А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Есть только десять дней в году, десять дней летней страды, когда они действительно работают, много и бестолково, но ведь десять дней не год!.. Ненавижу я их, откровенно говоря, всей душой ненавижу! И за то, что нет у них никаких стремлений, и за то, что они не желают ничего знать, и за то, что самые талантливые из них, которые остаются в деревне, - кулаки или конокрады, и за то, что они, как мертвое тело, которым, как черви, питаются интеллигенты!.. Прежде, когда они мне гадости делали, я в них хоть противников уважал... Уведут, например, лошадь, я и возмущен, конечно, и в то же время отдаю должное смелости: ловко сделано... Теперь же мне шапку за десять шагов снимают... Мерзость! Гадость!.. Можете сказать, что я, капиталист, их капиталом задушил, - ничуть не бывало! Это именье, правда, я приобрел, но давно ли? Я его арендовал и за аренду сам платил по двадцать тысяч в год. Меня только свекловица и выручила; пять лет подряд полный урожай... Да и теперь, разве это имение моя полная собственность? Я все-таки должен больше шестидесяти тысяч в банк... Я их выплачу, конечно, и очень скоро, но не в этом дело. Дело в том, что я всем обязан самому себе. Я начал вот, с десяти пальцев!..
Модест Гаврилович выставил перед собой широкие руки, и сам внимательно посмотрел на них, точно считая, действительно ли на них десять пальцев!..
- Когда я взял в аренду эту землю, - продолжал он, - у меня были: теоретические знания по сельскому хозяйству - раз; только что вышедшая за меня замуж жена - два; масса энергии - три; две копейки наличными деньгами и кредит! И вот со всем этим я, человек здесь новый, интеллигент, белоручка, на этой же самой земле, на которой по-свински живут четыреста крестьянских семей, наживаю состояние... Спрашивается, почему они, эта гнилая дурацкая община, не купили этой земли, когда им во что бы то ни стало хотел ее продать прежний владелец? Почему?.. Им предлагали самые льготные условия: единовременный взнос в пятьдесят тысяч и ежегодные погашения по десяти тысяч без всяких процентов. Для них владелец, некто Шошин Илья Матвеевич, хотел перезаложить землю в банке, чтобы им было чем заплатить в первый год, на свой счет брался сделать купчую крепость... Нет, они водили его десять лет за нос, все надеясь, что он отдаст им землю даром, для спасения души, твердо были убеждены в том, что отдаст даром, и когда я снял ее в долгосрочную аренду, понятно, завели со мной войну... Жалкая дрянь! Клопы!.. Я понимаю, дикость! Но будь же энергичен, черт возьми, не сиди нюней, не лопай водки на последние деньги, не продавайся кулаку за грош... Голову на плечах все-таки носи, а не кочан капусты! Хоть в своей-то сфере что-нибудь понимай!.. До последнего времени все они сохами пахали; я показал им пример, плуги завел. Прежде кое-кто из них и знал про плуги, да как, говорят, его заведешь? Задразнят! Вот она где сила-то клоповая - задразнят! Плуг заведи задразнят! Баба себе по-городскому платье сшей - задразнят; мальчишку своего в город учить отдай - задразнят!.. Мир! Община!.. Вот она у нас в чем община проявляется: запьянствуй - не задразнят, а плуг заведи - засмеют, потому что это новшество!.. Школа здесь была - одно посмешище: препоганейшая грязная изба, из щелей дуло, а с потолка вода капала... Учитель сходу жалуется; говорят: ничего - сойдет! Вот они каковы: сойдет! Дыры забить - два часа работы, но до этого они еще не дошли, сойдет! Дождались, пока я из злости и из жалости к учителю на свои средства новой школы не построил. Вот это, говорят, так, это гоже!..
Ульян Иваныч слушал, притихнув в страхе. Действительно, что-то странное, тяжело-злобное было в неожиданных речах этого угрюмого человека.
Модест Гаврилович перевел дух, помолчал немного и вдруг спросил:
- А что, Иван Степаныч, Коля-таки действительно поправится в Кане?
Доктор, с аппетитом евший горячий суп и из приличия не проронивший ни слова за все время тирады Модеста Гавриловича, теперь поднял на него светлые влажные глаза и обтерся салфеткой.
- Обязательно поправится, - поспешно ответил он, - обязательно!
- По-моему, он мог бы поправиться и здесь, дома... Ведь один этот переезд чего стоит! Мальчику всего десять лет, и мальчик такой слабенький...
- Ничего, ничего... Там он окрепнет и скорей и основательней... Опять же, для него это полезно; масса новых впечатлений - это всю его психику перевернет.
- Так, значит, поправится? - опять спросил Модест Гаврилович.
- Нечего и беспокоиться... Здесь ему холодно, комнатный воздух не годится, а там теперь, как у нас в сентябре, теплынь.
- Да уж они - доктор, они знают, - робким голоском заметил Ульян Иваныч и заулыбался.
V
Когда доктор уехал, было около шести часов. Та же самая лампа с зеленым абажуром горела в гостиной, и так же Модест Гаврилович лежал на диване, а Ульян Иваныч сидел в кресле около стола и курил сигару.
- На все свой случай, - говорил Ульян Иваныч, пуская синеватые клочья дыма. - Уж где-нибудь оно там предназначено, значит, и придет... Мы-то, конечно, не видим как следует, со всех сторон, и говорим: несчастье, а оно, может быть, вовсе и не несчастье. Разве человеку дано как следует понять где счастье, а где несчастье?
- Это ты о чем? - перебил его Модест Гаврилович.
- Да я вот собственно о Пете, - заспешил Ульян Иваныч, - к чему этот теперь дифтерит, и всё?..
Он помолчал немного, ожидая, не скажет ли чего-нибудь Модест Гаврилович, но тот молчал.
- То, другое, мало ли чего человек ни выдумал, - продолжал Ульян Иваныч, - а вся сила в случае; и ни под какую науку его, этот самый случай, не подведешь... Идешь себе, положим, по тротуару, поскользнулся, упал, ногу сломал... К чему это? Так себе это, случай. Был у нас в Курске такой факт. Уважаемый один, умный человек, в газетах писал, шел себе ночью из гостей по улице, совершенно трезвый шел, не пил ни капли... Завернул в переулок, к самому почти своему дому подошел, зацепился за одну тумбу ногой, да виском о другую тумбу ка-ак жмякнется! Утром подобрали его, а к вечеру богу душу отдал... только и всего... Как тут объяснить? К чему это? Случай, только... И дифтерит этот теперь... тоже случай.
Ульяну Иванычу было жутко в этом доме, где ползал по чехлам мебели зеленоватый свет и молчали стены. Ему хотелось шума, который был в его маленькой квартирке в Курске: писка, беготни детей, запаха вареной картошки, веселого пламени в большой русской печке на кухне... а здесь все было пусто и глухо, и пугал его огромный и неподвижный Модест Гаврилович, тяжело лежащий на диване.
И чтобы вокруг него что-нибудь колебалось, хоть звуки его собственного голоса, он снова заговорил.
- Какой во всем этом смысл и значение, конечно, кто его знает... Живешь-живешь и умрешь, только и всего. И в отчаяние тут собственно нечего приходить, потому что все равно, приходи или не приходи, ничего не поделаешь... Я, помню, только раз в жизни в отчаяние пришел, и повод-то к этому какой был, просто вспомнить смешно. Было мне тогда лет двенадцать, в уездном училище я тогда учился, рядом с нами жил один доктор, а у него была бонна, чешка Людвига. Сад у нас был общий, ну, я с докторскими ребятишками там вместе и играл. Раз как-то чешка эта самая и ну нам рассказывать, что вот-де у нас в России луна никуда не годится, и мала-то она и темна, а вот у них в Чехии луна, так мое почтенье, в десять раз больше! Я возмутился: "Что вы говорите? Луна на всей земле одна!" - "Как можно, говорит, в каждой стране своя луна". Я ей свое, она мне свое, да ведь с каким азартом! Вижу я, что ничего не могу ей втолковать, и охватило меня отчаянье страшное: ударился я оземь и ну выть, катаюсь по земле и вою... Два дня после того бредил этой луной и во сне все кричал: "Одна! Одна! Одна!" - так что дома за мою жизнь опасались... После, помню, и на экзаменах провалился, и жениться пришлось случайно, и дети пошли, и от мест отказывали - никогда такого отчаянья не было... Все равно, думаю, - случай, и любопытно даже бывало иногда судьбу пытать, а ну-ка, посмотрим, что выйдет.
- Дураком ты всегда был, и философия твоя дурацкая, - буркнул Модест Гаврилович и встал с дивана. - То судьба, то случай. Не должно быть ни судьбы, ни случая, никакой этой ерунды не должно быть - все должно быть ясно! Есть следствие - значит, должна быть причина, и больше ничего... Твой умный курский человек убился оттого, что на улице было темно; темно было оттого, что не было фонаря; фонаря не было оттого, что об этом твой умный человек не позаботился, - значит, он сам виноват, только и всего... Должен быть виноватый... Петя умер от дифтерита - виновата наша уездная медицина, у которой на всю больницу при эпидемии только один флакон сыворотки... Виноват и сам Петя: не выздоровел без прививки - значит, был слаб... И больше ничего... Коля должен поправиться в Кане, потому что там подходящий для него климат... Одним словом, если разрубить полено на четыре части, то и должно быть только четыре части, а не пять и не шесть... Ужинать хочешь?
Ульяну Иванычу страстно хотелось уехать к себе домой, но не было денег на дорогу, и никак он не мог решиться выпросить эти деньги у брата.
Ему казалось, что воздух здесь насыщен дифтеритом, что все, что он ест и пьет, это дифтерит, что сигара, которую он курит, из дифтерита, и он, как пришибленный, молчал.
- Если хочешь есть, позвони Федосье, а я иду спать, - сказал Модест Гаврилович и направился к двери.
Его тяжелые шаги отдавались в пустых молчаливых комнатах; вслед за ними тянулись из двери в дверь зеленоватые густые лучи лампы.
Ульян Иваныч смотрел, как клочьями медленно падал вниз сигарный дым, вспоминал, как чешка бонна склоняла слово "реки": "рекаёв, рекаям, рекаями", и думал, что завтра нужно будет уехать домой во что бы то ни стало.
VI
На следующий день вечером пришло письмо из-за границы. Привез его верховой со станции, до которой было семь верст. Письмо было от сестры Модеста Гавриловича, Людмилы, поехавшей сопровождать его жену, Елену Михайловну.
Письмо было спешно написанное, коротенькое, но содержательное:
"Коля вчера умер. Елена страшно потрясена. Доктор не ручается за благополучный исход. Так как я не знаю, что мне здесь делать, то выезжаю завтра в Россию с Еленой и телом Коли. И зачем было сюда ехать! Какая жалость!"
В первое время Модест Гаврилович никак не мог понять, что случилось; он только почувствовал, как около него будто что-то высоко подскочило, оглушительно разорвалось и осыпало его снопом ярких брызг и тупыми осколками. Руки у него задрожали так, что Ульян Иваныч заметил это из соседней комнаты.
Чернобородый, с волнистой гривой жестких волос, с выпуклым блестящим лбом и несмеющимися глазами, Модест Гаврилович всегда пугал робкого Ульяна Иваныча; теперь же он был особенно страшен.
Ульян Иваныч издали сообразил, что получены какие-то печальные известия, и, судя по тому, как дрожали руки брата, как он сначала побледнел, потом покраснел до синевы, подумал, что сейчас с ним будет удар.
Ему представилось, как массивное тело грохнется об пол, заденет и свалит тяжелое кресло, пошатнется стол, так что с него свалятся греческие вазы с пучками ковыля, и как нужно будет броситься за холодной водой и потом ехать за доктором.
Но удара не было.
Напротив, Модест Гаврилович странно спокойно опустился в кресло и позвонил. И только когда вошла на звонок, тихо шмурыгая котами, старая Федосья, следом за ней решился войти и Ульян Иваныч.
- Ты, Федосья... вот что... Там скажи, чтоб запрягли буланых в парные сани, - сказал Модест Гаврилович, не глядя на старуху.
Голос у него стал срывающийся и глухой, похожий на стук железного противня в печке.
- Так-с... А куды поедете, барин? - спросила старуха.
- Это уж не твое дело, - ответил Модест Гаврилович и бросил письмо брату.
Тот пробежал его глазами и похолодел.
VII
Через полчаса пара золотистых буланых в английских шорах плыла между белеющими в сумерках сугробами снега. Иссиня-серые и мягкие на вид, эти сугробы любопытно придвинулись к самой дороге и жадно смотрели на нее из-за тонких черных вешек, дул холодный ветер и слизывал с их затылков тонкую чешую.
Медвежья полость саней тяжело легла на худые колена Ульяна Иваныча, а около него, закутанного в башлык, тяжелой массой сидел в щегольском меховом пальто с приподнятым воротником Модест Гаврилович и в вытянутых руках держал вожжи.
Кучера не было.
Уши буланых, тонкие и острые, четырьмя треугольниками темнели на мглистом небе. Сильные и гордые, отстоявшиеся на конюшне и теперь обрадованные свежим воздухом, холодным ветром и скрипучим снегом, резвые жеребцы бежали широкой, красивой и мерной рысью. Колокольчик звякал отрывисто и глухо, точно каждый раз прикусывал себе язык.
Ульян Иваныч сидел и не спрашивал, куда и зачем они едут. Насколько он мог различить в сумерках, он узнавал ту самую дорогу, по которой ехал четыре дня тому назад со станции. Сперва перед ним задрожали во мгле пучками тонких повисших веток дуплистые ветлы; потом замаячила вправо сизая опушка леса, потом копыта застучали по мосту, перекинутому через ров; потом мелькнул пестрый верстовой столб на шоссе.
Когда зажелтели впереди огоньки станции и уныло загудел где-то товарный поезд, Ульян Иваныч сразу настроился на дорожный лад и уже хотел было окончательно выпросить взаймы десять рублей и уехать; но Модест Гаврилович вдруг повернул вправо, на другую дорогу.
Вправо была больница, двухэтажное деревянное здание, наверху которого помещались палаты, а внизу амбулаторная и квартира Ивана Степаныча.
Сани остановились перед подъездом. Привязав вожжи узлом к перекладине, Модест Гаврилович постучал в двери. Отворила служанка, серая баба в фартуке.
Не раздеваясь в передней и не снимая высоких калош, Модест Гаврилович вошел в комнаты. Ульян Иваныч развязал было башлык, но потом снова связал его неуклюжим узлом и бочком нырнул из двери за братом.
- А! Добро пожаловать! - весело встретил их Иван Степаныч.
В комнатах его было жарко, и он был в чесучовом пиджаке поверх вышитой сорочки.
- Коля умер!.. Елена с ума сошла! - резко бросил ему, подходя, Модест Гаврилович.
- Что вы говорите?!
Трусливые складки закопошились и замерли на красном лице Ивана Степаныча.
- Что говорю?! Иван Степаныч! - вдруг оглушительно закричал Модест Гаврилович. - Ива-ан Степа-а-ныч!..
Массивное тело в высокой меховой шапке надвинулось на доктора.
- Наука бессильна... - пробормотал оторопевший Иван Степаныч и неловким поворотом толстых бедер хотел уйти в двери; но Модест Гаврилович бросился за ним и схватил его за ворот пиджака.
- Бессильна? Мне какое дело до того, что бессильна. - Модест Гаврилович сильно дернул доктора от себя, к себе. - Ты его в Кану послал!.. В Кану... в Галилейскую... на смерть!.. Все умерли... все с ума сошли!.. Целую жизнь для того и работал, чтобы все умерли... Степаныч!..
И страшным ударом кулака в лицо Модест Гаврилович отбросил его в угол комнаты.
- Караул! - неистово завопил Ульян Иваныч, кинувшись в двери.
В дверях уже толпился народ: серая баба в фартуке, старик сторож с ведром в руке, больной в желтом халате, с ногой на деревяшке.
Ульян Иваныч растолкал их, зацепился за что-то ногою, упал, но тут же быстро вскочил, настежь распахнул двери и выбежал на двор.
Здесь он остановился на секунду и отдышался, потом, обогнув привязанных лошадей, мелкой рысцой побежал на станцию.
В кармане у него было еще около двух рублей; он твердо решил сесть в отходящий поезд и доехать до Курска зайцем.
VIII
Когда Модест Гаврилович один ехал обратно в свою усадьбу, была ночь.
Одним широким общим мазком она окрасила в безразличный, серый цвет и небо и землю и превратила холодный ветер в метель.
Не то тоскливо, не то торжествующе воя, метель с разбегу набрасывалась на медвежью полость саней, срывала ее с петель и шумно заворачивала кверху; она подымала столбы снега и ребячливо бросала их в горячие фыркающие лошадиные морды; она прыгала на верхушку длинного дышла и старалась выдернуть железный болтливый язычок колокольчика, отчего колокольчик замирал и позвякивал придушенно и жалобно; она забиралась под высокий бобровый воротник Модеста Гавриловича и хваталась холодными руками за его шею.
Модест Гаврилович не мог справиться со своими мыслями. Горячечно-быстрые, они крутились в его голове, как эта метель в снежном поле, сталкивались, разбегались, звонко ударялись о стенки черепа, отчего голова болела в висках, потом собирались снова в одно место и бешено кружились.
Он представлял себе маленький гроб с металлическими ручками, такой, какой был и у Пети, а в гробу желто-восковое, худенькое личико с тонкими бровями и прямым, острым носом.
За гробом, приплясывая и подпевая, шла его жена Елена Михайловна, с распущенными русыми косами, с безумными, широкими зрачками глаз, а около нее шариком катался маленький круглый Петя и, растягивая слова, говорил: "Вы меня схоронили, а я - вот он, живой!"
Сестра Людмила, высокая, костлявая, с черными усиками и с неизбежной папиросой в руках, басовым мужским голосом причитала сзади:
1 2 3