А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. вон оно как, - останавливаясь и протирая уставшие глаза, шумно вздыхал Бердоносов. - Одначе листки по углам попортились, подклеить надо.
- Плесень! Тлен! - махал руками Георг, и лицо его делалось свирепым и насмешливым. - Стопудовый камень в землю угряз, а вывезти некому! Огненные кони вывезут. Не иначе. Только они могут, а больше никаких средств нет. Но запрячь их нужно, коней!
Он выставлял вперед сухой палец, и палец казался страшно тонким и длинным, точно указывал в бесконечность.
- Это я их запрягу, потому что мне дана сила... - добавлял он, торжествуя. - Всей вселенной император, Аз Слово Георг!.. И титула-то такого не было, никто не слыхал. Я его первый увидел на облаках ночью и в слова вложил, - значит, это я самый и есть Аз Слово Георг!
Шли какие-то страшные тени, седые, с кивающими головами, шерстились, и шерсть была собачья, висела клочьями. Выходили из темноты медленно и осторожно и в темноту уходили. Глаза у них были незрячие, мутные, как у молодых щенят, и чуть болтались бессильные руки, кости круглились под кожей. Много их шло, и от них было душно. А сзади далеко на огненных конях гремел и мчался, давил и гнал их маленький старик с развевающимися волосами и с сумасшедшим блеском в глазах.
И чудилось Антонине, что там, еще дальше, где уже нет никого, где уже светло и радостно, там мреют в небе пахучие почки, шуршат сухолистом ежи, поют птицы...
- Собеседованье у нас было веселое, - говорил Бердоносов, - ну, конечно, миссионер приезжал, долгогривые собрались. Откуда, спрашивают, благодать в вашей церкви? - От Амвросия епископа. - А Амвросия кто поставлял? - Священники, уж известно. - Они как зарегочут. Ах, волки вас ешь! Вы ржать сюда пришли, конюшня вам здесь?.. - "Учителя высокомудрые! говорю, - вы писание знаете, можно сказать, как свои рубахи, объясните мне, темному: тот осленок, на котором Исус Христос в Ерусалим въезжал, осел был или ослица? То есть полу он был какого?.." Вот какую загвоздку им дал, хе-хе-хе-хе! Смеху сколько было, страсть! Жирно, мол, вам по целому таракану, будет и по лапке...
На кухне ворочалась на печи старая бабка Агафья, чесалась и сопела:
- Чтой-то мне, бабоньки, не спится? Все об чем-то думается, об чем-то думается... А об чем мне теперь думать?.. Будто я корову в поле гоню, гоню-то лесом и тут счас сосна, а по сосне-то белка прыгает, хвостом прикрывается, а хвост у ей пушистый-препушистый... Обернулась ко мне смеется, явственно так...
- Все от жизни от хорошей, - бурчит ей в ответ Александра. Сама она сидит около лампы и смотрит прямо на белый огонь не мигая.
Тиша спит на полу спокойно и беззвучно, как спят животные.
Антонина стоит, прислонившись к двери, и глаза у нее далекие, светлые и дерзкие, как два фонаря поезда в черную ночь.
X
Застыла лесная топь в ноябре. Лег между черных омертвевших стволов кто-то длинный, изгибистый, широкий, лег ничком, сложив на темени руки, укрылся пухлым полотнищем снега и уснул.
Там, где-то внизу глубоко, робко бились ключи, живые, но глухие, чуть слышные; слишком толстый и крепкий вырос над ними лед и придавил их вплотную к земным недрам.
Голые сучья и ветки раскинулись над ними сквозные, как паучья сеть, и в просветы этой сети глянуло сверху вниз холодное небо.
От мороза крякало в лесу столетнее дубье, хлопало рукавицами и дуло на иззябшие пальцы; поднялась поземка, белая, как плещущий саван, и закружилась лениво по дороге, стирая черные тени с деревьев и яркие пятна с земли.
Было что-то нудное в этой поземке. Она переплескивала с сугроба на сугроб на дворе лесопилки, ползала вдоль сараев; в ней купались, как в снятом молоке, склады досок и плавали серые кучки рабочих.
Был праздник; захлебывалась, пронизывая снег, гармоника, за ней гонялся низкий, простуженный, тоже глотающий морозную мглу голос.
Антонина сидела около окна, вбирала в себя беспокойные складки сугробов и думала, что вот теперь она будет работать на Дениса все время, пока приедет со службы Максим, потом будет работать на Максима все время до самой смерти, а Максим будет дышать на нее по ночам перегаром водки.
Недавно приехал Денис и взял у Бердоносова ее деньги; ей же привез письмо от Максима; в письме он кланялся ей "от белого лица и до сырой земли", просил себя соблюдать и слушаться Дениса. Служил он где-то далеко на "теплом море".
Теперь Антонине вспомнилось его плоское желтое лицо, мутные глаза и косицы волос над глазами и тот особенный кивок головы, которым он взбрасывал назад эти косицы, когда крестился перед сном.
Все было ненавистное и чужое. Вспомнились душные конопляники, темные углы риги, фырканье лошади по ночам, плач ребенка...
У невестки теперь был тоже ребенок, мальчик, а Филька стал сухоруким левая рука онемела от оглобли пантеревцев и висела, как полено.
Мерещились огромные отцовские лапти и переплет веревочных оборок на холсте онуч; потом рыжая борода во всю грудь и сонные глаза под тяжелыми веками. Он оправился теперь, только стал кашлять, как перегруженный воз, и болело в правом боку ниже ребер.
Охватили недомолвки прошлого, вились кругом, как хлопья снега, гасли, гинули, опять кружились. Кто-то, свесившись, силился что-то сказать, может быть, и говорил, но невнятно, и нельзя было расслышать и понять.
И потому тяжело было, как бывает тяжело в темном погребе, где чуть тлеют от зимней сырости свечи.
Смеркалось. Иссиня-дымный стал лес, и выше поднялась метель.
Комнаты в доме стояли тихие, и от тишины сумерки в них казались гуще.
Бердоносова не было. Слабоумный ушел куда-то; Александра, наряженная для праздника в темное шерстяное платье, о чем-то думала в другой комнате, у другого окна; слепая бабка одна говорила на кухне о семи серафимах, которых она видела ясно до последнего перышка в крыльях, о райских вратах и бешеном быке, который ей снился.
В этот вечер неожиданно приехал младший сын Бердоносова, Фрол. О нем не говорили в доме, и Антонина после узнала, что он ушел учиться против воли отца и отец от него отрекся.
Фрол вошел в дом, широкий в плечах, с головой, закутанной в башлык, легкой звериной походкой: здесь, в лесу, никто не ходил так, - ходили тише. Мужик в тулупе тащил за ним чемодан и узел.
- Господи Исусе! - всплеснула руками Александра, как молодая, выбежала навстречу; в дверях долго не могла найти скобки от слез и радостной дрожи.
У Фрола было худое, острое книзу, большелобое лицо, с таким же, как у отца, крылатым носом и насмешливыми серыми глазами, знающими себе цену.
Не хватало нескольких пуговиц на шинели; сухие широкие руки, развязав башлык, привычным движением метнулись по ней сверху вниз, и распахнулись полы; фигура Фрола сразу приросла к земле и стала еще шире и прочнее.
Александра всхлипывала, целуя его в мокрые губы, бормотала что-то нельзя было понять, - растерявшаяся бабка Агафья по-детски пугливо щупала его холодный рукав, и толпились любопытные люди в дверях, сплошные от сумерек.
- Это все не факт, вот факт: в узилище год просидел и жив остался! Слава всем святым, на облацех летающим, так, бабка? - шутил, усмехаясь, Фрол. Усмешка была кривая, как у отца, а голос звучный, чуть прихваченный морозом. Слова вылетали из него певучие, плотно спевшиеся, гибкие, но его самого не было в словах.
"Умный", - подумала Антонина, хотя не поняла, над чем он шутит. Она после узнала, что его год держали в тюрьме за то, что он говорил где-то не теми словами, которые были дозволены; но теперь против воли она вся приковалась к его усмешке, к его большому лбу, расплывавшемуся светлым пятном в серых сумерках, и к веселым глазам, светящимся исподлобья.
Он раздевался и сыпал шутками; они отскакивали от него, как клочья сырой земли с ободьев колеса, а он был нетронутым где-то внутри их, в середине, как камень под водой.
"Умный", - молитвенно думала о нем Антонина.
Зажгли лампы. Спустили занавески. Комнаты, желтые от стен, стали прозрачнее и любопытней.
Фрол остался в одной красной рубахе, кем-то вышитой вдоль ворота. Антонина незаметно для себя думала - "кем?", когда ставила пузатый самовар на кухне.
XI
- Что, Фрол Матвеич, хотела я вас спросить, - не знаю, можно ли?.. грех... он есть, али нет его вовсе?
Это было через два дня, когда она принесла в его комнату, на верхнем этаже, беремя холодных березовых дров топить печку.
В комнате затянуло окно, и видно было, как изо рта шел белый пар и как посинели пальцы у сидевшего за книгой Фрола. В чемодане и узле были книги; теперь они грудами лежали на столе, на подоконнике, на стульях, и от них в комнате стало осмысленней и теснее.
- Грех? - Фрол повернул к ней лицо с любопытными вздернутыми бровями, осмотрел ее всю сплошь, точно рукой провел, и весело скривил губы: - Был грех, да весь вышел.
Помолчал и добавил вдруг скороговоркой:
- Грех! Ну, ну, на что тебе грех? Живешь - и живи. Тоже нашла о чем думать: грех!
Антонина увидела, какое скучное и брезгливое стало у него лицо, точно он раздавил таракана.
- Я ничего, я так, - испугалась она. Звякнула под ее пальцами печная дверца, застучали полена; она старалась их класть как можно тише, но руки дрожали и бросали их не так, как ей хотелось.
- Ты откуда сама? - спросил Фрол.
- Я-то? Милюковская... Из села из Милюкова. Пожар у нас летом был, разбрелись кто куда... А я вот сюда пришла в услужение... Полсела сгорело...
Зажгла лучину, повернула ее огнем вниз, чтобы загорелась, и добавила, вдыхая смолистый дым:
- Ребенок у меня был, девочка... как в избе в люльке лежала, так и сгорела... косточек не осталось... Теперь она куда делась, а?
Лицо ее стало строгим и выпуклым.
- Вознеслась в дыму и огне, аки голубица, перед престол всевышнего... криво усмехнулся Фрол и брезгливо заговорил вдруг, как давно надоевшее:
- Но престола всевышнего нет, и никто не возносится... Все на земле, из земли и в землю. Земля еси и в землю отыдеши, - это, баба, верно сказано... Греха нет. Смысла тоже никакого нет... Солнце греет, вот и смысл. Чем меньше свободного времени, тем спокойней: мыслей не лезет. Мысли, баба, - это бессонница, - дело вредное и лишнее; помелом их от себя гони. Хребтом больше думай, проживешь дольше. Я вот в остроге сидел, одиночкой... Никого со мной другого не было: я да мысли. Ну, и опротивели же они мне, эти мысли. Не дай бог!.. вредное дело! Главное, что их отпущено человеку больше, чем нужно, его от них и пучит... Бог да бог! Подумаешь, простая штука какая. Выдумал райские ворота, и готово. И пожалуйте к боженьке в гости. Нет, ты тысячу лет проживи и вперед иди, все время не отдыхая, тогда, может, тебе божий коготь покажется... один коготок, и то в светлом видении... Эх ты, баба, - гнездо сомнений!.. - Он опять усмехнулся. - Ребенок сгорел, скажите, пожалуйста, фокус какой! Что она, железная была, что ли? Молочко пила, вот и сгорела. Все, что питалось, то и сгорит... Дрова вон тоже в свое время кое-что кушали, - кивнул он на печь.
Лицо Антонины все влилось в глаза, отчего они стали круглыми и неподвижными. Она сидела на полу у печки, и пламя вспыхивало на ее белках, как прихлынувшая мысль.
- То дрова, а то человек... по божьему образу... и душа у него есть, с усилием сказала она не то, что думала, и тут же вспомнила Зайцева, у которого божий образ съела болезнь.
- Человек... человек... - мотнул головою Фрол. - Ты сначала дослужись до человека, послужи у разума на службе; человек - это чин... и выше всех чинов ангельских. Душу-то живую, ее заработать надо, она за особые заслуги дается... это не гильдия. Миллионы тел, - одна душа... А ты думала как?.. Дешево ценишь! Душа, баба, это молния: блеснула где-то, ты идешь темною ночью и видишь кругом и думаешь, что от тебя свет... а другой навстречу идет и тоже видит и думает, что от него свет, а погасла молния, и опять темень, и вы столкнулись лбами, но не дали искры... Потому что души-то в вас нет, и неоткуда взяться искре. Поняла, баба? - Он помолчал и добавил: - На таких, как ты, Вавилон строят, вбивают вас в землю, как сваи, и фундамент из вас кладут... Прочно выходит! (Фрол усмехнулся.) Народ вы терпеливый, желудки у вас крепкие, - чай пьете в приглядку и живы бываете. Чего вам больше? А мысли - это не ваша печаль. От мыслей головы болят и посильнее ваших... Так-то, душа!
Он поднялся, прошелся по комнате, потирая руки, и сел к печке рядом с нею.
И тут, вытянув к огню длинные пальцы, в первый раз заметил он, что у Антонины красивое белое лицо и тонкие руки.
И не мог он объяснить себе, почему захотелось вдруг говорить еще о чем-то, говорить долго, понятно и убедительно, чтобы там, под склоненным черепом, под этим белым с черными цветочками, по-монашески повязанным платком, зашевелилась и выросла ответная мысль.
- Маленький огонек в печке-то, а он греет... так-то, душа... вот и светит и греет, - путаясь, начал он. - Думать - не грех, грех - не думать. А если над чем, как проклятый, думаешь, - все равно, что богу свечку ставишь и псалмы поешь. Будь это и малая мысль, все равно, малая мысль - малый огонь, а все огонь. И светит и греет. Важно, чтоб не закоченел человек, чтобы не пер по канавам, когда дорога в пяти шагах, а есть в нем теплоты на копейку, значит, и жив человек.
Он остановился, потер руки, посмотрел на кончик свисшего над ее лбом платка.
- Не то я все говорю, - удивился сам себе он и пожал плечами. - А впрочем, нет, то самое, что и нужно... только не так говорю... Что, у вас в Милюкове леса? - вдруг спросил он, повернувшись.
- Леса, - с остановкой ответила она и подняла брови.
- Густые? - Он улыбнулся.
- Густые... такие, как здесь... Одни ведь леса! - посмотрела она, не понимая.
- И топь такая?
- И топь такая.
- Эх ты, лесовуша, - нагнулся он к ней, широколобый и красный от пламени печи, и рубаха его горела в мелких складках на вороте и сгибе локтя.
Глаза у него были горячие, близкие, понятные и ясные ей до самого дна, как вода в лесном ручье, у подмытых висячих корней над желтым песком и мелкими голышами.
XII
Они сошлись просто, как сходятся звери одной породы, когда испаряется невидная лесная тишь и обволакивает одинаковой мреющей сеткой и никлые лиловые колокольчики, и изразцы зеленого свода, пронизанные лучами, и жуть задумавшихся черных болот.
Антонина не знала, что это замолчало в ней скребущее, как голодная мышь в темноте, но была рада ясным смешливым глазам, звучному уверенному голосу, знающему лбу и тому, как брезгливо говорил он обо всем, что ее пугало.
Для него не было ада, не было чуда, не было греха, и она видела, что он веселый, и сильный, и весь светлый, как тот огонь, который сожрал Милюково: все то, что у нее ярко, у него забывчиво, думает, но не о том, а о другом...
- О чем? - спросила раз Антонина.
- О чем? - переспросил он.
Была ночь, холодная снаружи, - стреляли в стенах бревна, точно мороз заряжал их от скуки, слоняясь без приюта и дела, и от неожиданного треска вздрагивала Антонина, и вздрагивало узенькое пламя над оплывшим огарком около кровати.
- Просто о том, как бы поумнее на свете прожить... Жизнь один раз дается, умрем - и свету капут. Вот, значит, и цеди из бутылки да посматривай, куда цедишь и стоит ли цедить, - не было бы жаль потом. Нужно так, чтобы не ты был в руках у жизни, а жизнь в руках у тебя, чтобы не жизнь тебе часы отбивала, а ты бы ей минуты отсчитывал... Вот взял бы ее так между коленами (Фрол крепко сдавил ноги и скрипнул зубами), ага, окаянная! Посиди, я на тебя погляжу!.. Только она не дастся, она - большой зверь, руками не обхватишь... И когтей у нее много - божьи когти! - придавит одним коготком за шею, и иди, человече, кормить червей... В ступку к стихиям! Из величайшего чуда на земле, человечьего мозга, глядишь, опенки выросли... И пойдет круговорот всякой дребедени, включительно до дорожной пыли... Слепота! Значит, жизнь - охота. Можно прямо идти - иди, нужно на карачках ползать - ползай, подкараулил - бей, - только и всего, все десять заповедей... Делай, как тебе выгодней, но, цедя из бутылки, почаще смотри на дно. Показалось дно, ложись и думай о червях: вы меня съедите, это верно, но и я в жизни много кой-чего съел! Всю жизнь прятал от других свой желудок, рядил его в рясы из звонких слов, обкладывал его лисьими хвостами приятных улыбок, и ел, ел, жадно, но... красиво, - черт вас возьми совсем, черви, - а главное, со вкусом!.. Вырезал из жизни цельные куски и ел, вбирал, как губка, благовонные соки и пил... Не творил, потому что на земле никто не творит, только переставляет с места на место, как комнатную мебель, а суть все та же, что при Адаме... Не творил, но переставлял, и, по-моему, бесподобно. Нет в жизни правды, - все правда. Или нет и правды, - все слепота. Правду воры придумали для своей защиты. Человек только и бывает самим собою, когда из себя выходит... когда он зверь просвещенный, а правда - это уступка Петру и Степану, чтобы они ночью двора не спалили. Чем от них спасешься, кроме "правды"?.. Бог, этот простенький дешевый житейский бог, обитающий в каждой деревушке, тот, что все видит и всегда нем, он тоже нужен, он тоже у воров на побегушках: призывают его в свидетели, когда хотят украсть, и мажут ему губы сметаной, когда удачно украдут.
1 2 3 4 5 6 7 8