А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не отводя взгляда, с полуоткрытым ртом он следил за тем, как Венера Эпистрофия, окутанная пеной кремовых кружев, опускает изящную стопу на подножку кастерлеевской коляски.
Позолота на поручнях, сработанная по образцам двадцатилетней давности, вопила о 1760 годе каждому, кто дал бы себе труд услышать. Но все это ни на миг не обеспокоило Джульетту Кастерлей. Значение этой коляски состояло не в тех неудобствах, которые она причиняла своим пассажирам, даже не в откровенных следах все чаще и чаще выполняемого ремонта (проезжие дороги Джерси отличались изобилием рытвин и ухабов), но в том главенствующем положении, которое она занимала в собрании экипажей, съезжавшихся сюда каждое воскресенье, чтобы наглядно показать высоту ранга своих владельцев в обществе, где ценились даже такие свидетельства общественной значимости, которые стоили не больше фунта.
— Доброе утро, мисс Кастерлей.
— Доброе утро, пастор.
— Доброе утро, мисс Кастерлей, ваш батюшка не почтит нас сегодня своим присутствием?
— Доброе утро, мистер Картерет.
Кивок в сторону фермерских жен, чуть уловимое движение шляпки (и не более того) в сторону их сыновей. Сложная гамма приветствий и пожеланий сопровождает ее, пока она идет по центральному проходу к своей скамье, стоящей впереди всех, где Ламприер, следивший за ней обожающим взглядом, уже не может ее лицезреть. Опустившись на свое место, она думает о тех, кто остался за спиной, и решительно, как делала это каждое воскресенье, подавляет настойчивое желание обернуться и посмотреть на людей, которые неспешным потоком вливаются в храм. Оттуда до нее долетает джерсийская французская речь, смешанная с обрывками английских фраз. Под высоким рельефным потолком церкви Святого Мартина стоит несмолкающий гул голосов, в котором невозможно различить ни единого слова.
Внизу все по-другому. Начиная с передних скамей, в соответствии с островной табелью о рангах, верующие были отсортированы и зарегистрированы согласно своему состоянию и положению. Там землевладельцы, осторожно называющие себя фермерами-арендаторами и наследственными пользователями земель, вперемешку с наиболее удачливыми из ремесленников. За их спинами — основная масса прихожан: наемные работники, пастухи, собиратели водорослей, их жены и дети делятся новостями прошедшей недели. По всему помещению разносится эхо этого назойливого гудения, от которого Джульетта держится особняком. Она сидит на передней скамье, одинокая и молчаливая.
«Почему все это именно так, — спрашивает она себя. — Ведь я из такой же плоти и крови, как они, точно такой же. И все-таки они снимают передо мной шапки и шляпы, а их отродья делают неуклюжие реверансы и кланяются мне. Что они видят во мне? А если отнять у меня изящные туалеты, эту коляску, поместье и акры лежащей окрест земли? Что останется? Бедняжка, которой место в поле или на уличных задворках? Именно так».
Последние прихожане занимали свои места. Церковь постепенно смолкала. Она вспомнила, как однажды Лиззи Мэттс оскорбила ее прямо на улице в Сент-Хелиере. Эта сучка отпустила замечание в ее сторону, и подруги Лиззи захихикали. Не раздумывая и не колеблясь, Джульетта с размаху ударила ее по лицу. Кольцом на руке она задела за губу девчонки и раскровянила ее. Когда она рассказала о происшедшем papa , тот захохотал. Спустя несколько недель он напомнил ей о том случае. «Запомни, мое сокровище, — сказал он, — пастыри могут меняться, но овцы всегда остаются овцами. Пастырь может быть существом низким, даже хуже своего стада. Но для овец он — бог, они абсолютно уверены в этом. И если одна из овец убегает, то это случается не потому, что она не верит в своего бога. Как раз наоборот, она умоляет своего бога показать ей свое лицо, свое могущество. Мы играем на виду у галерки, моя любовь… Помни об этом». Тогда она рассмеялась, чтобы был доволен papa . Она должна серьезно обдумать то, что он сказал. «Потому-то я и принимаю перед ними важный вид, — подумала Джульетта. — И мне приятна их зависть».
Ей действительно завидовали, вся округа шепталась о невесть откуда взявшихся богатствах, точно легкая тень враждебности, заметная даже в том почтительном уважении, с каким жители острова относились к человеку, которого она называла отцом, не была той же тайной злобой, что вассал питал к своему сеньору, а сын вассала — к наследнику сеньора. Голос кастерлеевских богатств, чье происхождение было слишком туманно, чтобы говорить о нем с уверенностью, звучал ничуть не тише, чем жалобы любой пришедшей в упадок династии. Кто силен, тот и прав, разве не так?
Разве не так? Его холодная рука лежит на ее тонкой шее, пока он внушает ей эти мысли. О да, именно так. Другой рукой он показывает их земли на карте, разложенной на столе в зале. Его палец движется вдоль границ.
— Они стали нашими по праву завоевателя, моя Джульетта, моими — потому что я пустил в ход силу. Ты тоже сыграла в этом свою роль, и сыграла превосходно. Теперь тебе предстоит разучить новые роли. Сможешь ли ты сыграть их так, чтобы я гордился тобой?
— Конечно, papa . Зачем спрашивать?
Большим пальцем он нежно поглаживает ямку на ее затылке, и расписанный фресками потолок мелькает перед ее глазами, когда голова ее запрокидывается. Купидончики резвятся на потолке.
Шея Ламприера подвергается не менее серьезным испытаниям, когда он вытягивает ее и всячески изворачивается, стараясь со своего ряда разглядеть то, что скрывает от его взора ее шляпка. Однако Афродита в совершенстве знает свою роль, ее голова ни разу не повернулась больше чем на несколько градусов вправо или влево. За всю свою жизнь ему ни разу не доводилось видеть ничего и никого, способного сравниться красотой с Джульеттой Кастерлей, и теперь, изнывая от болезненных в своей несбыточности видений, он уже чувствует в сердце грызущую тоску, которая, как он полагает, и есть любовь. В конце концов, разве богиня не может иметь безвестных поклонников? Правда, он был не единственным, кто поклонялся ей, даже если фантазии сыновей зажиточных фермеров, разыгравшиеся вокруг Джульетты, замешаны на мотивах не столь возвышенного свойства. Проповедь все тянулась, лысина преподобного Кальвестона блестела от пота, и он уснащал свою речь излюбленными метафорами и иносказаниями.
— Все мы — пехотинцы в армии Иисуса… И грех, который есть наш внутренний враг… Ибо разве не так же происходит и в жизни?
Продолжая следовать практике, которую он усвоил в течение последних шести недель, Кальвестон, кажется, в продолжение всей проповеди не отвел взгляда от семейства Мэттсов. Ходили слухи, что Лиззи Мэттс заехала ему кулаком в глаз, хотя до сих пор никто не знал, за что. Ни у кого не хватало мужества спросить об этом священника. А Лиззи все равно не проболтается. Томительное ожидание все длилось. Джульетта не отрываясь смотрела в лицо преподобному. Ламприер вяло сопротивлялся наплывающим грезам. Желудок его соседа заурчал в предвкушении завтрака. Служба закончилась.
— Давай, Джон, выходи.
Он хотел бы остаться, чтобы увидеть, как Джульетта выходит из церкви, но аппетит Пьера Дюмореска и его семейства не мог ждать. Он выбрался из ряда и тут же в проходе был подхвачен волной обновленных раскаянием грешников.
Когда он, отчаянно моргая, вышел из сумрака церкви на ослепительное солнце, его встретили насмешки бывших одноклассников.
— А вот настоящий тритон.
— Расскажи-ка нам об Овидии, профессор Ламприер.
— Жаба пучеглазая!
— Доброе утро, Уилфред. Джордж.
Он попытался скрыть робость за вежливостью, но мучители не собирались с ним церемониться. Проходя мимо них по краю дорожки, он зацепился за что-то, потерял равновесие и растянулся во весь рост. Уилфред Фидлер убрал с дорожки подставленную ему ногу. Но через секунду ему пришлось поспешно убрать и ухмылку, которая уже готова была смениться издевательским хохотом.
— Браво, мистер Фидлер! — Ламприер услышал девичий голос, звучавший сурово. Насмешка на лице Фидлера сменилась растерянностью.
— Отлично, мистер Фидлер! Выиграть столь славное сражение, сам майор Пирсон позеленел бы от зависти. Позвольте мне пожелать вам успеха в предстоящей защите от кредиторов. И подите-ка прочь.
Получив столь решительную отповедь, Уилфред Фидлер удалился, размышляя, помимо прочего, над тем, как Фидлер-старший отнесется к тому, что его сын вызвал неудовольствие дочери его главного кредитора.
Пыль с церковной дорожки на вкус, если у пыли вообще есть вкус, была похуже пыли с лесной тропы. Ламприер водрузил на место свои очки как раз вовремя, чтобы увидеть, как его враги проворно покидают церковный двор. Он собрался встать, когда изящная ладонь легла на его руку повыше локтя и потянула вверх, помогая ему подняться. Еще секунду ее рука оставалась на его локте. Он почувствовал тонкий аромат, смешанный с еле уловимым запахом пота. Ее щеки еще горели гневным румянцем, черные глаза озабоченно смотрели ему прямо в лицо. Когда она спросила его, чувствует ли он себя достаточно хорошо, чтобы идти, он ощутил легкое дуновение ее дыхания на своей щеке.
— Ну-ка, пропустите меня. Теперь идите.
Толстая матушка Уэллес требовала прохода, отказать ей было невозможно. Вслед за ее величественной тушей по дорожке зашагала стройная фигурка его спасительницы. «Будьте осторожнее, Джон Ламприер», — небрежно бросила она через плечо, удаляясь. Откуда она знает его имя? Открыв рот и отряхиваясь, он смотрел, как она пригибается, входя в коляску. Краткое приказание кучеру, и коляска тронулась с места. Если бы Ламприер не подавил страстное желание броситься за экипажем и заглянуть в святилище своей богини, он увидел бы, что Джульетта Кастерлей сидит, наклонившись вперед, уперев локти в колени, с задумчивым выражением на лице.
Но он остался на месте. Он грезил о богине, и она явилась. Он упал у ее ног, и она подняла его. Он был окружен врагами, и она защитила его. Он был Парисом, который столкнулся лицом к лицу с яростью Менелая, чьи отделанные бронзовыми наконечниками рога обманутого мужа готовились пронзить его тело насквозь. Липкий страх перед болью, тупой стук в висках, набухших от крови, отнимающие силы судороги в желудке, предчувствие увечий; и затем Афродита с плащом из морской пены. Чтобы набросить на него свой плащ, спрятать его и тайно перенести в безопасное место; да, она владела им по праву завоевательницы. Он шел домой, лелея в воображении богиню, которая укрывает его облаком. От этих грез его пробирала дрожь, словно под одежду пробрались наэлектризованные пальцы и коснулись его спины. Если бы он заплакал, она утешила бы его, она прижала бы ладонь, которая была не чем иным, как туманом воображения, и все же это была ее собственная ладонь… к его губам. Он целовал бы эту ладонь, возносясь сквозь самые верхние эфирные сферы, в полной безопасности ее тесных объятий.
Весь отдавшись мечтам, он стал взбираться на холм, лежавший на пути к Розели. Облачка песчаной пыли вырывались из-под его подошв, радостно притоптывавших на ходу. Его длинные, тонкие ноги заплетались, как у марионетки, и издалека, подсвеченные отражавшимся от дороги светом, казались не толще булавок. Теперь они уже пританцовывали, подбрыкивали и подпрыгивали, потому что последние полмили до дома юный Ламприер в порыве чувств пробежал бегом.
У дверей его встретил отец:
— Доброе утро, Джон. В церкви заметили, что нас не было?
— Отец Кальвестон одним глазом все время следил за дочерьми Мэттса…
— Ха! А ты все время следил одним глазом за отцом Кальвестоном? Значит, у тебя оставался еще один глаз, чтобы следить за дорогой, — усиленные попытки сына очистить от пыли свою одежду не были до конца успешными, — Так на что, я спрашиваю, смотрел твой второй глаз, а? Неужто тоже на семью Мэттсов? Ха-ха! Ну, пошли, завтрак ждет, — воскликнул он с энтузиазмом.
Сын был совершенно ошеломлен этой вспышкой веселых подшучиваний. Обычно манеры Шарля Ламприера были более сдержанными. Когда он вошел в дом, непрестанное сопение матери в общих чертах объяснило ему причину притворного веселья отца. Так что же они тут обсуждали? За завтраком ничего не изменилось. Мать сидела молча, пока отец резал мясо, отпуская замечания по поводу овощей или погоды, игриво болтая о пустяках. Сын изо всех сил старался не отставать от отца и в течение часа наговорил вдвое больше слов, чем за весь прошлый год. Однако его недоумение росло с каждой минутой, потому что за загадочным весельем скрывалось напряжение.
Когда завтрак был закончен, Джон Ламприер поспешил в свою комнату. Бросившись на кровать, он опустил руку к стопке книг, лежавших рядом на полу, наугад взял одну из них и, не поднимая ее над краем кровати, держал в руке, как талисман. Твердая и прохладная ее весомость давала ему смутное чувство успокоения. Если он поднимет книгу и раскроет, то немедленно очутится — как бы это лучше сказать? — в каком-нибудь другом месте. Да, именно в другом, но при этом оно было здесь же, и оно было в нем самом. Там в любой момент у него есть причал для воспоминаний; вот точная мысль. Книга нагрелась в руке и, лениво выскользнув из влажных пальцев, с глухим стуком упала на пол. И почему он не сказал за столом, что обменялся приветствием с Джульеттой Кастерлей? В обычной обстановке он так бы и сделал. Тайны порождают тайны, которые также порождают тайны; тайные радости. Она спасла его — ощупью начал он пробираться к смыслу ее поступка, — возможно, с какой-то целью? Он оторвал себя от искусительных видений, к которым вела эта мысль, и стал шарить по полу в поисках книги. Согнув руку, он прочитал надпись на корешке: Sextus Propertius , Opera . Римский Каллимах. Так его называют.
Он вспомнил, как впервые встретился с поэтом. Даже не встретился, а как бы обменялся понимающими взглядами, как на ходу переглядываются соотечественники на чужой земле. Классная комната всплыла в его памяти и принесла с собой ощущение томительной скуки. Тупые звуки монотонного чтения застучали у него в голове, стоило ему вспомнить эту душную комнату и ее унылых обитателей. Взгляды Квинта на творения древних были весьма странными, но он навязывал их ученикам как догму. Бесконечные дни, наполненные зубрежкой правил грамматики и заучиванием отрывков из латинской прозы, — других средств в арсенале Квинта, школьного учителя Джона Ламприера, не было. Квинт возмущался не по возрасту развитыми способностями ученика и высмеивал его юношескую тягу к лирическим поэтам. В свою очередь ученик торжествующе указывал на малейшие ошибки Квинта и до бесконечности мог оспаривать достоинства прозаиков, в похвальбах которым Квинт поднаторел и на защиту которых вставал, можно было сказать, с подлинно лирическим воодушевлением. Когда он говорил о Туллии, чья напыщенная, высокопарная риторика заполняла страницу за страницей, не сдерживаемая никакой пунктуацией, его восторгам не было границ. Туллий был «совершенным мастером ораторского искусства», в чьих сочинениях заключен «компендиум фигур, которые могут пуститься перед нами в пляс, если мы правильно произведем их разбор», и чье «красноречие безгранично». Юный Ламприер задавался вопросом, когда мистеру Квинту хотелось слушать господина Туллия. От пристрастия мистера Квинта ни Ламприер, ни Проперций не выигрывали. Проперций хотя бы «представлял некоторый интерес своими архаизмами, стоя как поэт значительно ниже Тибула», но бедняга Ламприер, в свои четырнадцать лет изучивший все тексты, которые Квинт мог бы предложить ученикам в обозримом будущем, быстро стал для учителя неприятной помехой. На следующий год Ламприер оставил школу, чтобы продолжать изучение Novi Poetae самостоятельно. Череда воспоминаний истощилась, и он долго лежал, не думая ни о чем. Снизу до него глухо долетали привычные звуки домашней жизни. В комнате все было неподвижно, лишь его рука, сжимавшая книгу, едва заметно покачивалась, свисая с края кровати. Как маятник, который ничего не отсчитывает и мимо которого текут пустые часы.
Солнце за окном садилось, и юноша снова обратился к книге. Он лениво читал, а огромный красный диск скрывался из виду. Пробегая глазами страницу за страницей, едва отмечая пробелы между концом одного стихотворения и началом следующего, он наслаждался поздним часом дня. Последний красный осколок исчез в сгущавшейся за окном сереющей синеве, и наступили сумерки. Он перевернул страницу.
Qui mirare meas tot in uno corpore formas , accipe Vertumni signa paterna dei .
Как бы это перевести? Ламприер подбирал глаголы, подлежащие и дополнения, подгонял друг к другу и перестраивал, наслаждаясь тем, как строки, которые он переводил, медленно раскрывали свой смысл.
Кто восхищается, нет, кто бы ни восхищался, или добавить местоимение, для большего эффекта… Ты, кто восхищается таким обилием форм, нет, лучше обличий, в одном теле, в едином теле, прими отцовские знаки, нет, родовые знаки бога Вертумна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16