученый.
- До трех часов потерпит, пожалуй, а уж потом...
- Почему это до трех именно?
- Не знаю уж... так мне кажется.
- Это ты по себе судишь?
- Я - куда там! Я бы и часу не утерпел, ха-ха!
- Эх, ты!.. Да не хохочи по-лешему!.. А вон яфские апельсины, вкусные-вкусные... Ну, пойдем посмотрим, какие теперь перчатки модные.
В галантерейном освещена витрина - только не уличным фонарем, а луною. Длинные перчатки развешаны крест-накрест.
- Вон какая теперь мода: белые, лайковые, пуговки черные, большие...
- Всегда они такие были!
- Нет, не всегда! Что ты? Много ты знаешь!.. А вот корсеты - посмотрим пойдем.
- Ну, зачем еще корсеты, дрянь!
- И вовсе не дрянь... Какой ты, Костя, грубый! Тебя просят, - ты должен идти... Вот видишь, голубой с сеткой на всю фигуру? Это - парижский.
- Пойдем к реке, - предлагает Костя, - там теперь замечательно.
- А бабушка? - вспоминает Варенька. - И то уж как далеко ушли!
- Ничего, я думаю.
- Может быть, и ничего... Я бы почувствовала. Я тогда почувствую... Ведь у меня рефлексы очень сильные...
- Рефлексы, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... И вот эти мои ре... рефлексы...
- Рефлексы.
- Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
- Ну, я не буду... Ты на меня не серчай...
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
- Как поро-сенок... Пятьдесят два года мне, а я... как поросенок...
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
- Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
- О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: "Через год Костя - студент... Студенту уж и жениться можно?.. - И потом еще подумала: - Он ведь и не бедный, из купцов... Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, - он будет даже красивый..."
V
Полукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой - дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек - к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади - за спиной - линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире... как назвать это? - душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, - все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого... и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить - вот странность! - то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков - все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, - они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно - чужое.
- Это напротив, кажется, утонул ваш гимназист Казанский в прошлом году? - спрашивает Варенька тихо.
- Да, напротив... Плавал плохо, судорогой руку свело.
1 2 3
Груши и соловьи были только заметнее, а о всех других запахах и других звуках, так перемешанных, таких особенно теплых, апрельских, таких уездно-городских, подумать словами как-то даже и невозможно было. Усидеть на месте нельзя, а почему - бог знает. Почему иногда человеку каждый корявый сучок - родной брат, каждая козявка - сестра, и к парной земле хочется припасть губами?
С вечера прошел маленький дождик, и теперь еще пахучей стало, чем раньше. Даже и та трава, которой еще не было, которая завтра еще пробьется на свет, и та уж пахла.
От луны сад внизу расписало тенями, и от свечки в окне, за Костей, в куст барбариса полезла тень.
- На минутку можно бы... - сказала Варенька.
- Ну да, а то на сколько же? - просиял Костя.
- Как же?.. В окно?.. Нет - застучу.
- Я помогу, ничего, - и протянул руки.
- На, платок мой теплый возьми.
- Да ведь и так тепло.
- Ну, все-таки, - и, поставив ногу на подоконник, еще раз оглянулась на бабушку.
Из сада, насколько могла, притянула внутренний ставень и закрыла окно, чтобы на свет не залезло что-нибудь такое, чего не нужно. И когда очутилась в саду рядом с Костей, - "Вот спасибо тебе!" - сказал Костя.
IV
Из-под теплого платка, накинутого на голову, снизу вверх на длинного Костю птичкой смотрела Варенька: а что он сделает? а что он скажет? а как поглядит?.. Теперь, ночью, все это было так таинственно: и то, что тополи над головой шуршат, как жуки, и то, что груши пахнут крепче, и то, что тени от сучьев так же черны, как сучья, и то, что дышать так легко и сладко, и то, что бабушка зачем-то благословила ее (иначе она никак не хотела назвать того, как ее вспомнила бабушка), и то, что Костя какой-то новый и с ним хорошо.
- Видишь ли, Костя, - сказала она подумав, - я вот только за бабушку боюсь, а то бы мы с тобой и по улицам погуляли.
- За бабушку что же бояться? - сказал Костя радостно. - У нее ведь болезни никакой нет: у нее marasmus senilis.
- Что-что?
- Старческая дряхлость, а не болезнь... Долго она еще тянуть может.
- Что ты! Доктор сказал... а иначе - зачем же нам и дежурить?
- Так у вас времени больно много.
- Какой ты грубый, Костя! Я не пойду с тобой.
- Ну, что ты... ну, прости... Доктора, ведь они мало о человеке знают... Только то, что он должен когда-нибудь помереть... Это я так... Ну, пойдем.
- А где же тут планка вынута?
- Она вот здесь; она не вынута - ее отодвинуть можно.
- Это ты ее и сломал, здесь все планки были целые.
- Что ты, Варенька! Совсем не я.
- Ты, ты, ты, - уж не притворяйся, я ведь все равно никому не скажу.
И когда Костя помогает ей пробраться сквозь ограду на улицу, Варенька чувствует, как бережно прикасаются к ней его большие руки; ей весело; ей хочется засмеяться звонко; но смеяться звонко нельзя: ночь, и она доверчиво и благодарно прижимается к Косте плечом.
На улице еще светлее. Безобидные собаки где-то лают, мелкие; сказать лишь: "Шарик, Шарик! Ты что с ума сходишь! Ах, Шарик, Шарик!" - вот уж и завилял хвостом. Вдоль улицы - белые акации одна в одну, как пышные букеты. Прямо под луну попала "Белошвейная специальность белья и метки", - так и сияют буквы, а ближе - кусочек ржавой черной жести над калиткой; лет десять назад на нем была надпись: "Константинопольский сапожный мастир - Асанов"; теперь облупилось, осталось одно ушко сапога.
Лет десять назад тут на углу была рубленая низенькая кривая хата, мимо которой боялась ходить Варенька, а теперь поставили дом приличный - белый, в полтора этажа, и на улицу палисадник.
- Я так не люблю, так не люблю, что я брюнетка! - почему-то говорит Варенька вздохнув. - Когда я была совсем маленькая, ложусь, бывало, спать, молюсь: "Господи, ты ведь все можешь... Ну что тебе стоит? Сделай, чтоб я была блондинкой, чтоб у меня пышные белокурые волосы и чтоб вились... боженька, сделай!.." Очень я усердно молилась, ты не думай... Вставала утром, бегом к зеркалу: нет, такая же!.. Ревела я тогда, как телушка.
- Зачем тебе блондинкой?
- А затем... что ты ничего не понимаешь в этих вещах.
- Нет, понимаю.
- А два года назад... ну да, в третьем годе... поехала я к подруге Кашинцевой на дачу в Святогорский монастырь, на каникулах... Вот где хорошо было! Сколько на лодке катались, грибы в лесу собирали!.. Ну, хорошо. И там ведь много дачников, красный ряд есть. Купила я себе материи на кофточку, и вот как-то меньше, чем надо; всего-то и меньше на пол-аршинчика, а кофточки не сошьешь. Покупала вечером, лавки закрылись... Ну, ладно, думаю: завтра докуплю... А ночью вдруг пожар, ты представь, - красные лавки горят! Бежим смотреть, а я только об одном: пусть себе горят, если так им захотелось, только бы моя не сгорела: нигде больше такой материи не было - ну нигде. Вот я и молилась!.. И ты вообрази: она-то, моя-то самая лавка, именно и загорелась! Вся сгорела, дотла... Пропала моя кофточка! И говорили, что лавочник сам поджег, знаешь, чтобы страховку получить.
Идут мимо паровой мельницы Балабана, где теперь слабо освещены запыленные окна, гудит паровичок, работает ночная смена. Костя невольно суживает шаги длинных ног, чтобы не опережать Вареньку, и оттого походка его становится нетвердой, а Варенька вся так люба земле: шаги ее незаметно упруги, плавны, точно она не сама идет, а несет ее улица. Иногда она останавливается, оглядывает все кругом, шумно вдыхает воздух вздернутым подвижным носиком и, по-мальчишечьи встряхивая головой, говорит: "Ух, здорово!"
Точно есть какая-то тайная согласованность неба, земли и всего, что есть на земле, и она ее чует.
У Кости не умирает бабушка, но он стыдлив: представляется древняя в черном, одинокая, брошенная, и ее ему почему-то жаль. Когда крался он по саду к единственному окошку, сквозь ставни которого пробивался свет, такой удачей казалось, что вот появится Варенька в окне, если он постучит тихо. Теперь она идет с ним рядом далеко в ночь, и к этому он никак не может привыкнуть, до того это странно хорошо. Потому-то, когда говорит он, у него обрывается не совсем послушный голос, и он больше следит за ее словами, чем говорит сам, но отвечать старается по-большому. А Варенька говорит, как идет: так же бойко, упруго и без усилий. Просто, это ее природные дары: ходить, говорить, смеяться звонко, хлопать в ладоши, вскрикивать, изумляться.
- У нас скоро свадьба, то есть Лиза, сестра, выходит замуж. И так неудобно эта свадьба, - как раз когда экзамены: десятого мая. А ты танцуешь, Костя? - внезапно спрашивает Варенька.
- Ну, вот еще глупости! - конфузится Костя.
- Я бы на твоем месте, Костя, все-таки училась бы танцам. Как же так? Ты ведь не в лесу жить собираешься? Молодой человек должен...
- Это шаблон, - слабо возмущается Костя. - Шаблоннейший шаблон!
- Что ж! Не так страшно... И земля кружится по шаблону.
И тут же, кстати, вспоминает Варенька о французе:
- Какой наш француз смешной!.. Спросили мы его: "Мсье Сизо, правда ли, говорят, что земля - шар?" А он встал в позу и отвечает: "Cette question est tres difficile". Понимаешь? - Это очень трудный вопрос. Уж мы хо-хотали! У меня, говорит, жена из Африки, но она не черная, нет, elle n'est pas noire!
- Но... достаточно все-таки черна, - вставляет Костя.
- Ну, конечно!.. Взял еще моду почему-то брать за подбородок пальцем. "Mademoiselle, a скажить..." - и за подбородок... Я на него так посмотрела недавно, когда он ко мне подошел, что он... сразу ручки в карманчик и даже на носочки поднялся... Ей-богу, хотела подсчечину дать!
- Что да-ать?
- Подсчечину.
- Пощечину, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... А ты знаешь стихи:
Regardez, ma chere* сестрица,
Quel joli** идет garson!..***
Но увы, - il faut**** молиться.
Нам пора a la maison*****.
______________
* Посмотрите, милая (франц.).
** Какой красивый (франц.).
*** Молодой человек (франц.).
**** Надо (франц.).
***** Домой (франц.).
- Знаешь?
- Нет, не знаю. Хорошие стихи.
Костя смеется добродушно. Ведь Варенька это нарочно, и она миленькая ей все простительно.
Между звезд, теплых и ласковых, два облачка, и у них иззелена-светлые края. Черепичные крыши небольших домов кажутся теперь такими легкими, почти невесомыми; кое-где не спят еще, и так созвучно светит издали каждое желтое окошко. Тротуаров тут нет - песочек; шаги тихи, собаки лают вяло; садами пахнет...
И пока идут они между двумя рядами молчаливых домишек, так много есть о чем говорить Вареньке. Говорит, между прочим, и о портнихе Мавре Брюшковой, которая всем рекомендуется, что она - Тася Потемкина: "Потемкина! Тася Потемкина!" - и руку сует... Как начала ее тетя Параша жучить; "Почему же у вас на вывеске М.Брюшкова?" - "Это, говорит, моя компаньонка". - "Значит, она хозяйка, а вы - мастерица?" - "Нет, что вы!.. Я - хозяйка!" - "А почему же вашей Брюшковой никто в глаза не видал?" - "Ах, Прасковья Павловна! Я уж вам скажу, только вы никому-никому, бога ради!.. Это моя фамилия - Брюшкова, но, согласитесь сами, кому же лестно такую фамилию носить? А Потемкина - так красиво: Тася Потемкина!.. Это я из романа взяла... Только, бога ради, уж вы, Прасковья Павловна, никому, пожалуйста, никому!"
Говорит о военном докторе Кречмане:
- Знаешь ведь, такой смешной, в черных очках ходит... Когда на Соборной площади кашляет - кха! кха! - на Почтовой улице слышно. Покупать по магазинам идет, напишут ему счета, он их, как солдат, в фуражку прячет. А встретился с дамой знакомой, фуражечку на отлет - галан-кавалер, - полетели записочки во все стороны! А Кречман за ними бегом, палкой их ловит, очки падают, из обоих карманов платки торчат, - господи, косоножка! В гости к нам иногда заходит - вот смешной бывает какой, особенно когда подопьет! А Иван Андрияныч, инженер, вот за которого Лиза выходит, он не особенный из себя так, лупоглазенький, - смотрит на меня, щеку кривит. "Вы что эту щеку кривите? Думаете, хорошо?.. Кто, говорю, так делает? Никто так не делает!" "А это, говорит, у меня просто зуб болит... Ой, как болит!" - "Да вы бы его вырвали!" "Ох, не могу!" - "Почему не можете?" - "Как раз это тот самый зуб, какой я против вас имею!" Всегда что-нибудь сморозит вообще...
Говорит Варенька, точно все спешит рассказать, - и о классной даме Павлунчике, которая "отличилась недавно", и о "началке Евдохе", и о том, каков за последнее время стал ихний батюшка, "pere Антонин".
Костя слушает, и ему так нравится ее голос, теперь, ночью, пониженный и от этого какой-то волнующе красивый, и нравится, что у нее так много веселого обо всех.
Отец Кости - человек мрачный. Он - по хлебной части. Чай пьет вприкуску. Дома - скупо, тесно, грязно, но Костя никому из чужих не жалуется на это: он стыдлив.
Около большого сада купца Стрекачова останавливаются послушать соловья, который лучше морозовского: звончее, колен больше, и они чище.
- Должно быть, старый, - замечает Костя.
- Нет, он просто талантливый, - говорит Варенька.
Луна над этим садом как-то особенно хрустальна и велика на просторе, и глаза Вареньки загадочно блистают. Кажется Косте, что нет и не может быть ничего прекраснее их, и горячим лицом он тянется к ним и касается их невольно. Серчает Варенька.
- Без глупостей! - говорит она резко. - И я этого так не люблю, так не люблю!
Она стоит некоторое время, надувшись, и потом, четко ставя ноги, идет назад.
- Куда ты? Варя!
- Я - домой... И не смей провожать: я одна.
- Зачем ты так? - волнуясь, стремительно догоняет ее Костя. Варенька!.. - Догнал; идут рядом.
- Я с тобой просто гулять вышла, просто так, ну... а ты...
- Я больше не буду этого, прости... Я нечаянно... не серчай...
Несколько времени молча идут назад, но от этой ночи назад идти нельзя только вперед можно.
- Хочешь, еще погуляем немного, только без глупостей, - говорит, наконец, Варенька.
И, повернувшись, они идут снова в ночь, и замечает о себе Варенька, подобрев:
- Я капризуля страшная, ты не думай... я и ногами топать могу и кричать могу, - ты меня еще не знаешь как следует...
Вышли на улицу, кое-где освещенную, несмотря на ночь; главная, Дворянская - магазины.
Вот гастрономический Стрекачова, большой, с зеркальными окнами; внутри горит лампа-молния и гореть будет до часу ночи: при магазине клуб. В окнах так много консервных жестянок разных цветов, ветчина, фрукты, вина, и огромный пухлый кот - желтый, с белыми полосками поперек, сидит на прилавке и куксится.
Вскрикивает Варенька:
- Ах, котище какой! Вот прелесть!.. Страх как люблю!..
Ей хочется добавить: непременно заведу такого, но она добавляет:
- Это он от мышей.
- А сам, небось, втихомолочку пользуется, - говорит Костя смеясь.
- Если бы пользовался, его бы не оставили, что ты!
- Да ведь щекочет в носу... ветчина, например.
- Ну что ж... щекочет: он - ученый.
- До трех часов потерпит, пожалуй, а уж потом...
- Почему это до трех именно?
- Не знаю уж... так мне кажется.
- Это ты по себе судишь?
- Я - куда там! Я бы и часу не утерпел, ха-ха!
- Эх, ты!.. Да не хохочи по-лешему!.. А вон яфские апельсины, вкусные-вкусные... Ну, пойдем посмотрим, какие теперь перчатки модные.
В галантерейном освещена витрина - только не уличным фонарем, а луною. Длинные перчатки развешаны крест-накрест.
- Вон какая теперь мода: белые, лайковые, пуговки черные, большие...
- Всегда они такие были!
- Нет, не всегда! Что ты? Много ты знаешь!.. А вот корсеты - посмотрим пойдем.
- Ну, зачем еще корсеты, дрянь!
- И вовсе не дрянь... Какой ты, Костя, грубый! Тебя просят, - ты должен идти... Вот видишь, голубой с сеткой на всю фигуру? Это - парижский.
- Пойдем к реке, - предлагает Костя, - там теперь замечательно.
- А бабушка? - вспоминает Варенька. - И то уж как далеко ушли!
- Ничего, я думаю.
- Может быть, и ничего... Я бы почувствовала. Я тогда почувствую... Ведь у меня рефлексы очень сильные...
- Рефлексы, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... И вот эти мои ре... рефлексы...
- Рефлексы.
- Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
- Ну, я не буду... Ты на меня не серчай...
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
- Как поро-сенок... Пятьдесят два года мне, а я... как поросенок...
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
- Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
- О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: "Через год Костя - студент... Студенту уж и жениться можно?.. - И потом еще подумала: - Он ведь и не бедный, из купцов... Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, - он будет даже красивый..."
V
Полукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой - дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек - к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади - за спиной - линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире... как назвать это? - душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, - все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого... и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить - вот странность! - то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков - все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, - они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно - чужое.
- Это напротив, кажется, утонул ваш гимназист Казанский в прошлом году? - спрашивает Варенька тихо.
- Да, напротив... Плавал плохо, судорогой руку свело.
1 2 3