Правда, он был уже не в коричневой шляпе, а в серой рабочей кепке, не в белой толстовке, а в какой-то дырявой на плечах казинетовой блузе, и с первого взгляда даже не узнал его художник и прошел бы мимо, пожалуй, если бы не ожег его тот огнем незабываемых желтых круглых глаз.
Он не успел посторониться, как комок извести, ловко брошенный с лопатки, упал на его темно-зеленую куртку.
- Это... что такое, а?.. Вы... Ты как это смеешь? - крикнул художник, так как этим он был возмущен донельзя.
Но Лука - он стоял с той стороны высокой ограды - заорал и сам во весь свой могучий голос:
- Что-о? "Смею"?.. Я смею тебе и шею свернуть!.. Ты видишь - человек работает? Чего под стенку лезешь?
И он схватил большой кусок щебня и поднял его над головой с явным желанием запустить им в человека, намерения которого были для него ясны.
Художник оглянулся кругом, ища защиты, но никого не увидел и попятился от стены в поле. Он пятился долго, боясь оборачиваться, чтобы успеть уклониться от камня, если этот совершенно умалишенный, неслыханный поп вздумает действительно его бросить, и, только отойдя так на большое расстояние, потряс в сторону стены тощим кулаком и принялся очищать от извести свой Манчестер.
На другой день он выехал из этого города дальше к югу, где белели горы. Во Владикавказе они были уже рукой подать, и по Военно-Грузинской дороге он ехал к ним на легковой машине, угорело мчавшейся. Ингуши на двуколках попадались навстречу (день был базарный). Шофер, рядом с которым сидел художник, вертел свое колесо и, должно быть, очень был замучен зубною болью, потому что был обвязан платком и то и дело плевал на дорогу. Однажды кто-то сидевший сзади сказал громко: "Вон замок Тамары!" - но художник так и не разглядел на склонах гор никакого замка. Терек, так воспетый поэтами, оказался очень мелкой и чрезвычайно мутной речонкой. Кудлатые буйволы, с ног до головы вымазанные илом, стояли на его островках или заходили по грудь в воду. Высоко и далеко от воды торчали вдоль шоссе плетневые дамбы и фашины. Развалины бывших военных постов кое-где виднелись... Художник жадно впивал то темную хвойную зелень на горах, то светлую, яркую зелень горных лугов; наконец, проехали Ларс, и открылся Казбек, ослепляюще белый с сахарно-синими тенями, и на станции Казбек шофер сделал остановку на час, чтобы полечить больные зубы водкой. Толпа ребятишек облепила художника и вперебой совала ему куски горного хрусталя и серного колчедана: "Купи!.. Денег не хочешь давать, дай карандаш..." Грузинки - почему-то все очень некрасивые - носили здесь воду в древних горлатых темномедных кувшинах, держа их на широких плечах очень устойчиво. В ресторане он ел форель и пил фруктовую воду, а когда хозяин подал ему счет, сказал ему удивленно:
- Однако и дерете же вы, почтенный! Что же это за цены!
- За-де-ре-ешь! - ответил хозяин спокойно. - Не то что цены, и ноги задерешь, когда шесть тысяч одной аренды платишь!
Пообедавши, он пошел было через мост на другой берег Терека, чтобы дойти до Нарзана, но оказалось, что не успеет, и, только полюбовавшись необычайной зеленью долины, вернулся. Монастырь отчетливо рисовался на горе, но к нему подняться тоже не было времени. Зато маленькая церковь в самом селении Казбек до того напомнила ему другую недавнюю маленькую церковь, что он ахнул. Те же почти (но только художники знают, что значит "почти" в искусстве) были линии стен и карнизов, такая же четырехугольная аспидная черепица, неплохо и тут была прилеплена крошечная колоколенка, только от колокольчиков вниз тут тянулась веревка, а на фронтоне не голубь в кругу из лилий - пара львиц или барсов, очень грубо, но энергично сделанных, разрывала зубами и не могла разорвать круглую железную цепь. Тут же была и надпись: "Александр I" - у хвоста одной львицы и "1821" - у хвоста другой.
Эта церковка оказалась вполне доступной для осмотра.
Очень ветхий старик в рыжей овчинной шапке, церковный сторож, отпер ему двери, и художник мог досыта налюбоваться творениями прихотливой кисти какого-то давно истлевшего в земле своего собрата, у которого женщины на иконостасе все вышли краснощеки и очень далеки от целомудрия, мужчины в тогах и хитонах искрились неподдельной веселостью, ангелы имели вид шаловливый. Старик, шмурыгая по каменному полу тяжелыми опорками, зажигал на подсвечниках огарочки очень тоненьких свечек, должно быть желая создать настроение для молитвы, но художнику не хотелось молиться. С большим любопытством разглядывал он на хоругви белого коня под Георгием Победоносцем. Конь этот с очень тонкими, не знающими устали ногами имел густой хвост, чудесно закрученный в три яруса, и и из ноздрей его пышало пламя.
Когда же художник заглянул в алтарь, то первое, что там он увидел, была крыса, попавшая в огромную стоявшую на полу крысоловку.
Художник знал о бедности церковных мышей, но не мог понять, как и чем могли питаться большие крысы в такой маленькой и сплошь каменной церкви. Он хотел узнать это от старика, но старик с такой жадностью и такими дрожащими руками припал к крысоловке, что ничего ему не ответил. Должно быть, она грызла иконостас, потому что он был холщовый.
V
В тот день, когда художник в последний раз был на кладбище, Лука Суховеров сказал о нем за обедом зло и торжественно:
- Как во-олк голодный около стада ходит, - так и он!.. И даже стену шагами меряет, подлец.
И, бросив тут же круглый взгляд на старшую дочь, добавил раскатисто, в средних нотах:
- Ев-фа-лия! Убери плечи!
Вечером Степан и Евтихий собрали свои кирки и лопаты (Степан на всякий случай взял еще молоток и зубило) и пошли вместе с отцом, который нес фонарь, работать в усыпальнице, а не больше как через неделю Лука стоял около маленькой церкви в своей выходной толстовке, снявши шляпу и вытирая толстую красную шею платком; рядом с ним, наблюдательно переломившись в пояснице, стоял молодой (или не так уж молодой - трудно было понять) человек из местхоза, маленький, весь бритый, щуплый, с аккуратно обточенной головой, голой и загорелой, так как, следуя твердым убеждениям, ходил он без шапки, и портфель он держал скатанным в трубочку, потому что была в нем всего одна бумажка, набросанная им еще там, в городе, - здесь ее нужно было только подписать после осмотра осевшей и треснувшей церкви.
Прельстившая художника церковка треснула во всю вышину, как от землетрясения; даже аспидная черепица ссунулась вниз, а несколько штук упало.
- Гм... вот как!.. - сказал загорелоголовый, задумчиво побарабанив по гладкому темени костлявыми пальцами. - Отчего же она все-таки? Какая причина?
- О-че-видно, действие почвенных вод, - вздохнул Лука, - почвенные воды подмыли фундамент... как я и докладывал в местхозе.
- Да, это у меня записано... Там что - подвал внизу?
- Называется - склеп, а не подвал, но, разумеется, подвал, а то что же? Лежат там преподобные генеральские мощи... спрятаны от тления (Лука усмехнулся и покачал головой). А наследников никого, похоже, не осталось в нашей Советской стране: не иначе, за границей спасаются... Так что поправить некому.
- Как это по-пра-вить?.. Что поправлять?.. Вот это?
Серые небольшие глаза в круглых больших очках поднялись на Луку, а костлявый палец левой руки уперся в трещину на крыше, которая пришлась чуть ниже колоколенки.
- Это - прекрасный повод, чтобы разобрать ее до основания, а чтобы по-пра-влять, - шалишь! Поправлять такие капища мы не позволим!..
- А если кто захочет новую такую воздвигнуть? - робко спросил Лука.
Но этот вопрос развеселил молодого человека до того, что он даже улыбнулся.
- Мы вам тогда про-пи-шем, как говорится, касторки! - протянул он ехидно и начал вынимать бумажку из портфеля.
- Но на чей же, однако, счет ломать? На мой, что ли?
- Да уж не на наш, конечно... Вы - арендатор, вы должны и ломать...
Лука покорно пожал плечами и вздохнул, и в тот же день вечером, с помощью двух своих старших, начал снимать черепицу и колокола, а на другой день нанял в городе для разборки стен каменщиков и при них, соблюдая уставную торжественность, облачившись в ризу (Петр помогал ему в этом), перенес алтарь с антиминсом и иконы в большую церковь.
Тесаный камень стен сложили штабелем невдалеке, склеп завалили землей, и если бы художник вздумал еще раз заглянуть на кладбище, он нашел бы отель "Босяк", отель "Комфорт", "Консилиум", "Воздвиженье", но не то, что начал было зарисовывать в свой альбом с таким восхищением и что не удалось ему закончить.
Но художник был уже далеко.
Время, время!.. Оно идет... Оно бесстрастно отсчитывает секунды, а из этих секунд растут года, десятилетия, юбилеи, согбенные спинные хребты, внуки, правнуки.
Когда-то давно, еще перед мировой войной, когда он только что картинами на двух выставках заработал себе имя, на это имя, как на ночной огонь, к нему в жизнь влетела молодая женщина, и они сошлись, чтобы разойтись вскоре. Их общее длилось не больше двух недель. Женщина эта была такая же северянка, как и он, но она имела мужа в Тифлисе, грузина, инженера, и в Петербург, где художник жил тогда, приехала выправить какие-то бумаги. Он помнил ее довольно смутно: высокая, русые волосы, округлые щеки, короткий нос... Еще он помнил, что она часто курила и как-то сказала о себе в первый день их знакомства: "Я сквэрная, я куру!.." Так говорил, должно быть, ее муж, кавказец, а она переняла даже и самый выговор его рабски, по-женски.
Он не вспоминал о ней семнадцать лет, но теперь, когда умерла его жена, память его стала искать в прошлом женщину и натолкнулась на эту случайную двухнедельную из Тифлиса. В одном из его старых альбомов уцелела ее визитная карточка и на ней - тифлисский ее адрес. Ее звали Татьяной, а она просила звать Тамарой.
И когда, приехав в Тифлис, художник ходил по улицам, в нем не суета большого южного центра звучала, а только это: "Я сквэрная, я куру!.. Тамара Гоголашвили..."
Художник был бездетен, и, дожидаясь в адресном столе справки, он думал, как странно это будет, и ново, и необычайно, если вдруг у него здесь окажется сын шестнадцати лет... или дочь!.. Ему казалось, что коренным образом должна будет измениться тогда его жизнь, что из этого красивого, шумного города он тогда уже не уедет.
Но приговор времени был суров: не нашлось в Тифлисе ни Татьяны, ни Тамары Гоголашвили. И сразу как-то незачем стало оставаться в нем. Он побывал на горе Давида, постоял на мосту через бешено быструю Куру, еще раз вспомнил те четыре слова, какие остались в памяти, и с ночным поездом поехал в Батум.
Но вот что увидел он здесь перед отъездом на одной узенькой улице: человека средних лет, с белесой бородкой, в серой замасленной блузе, в сбившейся набок синей кепке, которая стала в таком виде похожей на голландский берет середины семнадцатого века, пьяного и буйного, обхватили и тащили куда-то - домой, должно быть, - двое других его собутыльников, более трезвых и рассудительных, из которых один, плотный, чернобородый, напоминал арендатора кладбища, каким он его видел в последний раз на стене, другой же - в кубанке, бритый, но с усами, лихо торчавшими вверх, с бородавчатым, красным, вздутым лицом, вздернутым носом и маленькими серыми глазками, имел какое-то сходство, пожалуй, с Рембрандтом, - и пять-шесть минут мог он наблюдать их трех, пока они проволоклись мимо и закрыли их другие люди. Это вышло в своем основном так похоже на то, что рисовалось в его мозгу, на то, что набросал он как эскиз для картины "Безумие Корнелиса Бега", что он усмехнулся грустно: пьяная уличная сценка в Тифлисе 1929 года убила в нем трагическую сцену в Гарлеме 1664 года.
Когда же он ехал к Батуму, за черным окном поезда мелькали прихотливые живые огоньки, цвет которых казался зеленоватым. Он вспомнил, - говорил ему кто-то о летающих светляках, которые будто бы водятся на Кавказе, и спросил с живым любопытством своего соседа:
- Это что там?.. Летучие светляки?
Но восточный длинноносый черный человек в папахе, его сосед, положив на его колено два горячих тяжелых пальца, ответил:
- Тибе скажем так: э-это искры ад паровоза, - и густо задышал на него чесноком.
1929 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Как прячутся от времени. Впервые напечатано в "Новом мире" № 7 за 1930 год. Вошло в сборник "Около моря" (ГИХЛ, 1934) и в Избранные произведения, том второй, 1937 г., с датой: "Декабрь 1929 г. Крым, Алушта". Печатается по собранию сочинений изд. "Художественная литература" (1955-1956 гг.), том второй.
H.M.Любимов
1 2 3