..
Вдоль спин его слушателей пробегал холодок и боязливо сжимались их души…
Иоханан, родом из Ютты близ Геброна, происходил из священнической семьи и с рождения был назиром, то есть посвященным Богу, и как таковой не стриг никогда волос, сурово постился и подвергал себя всяческим лишениям. Окружавшая его пустыня — суровая, бесплодная, страшная — с ранних лет точно заколдовала эту горячую душу и наложила на нее печать вечной угрюмой печали и озлобления против всей жизни с ее улыбками и цветами. Он одевался в рубище, питался только Саранчой — блюдо, распространенное в тех местах и поныне — и диким медом, который он собирал в расщелинах скал, и, хмурый, жил один среди гиен, шакалов и Мертвых камней. Если на пути его вставала радость, он торопился растоптать ее, а если посылала ему судьба испытание, то он сам удесятерял его тяжесть, может быть, для того, чтобы иметь право бросить в лицо грешному миру свои тяжкие, колючие обвинения… Он невольно подражал древним пророкам, невольно как бы рядился в венцы их славы. И силою своего огневого слова и страшного примера он покорил себе несколько сердец, и люди эти стали его верными учениками, бросили все, что имели, и, всегда хмурые и унылые, ревностно истребляли всякие радости как в своей личной жизни, так и в жизни вообще. Казалось, что если бы они могли, они потушили бы и самое солнце… И в этой вечной скорби, злобе и тоске и учитель, и ученики находили своеобразную усладу.
Иоханан знал, что некоторые видят в нем Мессию, освободителя, он сурово отталкивал от себя эту головокружительную, но страшную роль, и в то же время, вопреки его воле, в душе его иногда шептал какой-то голос: а что, если?.. И он точно вырастал тогда и еще горячее, еще грознее гремел против лукавых садукеев, против высохших в бесплодных словопрениях фарисеев, а в особенности против бессердечных богачей. Влияние его росло с каждым днем, и он закреплял душевный перелом в душе своих последователей купанием как символом отречения от жизни старой и приятия грядущей, в корне обновленной жизни.
— Горе вам, богатые! — исступленно гремел Иоханан, стоя на камне над толпой, волосатый, дикий, весь точно в огне. — Горе вам, ныне пресыщенные, ибо вы узнаете, что такое голод! Горе вам, ныне смеющиеся, ибо вы узнаете, что такое слезы и стоны! Он, — зловеще воскликнул проповедник, — он стоит уже у дверей и стучит!..
В смятенной толпе послышались рыдания. Некоторые, побледнев, закрыли лица руками. И все пугливо надвинулись к гремящему проповеднику.
— Каемся, каемся… — слышались взволнованные, робкие голоса.
— Возлей же на нас воду скорее…
И Иоханан, сойдя с камня, все такой же грозный, точно весь заряженный громами и ярыми молниями, зачерпнул огромными и грязными руками своими светлой, прохладной воды в напоенной солнцем реке и торжественно возлил ее на чью-то седую, набожно склоненную голову…
— Нет, недоброе сердце в нем… — раздумчиво, но решительно проговорил вдруг Фома. — Он свою правду больше любит, чем людей. Людям все равно, за что ты бьешь их, за дело или без дела, им все больно…
Иешуа рассеянно посмотрел на него. Он был весь переполнен своим. Та новая просветленная, вся Божья жизнь, о которой он столько думал, по которой так томился, вдруг почти осязаемо забродила теперь вокруг него. Да, уничтожить тяжкую власть законников и богачей, снять с истомленных плеч людей ярмо, — с одних бедности, с других богатства — оросить их иссохшие сердца живою водою слова, идущего из сердца, — вот, вот только одно усилие еще, и вся жизнь зацветет, как зеленый луг нежными лилиями по весне, и жалкий, от века приниженный человек станет человеком свободным, таким, каким он должен быть, ибо не сын ли он Божий?.. Ведь он, Иешуа, не один со своими думами — вот Иоханан с грозовым словом своим, вот его ученики, добровольно во имя Господа отрекшиеся от всех утех жизни, вот все эти бедные люди, которые толпятся около пророка в трепетном ожидании, когда он, освобождая их от прежней греховной жизни, прольет на голову их чистой Божьей воды…
Да, и он в эти торжественные минуты последнего прощания со своей прежней жизнью, со всеми ее блужданиями бездорожными, искушениями и грехами, должен принять это очищение водное и с этого дня начать решительно и раз навсегда ту новую жизнь, которая неудержимо наливалась в нем, как наливаются по весне почки на деревьях. И, не обращая внимания на Фому, который говорил рядам с ним что-то ласковое, он решительно шагнул к Иоханану.
Проповедник остановил на нем свои гневные глаза. Он встречался уже с Иешуа, слышал его речи, видел, как жадно слушает его народ, и сам даже говорил с ним раз-другой, но сегодня он не узнавал его: так одухотворенно было это смуглое, опушенное черной бородкой лицо, с такой необыкновенной силой сияли эти темные, застенчивые глаза.
— Ты хочешь, чтобы и на тебя я возлил воду? — спросил Иоханан.
— Да… — взволнованно отвечал Иешуа. — Я хочу этого — в знак вступления в новую жизнь…
Он снял свой потный судар, снял верхний плащ, талит, со священной бахромой по рукавам и, оставшись в одной светлой тунике, благоговейно склонил голову… Еще мгновение и всем своим существом он радостно ощутил благодатную свежесть воды, которая пролилась ему на голову и крупными алмазами, сверкая и звеня, закапала с его волос в реку…
Взволнованный и сияющий, Иешуа замотал судар, перекинул через плечо свой коричневый плащ, от которого пахло пылью, и, потупившись, медленно пошел зелеными пышными зарослями к горам заиорданским, сам не зная ни куда, ни зачем…
В сияющем небе, широко раскинув крылья, летел к далекому, мрачному Махеронту большой горный орел…
III
Заиорданье было пустынно. Немногие оседлые жители его пугливо теснились к реке, под защиту стен грозно-неприступного Махеронта. В горах же только гремели белопенные потоки, жили своей вольной жизнью дикие звери — олени, медведи, барсуки, кабаны, газели, пантеры, а иногда даже и львы — да таились демоны… Иногда, когда римляне очень уж теснили их, сюда отступали на короткое время отряды повстанцев-патриотов и просто разбойничьи шайки, промышлявшие по большим дорогам, не щадя ни римлян, когда они были в небольшом числе, ни своих. Иногда из-за гор, из пустыни, забредали сюда и шайки кочевников…
Иешуа, выйдя из зеленых зарослей долины, шел по ослепительно-белому на солнце подъему в горы. Слева от него рокотал по дну каменистого ущелья зеленый, весь в седых космах поток, справа резкими изломами уходила в небо бесплодная гора… Но Иешуа не видел ничего этого — он все просматривал сгоревшие дни своей жизни и старался понять до дна смысл всего, что было, отсеять от них чистое золото руководящей истины. И этим чистым золотом он считал это вот сознание ошибки, это торжественное отречение от всего прошлого и эту готовность к полету в неизвестное, но совсем, совсем новое будущее…
Он остановился на крутой, опаленной скале, над бунтующим внизу по камням потоком, вопрошая сердце свое: готов ли он?
И снова встал перед ним прелестный, ласковый образ Мириам с ее бархатными глазами. Оторвать ее от сердца было нестерпимо больно, но — ненадежен раб, который, взявшись за плуг, с сожалением оглядывается назад! Или все, или ничего — другого выбора нет!..
И вдруг он содрогнулся всем телом: из узкой расщелины скалы на него, оскалившись, глядел своими темными впадинами человеческий череп! Он остановился: вот конец всех земных путей и — твой конец…
Он содрогнулся и пошел дальше. Он не видел ни этого неба жаркого, ни бунтующего в теснине потока, ни светлой ленты Иордана внизу, среди зелени, ни этих синих, зовущих в себя всякое молодое сердце далей и все шел вперед, сам не зная ни куда, ни зачем… Он не чувствовал даже голода, хотя он не ел с самого утра: прежде всего надо все решить. И он шел среди пылающего жара дня, садился иногда в холодок скалы отдохнуть и снова шел, и все собирал себя и всю жизнь, и всю силу свою в самой глубине взволнованной души своей. В эти мгновения он ощущал душу свою бездонной, светло-вечной… Эти бескрайние дали во все стороны, которые в миг облетал он взором, как бы включая их в себя, и это бесконечное небо, в котором незримо таился Бог и которое отражалось в душе его, все говорило ему без слов, но властно, что нет ей ни конца, ни начала… И Точно крылья белые вырастали у него за плечами…
Голод, наконец, основательно напомнил ему о себе. Он сел, вынул из-за пазухи кусок тонкого сухого хлеба — кихар-лехем звали его иудеи, круг хлебный — и несколько сушеных фиг и стал есть. Этого было мало, но больше ничего не было.
Наступил уже вечер. Как это всегда бывает в южных странах, вся земля и все, что на ней, в тихие, торжественные минуты заката солнца точно просияло каким-то внутренним, теплым светом: и эти хмурые ущелья, в которых змеились уже невидимые отсюда, с высоты, потоки, и эти опаленные скалы, и серебро Мертвого моря вдали, и каждый камень, и каждая редкая в этом царстве бесплодия и смерти былинка…
Он вышел на безжизненное плоскогорье, усеянное обломками скал и точно выметенное ветрами пустыни. Вечер быстро догорал и, хотя закат и пылал еще весь в раскаленном золоте и багрянице, сиреневые сумерки уже затягивали долины. Иешуа понял, что в темноте спуститься этими ущельями будет очень трудно. Но сейчас же он и успокоился: и не это видал он в жизни!.. Ночь теплая, летняя и короткая, и тут, под звездами, в уединении, ему будет хорошо… Звери? Он огляделся. Неподалеку лежал большой и плоский обломок скалы, весь исчерченный белыми мазками помета орлов, — если забраться на него, никакой зверь не достанет… Злые духи пустыни? Но там, вверху, среди уже загорающихся звезд — Бог, без воли Которого и волос один не упадет, говорят, с головы человека…
Он подошел к краю обрыва. Слева чуть мерцали огоньки в Махеронте, где сидел теперь Ирод Антипа со своими солдатами. Там, за Мертвым морем, скрывался во тьме его милый Энгадди, а за ним, дальше, на краю страшной пустыни, старый Геброн, близ которого в пещере Макпэла покоился прах Авраама, Исаака и Иакова. Правее стояло мутное зарево огней над уже невидным теперь Иерусалимом среди его бесплодной, как душа книжника, пустыни, а ближе, справа внизу, играли огоньки Иерихона, а еще ближе, на самом берегу Иордана, одинокой звездой горел чей-то костер — может быть, то Иоханан бдит со своими думами… Вздохнув, Иешуа отошел от обрыва и забрался на свою скалу…
Отсюда огней земли было совсем не видно, но в великолепии несказанном раскинулись над его головой огни неба. И долго-долго бродил он среди звезд восхищенными глазами и чувствовал, как все более и более успокаивается его душа, как все ярче, все несомненнее встает в ней та Божья правда, которой он готовился отдать всего себя… И мнились ему там, в серебристых глубинах неба, светлые хороводы ангелов добрых, и казалось ему, что он слышит сладкие и торжественные песнопения их: слава в вышних Богу, на земле мир, в человеках благоволение… Близок был тут, в пустыне, Бог…
Вспомнился Иоханан суровый и его угрозы… «Нет, это не то! — вдруг решил он. — Нет, не то… Не судить мир нужно, не грозить, но, любя, спасти…»
Вся душа его согрелась и точно белыми крыльями заплескала, и на обращенных к звездам глазах выступили слезы умиления…
Из гор дохнуло ночным ветром. Иешуа снова почувствовал приступ голода, но есть было нечего. Он сидел и, обняв свои колена скрещенными руками, смотрел теплыми глазами в звездные поля… Где-то в ущелье дико заплакал хор шакалов. Темные тени зверей, крадучись, беззвучно носились среди камней и, сверкая золотисто-зелеными глазами, хищно урчали иногда и дрались… И опять потянуло ночным холодком…
Усталость брала свое… Он опустил голову на колени и вдруг услышал издавна знакомый ему тайный голос. Он звал его искусителем — сын своего века, он, как и все, верил в духов тьмы… И, как всегда, говорил дух тьмы не словами человеческими, а как-то без слов, точно горного ветра дыхание, точно рост трав, но так понятно, как если бы говорил то сам Иешуа…
— Так… — сказал тайный голос. — Что же теперь скажешь ты о своих взлетах в небо, сын Божий? Бот тебе и холодно, и голодно, и рыщут вокруг тебя дикие звери, от которых ты предусмотрительно забрался на этот камень — что же твой Отец? Восстань и преврати словом своим эти камни в хлеб и насыться…
— Не сказано ли в Писании, что не хлебом единым жив человек? — отвечал ему Иешуа, тоже без слов.
— Сказано-то оно сказано, но толк-то в этом какой? — отвечал тайный голос. — Не хлебом единым… Пусть! Но и хлебом, прежде всего хлебом… Вон какую ненависть зажигает Иоханан к богатым, а из-за чего? Все из-за хлеба…
— Ты ошибаешься: он прежде всего хочет справедливости…
— А что такое справедливость, как не равное распределение хлеба? Вы все делаете, неизвестно для чего, вид, что хлеб земной для вас это так, пустяки, а на нем стоит все. Нет хлеба, нет тебя…
— Я не тело, а дух… — отвечал Иешуа, испытывая в душе знакомое, неприятное чувство раздвоения и шатания. — Дух извечный…
Он вспомнил свое недавнее ощущение бескрайности души своей и укрепился…
— Дух?.. Ну, не знаю… — насмешливо сказал голос. — Если дух, так пойдем…
Иешуа вдруг увидал себя на краю золотой кровли храма иерусалимского, над его дворами, в каменной глубине которых кипела как всегда пестрая, горластая толпа. Он сделал невольное движение назад. И — почувствовал его усмешку.
— А!.. — ядовито уронил тот. — Что же ты?.. Если дух, так бросься вниз — духу ничего не будет…
Иешуа снова потерял точку опоры. И, сдерживая раздражение, он отвечал:
— Ну, и брошусь, и разобьюсь о камни или сбегутся вот сейчас гиены и растерзают меня так, что никто никогда и не узнает, куда я пропал, а все же в основе жизни моей — дух… Если дух отойдет от тела, оно, как дерево, как камень, в нем нет жизни, говорят тогда. Значит, жизнь в духе…
— Да, на словах-то у тебя выходит как будто и так… — серьезно сказал незримый, но несомненный. — Но в жизни… в жизни лучше от гиен и шакалов убраться подальше, хотя они ведь… ха-ха-ха… тоже, надо думать, духи!.. А? Так дух от духа и бегает, и прячется, и поедает дух духа, и все дрожат… Но — духи.
Иешуа весь, не только телом, но и всей душой, вздрогнул и — проснулся. Над ним теплились звезды… Ветер, дыхание Божие, пронесся над горами. И вдруг по спине его пробежали колючие мурашки и он ясно почувствовал, как под чалмой его зашевелились волосы: вокруг его камня, внизу, светилось, переливаясь зелено-золотистыми жуткими огнями какое-то живое, зыбкое кольцо. То были гиены и шакалы, сбежавшиеся к добыче… Звери нетерпеливо перемещались, иногда грызлись и визжали и от них шел дикий, терпкий запах, который был слышен и на скале. И они не сводили глаз с него, добычи, близкой, но недосягаемой. Холодной волной прошел страх по всему его телу, и он быстро вскочил на ноги… В одно мгновение потухли живые огни и тени беззвучным поскоком скрылись среди темных камней…
Иешуа провел рукой по сразу вспотевшему лбу. Огляделся… Вставала луна. Из гор тянуло каменным холодом. Неприятное ощущение голода томительно поднялось в нем. И он, вздохнув, снова опустился усталым телом на жесткий камень и склонил голову на колени. «Да, что он там такое говорил?..» — подумал он и куда-то плавно и поспешно поплыл. И сразу почувствовал его присутствие.
— Тебя потревожили дикие звери? — сказал тайный голос. — Не беспокойся: эти не достанут тебя… Разве барс набежит… А мы пока можем побеседовать: никак мы с тобой и не сговоримся, и не наговоримся! А сколько времени уже беседуем — помнишь ты те ночи, когда ты с повстанцами мерз так же вот в горах?.. И, боюсь, долго еще придется нам перебирать всю эту ветошь… Вот вчера полил ты себе водички на голову и новый человек готов, и новая жизнь, и все там такое… Но ты сам знаешь, что совсем это не так просто. Ведь не успели еще волосы твои и просохнуть как следует, как ты вот снова вступил в единоборство со мной, как бывало, в старину Иаков с Адонаи… Точно жить без меня ты не можешь! А с другой стороны, смешной, ты, как и все, считаешь меня каким-то врагом: дух тьмы!.. А вы дети света, что ли? Ну, впрочем, оставим эти препирательства: мы с тобой, слава Богу, не в синагоге… Вместо того чтобы играть, как ребенок погремушкой, жалкими словами, лучше жить… Смотри! — сказал он, и в облаках, набегавших на луну, Иешуа увидел вдруг легионы, которые, блестя шлемами и щитами, неудержимо текли к неведомым битвам. — Ты узнаешь их? Ты помнишь, как еще ребенком, увидев связанных римлянами повстанцев Иуды Галонита, ты мечтал, сжимая кулачонки, стать во главе Иудейских ратей, стереть всех насильников с лица земли и дать народам свободу и радость? Но повстанчество это была только детская игра. Я дам тебе все эти легионы — только поклонись мне… И не мне, не мне, а правде жизни, которая страшна только младенцам!
1 2 3 4 5 6
Вдоль спин его слушателей пробегал холодок и боязливо сжимались их души…
Иоханан, родом из Ютты близ Геброна, происходил из священнической семьи и с рождения был назиром, то есть посвященным Богу, и как таковой не стриг никогда волос, сурово постился и подвергал себя всяческим лишениям. Окружавшая его пустыня — суровая, бесплодная, страшная — с ранних лет точно заколдовала эту горячую душу и наложила на нее печать вечной угрюмой печали и озлобления против всей жизни с ее улыбками и цветами. Он одевался в рубище, питался только Саранчой — блюдо, распространенное в тех местах и поныне — и диким медом, который он собирал в расщелинах скал, и, хмурый, жил один среди гиен, шакалов и Мертвых камней. Если на пути его вставала радость, он торопился растоптать ее, а если посылала ему судьба испытание, то он сам удесятерял его тяжесть, может быть, для того, чтобы иметь право бросить в лицо грешному миру свои тяжкие, колючие обвинения… Он невольно подражал древним пророкам, невольно как бы рядился в венцы их славы. И силою своего огневого слова и страшного примера он покорил себе несколько сердец, и люди эти стали его верными учениками, бросили все, что имели, и, всегда хмурые и унылые, ревностно истребляли всякие радости как в своей личной жизни, так и в жизни вообще. Казалось, что если бы они могли, они потушили бы и самое солнце… И в этой вечной скорби, злобе и тоске и учитель, и ученики находили своеобразную усладу.
Иоханан знал, что некоторые видят в нем Мессию, освободителя, он сурово отталкивал от себя эту головокружительную, но страшную роль, и в то же время, вопреки его воле, в душе его иногда шептал какой-то голос: а что, если?.. И он точно вырастал тогда и еще горячее, еще грознее гремел против лукавых садукеев, против высохших в бесплодных словопрениях фарисеев, а в особенности против бессердечных богачей. Влияние его росло с каждым днем, и он закреплял душевный перелом в душе своих последователей купанием как символом отречения от жизни старой и приятия грядущей, в корне обновленной жизни.
— Горе вам, богатые! — исступленно гремел Иоханан, стоя на камне над толпой, волосатый, дикий, весь точно в огне. — Горе вам, ныне пресыщенные, ибо вы узнаете, что такое голод! Горе вам, ныне смеющиеся, ибо вы узнаете, что такое слезы и стоны! Он, — зловеще воскликнул проповедник, — он стоит уже у дверей и стучит!..
В смятенной толпе послышались рыдания. Некоторые, побледнев, закрыли лица руками. И все пугливо надвинулись к гремящему проповеднику.
— Каемся, каемся… — слышались взволнованные, робкие голоса.
— Возлей же на нас воду скорее…
И Иоханан, сойдя с камня, все такой же грозный, точно весь заряженный громами и ярыми молниями, зачерпнул огромными и грязными руками своими светлой, прохладной воды в напоенной солнцем реке и торжественно возлил ее на чью-то седую, набожно склоненную голову…
— Нет, недоброе сердце в нем… — раздумчиво, но решительно проговорил вдруг Фома. — Он свою правду больше любит, чем людей. Людям все равно, за что ты бьешь их, за дело или без дела, им все больно…
Иешуа рассеянно посмотрел на него. Он был весь переполнен своим. Та новая просветленная, вся Божья жизнь, о которой он столько думал, по которой так томился, вдруг почти осязаемо забродила теперь вокруг него. Да, уничтожить тяжкую власть законников и богачей, снять с истомленных плеч людей ярмо, — с одних бедности, с других богатства — оросить их иссохшие сердца живою водою слова, идущего из сердца, — вот, вот только одно усилие еще, и вся жизнь зацветет, как зеленый луг нежными лилиями по весне, и жалкий, от века приниженный человек станет человеком свободным, таким, каким он должен быть, ибо не сын ли он Божий?.. Ведь он, Иешуа, не один со своими думами — вот Иоханан с грозовым словом своим, вот его ученики, добровольно во имя Господа отрекшиеся от всех утех жизни, вот все эти бедные люди, которые толпятся около пророка в трепетном ожидании, когда он, освобождая их от прежней греховной жизни, прольет на голову их чистой Божьей воды…
Да, и он в эти торжественные минуты последнего прощания со своей прежней жизнью, со всеми ее блужданиями бездорожными, искушениями и грехами, должен принять это очищение водное и с этого дня начать решительно и раз навсегда ту новую жизнь, которая неудержимо наливалась в нем, как наливаются по весне почки на деревьях. И, не обращая внимания на Фому, который говорил рядам с ним что-то ласковое, он решительно шагнул к Иоханану.
Проповедник остановил на нем свои гневные глаза. Он встречался уже с Иешуа, слышал его речи, видел, как жадно слушает его народ, и сам даже говорил с ним раз-другой, но сегодня он не узнавал его: так одухотворенно было это смуглое, опушенное черной бородкой лицо, с такой необыкновенной силой сияли эти темные, застенчивые глаза.
— Ты хочешь, чтобы и на тебя я возлил воду? — спросил Иоханан.
— Да… — взволнованно отвечал Иешуа. — Я хочу этого — в знак вступления в новую жизнь…
Он снял свой потный судар, снял верхний плащ, талит, со священной бахромой по рукавам и, оставшись в одной светлой тунике, благоговейно склонил голову… Еще мгновение и всем своим существом он радостно ощутил благодатную свежесть воды, которая пролилась ему на голову и крупными алмазами, сверкая и звеня, закапала с его волос в реку…
Взволнованный и сияющий, Иешуа замотал судар, перекинул через плечо свой коричневый плащ, от которого пахло пылью, и, потупившись, медленно пошел зелеными пышными зарослями к горам заиорданским, сам не зная ни куда, ни зачем…
В сияющем небе, широко раскинув крылья, летел к далекому, мрачному Махеронту большой горный орел…
III
Заиорданье было пустынно. Немногие оседлые жители его пугливо теснились к реке, под защиту стен грозно-неприступного Махеронта. В горах же только гремели белопенные потоки, жили своей вольной жизнью дикие звери — олени, медведи, барсуки, кабаны, газели, пантеры, а иногда даже и львы — да таились демоны… Иногда, когда римляне очень уж теснили их, сюда отступали на короткое время отряды повстанцев-патриотов и просто разбойничьи шайки, промышлявшие по большим дорогам, не щадя ни римлян, когда они были в небольшом числе, ни своих. Иногда из-за гор, из пустыни, забредали сюда и шайки кочевников…
Иешуа, выйдя из зеленых зарослей долины, шел по ослепительно-белому на солнце подъему в горы. Слева от него рокотал по дну каменистого ущелья зеленый, весь в седых космах поток, справа резкими изломами уходила в небо бесплодная гора… Но Иешуа не видел ничего этого — он все просматривал сгоревшие дни своей жизни и старался понять до дна смысл всего, что было, отсеять от них чистое золото руководящей истины. И этим чистым золотом он считал это вот сознание ошибки, это торжественное отречение от всего прошлого и эту готовность к полету в неизвестное, но совсем, совсем новое будущее…
Он остановился на крутой, опаленной скале, над бунтующим внизу по камням потоком, вопрошая сердце свое: готов ли он?
И снова встал перед ним прелестный, ласковый образ Мириам с ее бархатными глазами. Оторвать ее от сердца было нестерпимо больно, но — ненадежен раб, который, взявшись за плуг, с сожалением оглядывается назад! Или все, или ничего — другого выбора нет!..
И вдруг он содрогнулся всем телом: из узкой расщелины скалы на него, оскалившись, глядел своими темными впадинами человеческий череп! Он остановился: вот конец всех земных путей и — твой конец…
Он содрогнулся и пошел дальше. Он не видел ни этого неба жаркого, ни бунтующего в теснине потока, ни светлой ленты Иордана внизу, среди зелени, ни этих синих, зовущих в себя всякое молодое сердце далей и все шел вперед, сам не зная ни куда, ни зачем… Он не чувствовал даже голода, хотя он не ел с самого утра: прежде всего надо все решить. И он шел среди пылающего жара дня, садился иногда в холодок скалы отдохнуть и снова шел, и все собирал себя и всю жизнь, и всю силу свою в самой глубине взволнованной души своей. В эти мгновения он ощущал душу свою бездонной, светло-вечной… Эти бескрайние дали во все стороны, которые в миг облетал он взором, как бы включая их в себя, и это бесконечное небо, в котором незримо таился Бог и которое отражалось в душе его, все говорило ему без слов, но властно, что нет ей ни конца, ни начала… И Точно крылья белые вырастали у него за плечами…
Голод, наконец, основательно напомнил ему о себе. Он сел, вынул из-за пазухи кусок тонкого сухого хлеба — кихар-лехем звали его иудеи, круг хлебный — и несколько сушеных фиг и стал есть. Этого было мало, но больше ничего не было.
Наступил уже вечер. Как это всегда бывает в южных странах, вся земля и все, что на ней, в тихие, торжественные минуты заката солнца точно просияло каким-то внутренним, теплым светом: и эти хмурые ущелья, в которых змеились уже невидимые отсюда, с высоты, потоки, и эти опаленные скалы, и серебро Мертвого моря вдали, и каждый камень, и каждая редкая в этом царстве бесплодия и смерти былинка…
Он вышел на безжизненное плоскогорье, усеянное обломками скал и точно выметенное ветрами пустыни. Вечер быстро догорал и, хотя закат и пылал еще весь в раскаленном золоте и багрянице, сиреневые сумерки уже затягивали долины. Иешуа понял, что в темноте спуститься этими ущельями будет очень трудно. Но сейчас же он и успокоился: и не это видал он в жизни!.. Ночь теплая, летняя и короткая, и тут, под звездами, в уединении, ему будет хорошо… Звери? Он огляделся. Неподалеку лежал большой и плоский обломок скалы, весь исчерченный белыми мазками помета орлов, — если забраться на него, никакой зверь не достанет… Злые духи пустыни? Но там, вверху, среди уже загорающихся звезд — Бог, без воли Которого и волос один не упадет, говорят, с головы человека…
Он подошел к краю обрыва. Слева чуть мерцали огоньки в Махеронте, где сидел теперь Ирод Антипа со своими солдатами. Там, за Мертвым морем, скрывался во тьме его милый Энгадди, а за ним, дальше, на краю страшной пустыни, старый Геброн, близ которого в пещере Макпэла покоился прах Авраама, Исаака и Иакова. Правее стояло мутное зарево огней над уже невидным теперь Иерусалимом среди его бесплодной, как душа книжника, пустыни, а ближе, справа внизу, играли огоньки Иерихона, а еще ближе, на самом берегу Иордана, одинокой звездой горел чей-то костер — может быть, то Иоханан бдит со своими думами… Вздохнув, Иешуа отошел от обрыва и забрался на свою скалу…
Отсюда огней земли было совсем не видно, но в великолепии несказанном раскинулись над его головой огни неба. И долго-долго бродил он среди звезд восхищенными глазами и чувствовал, как все более и более успокаивается его душа, как все ярче, все несомненнее встает в ней та Божья правда, которой он готовился отдать всего себя… И мнились ему там, в серебристых глубинах неба, светлые хороводы ангелов добрых, и казалось ему, что он слышит сладкие и торжественные песнопения их: слава в вышних Богу, на земле мир, в человеках благоволение… Близок был тут, в пустыне, Бог…
Вспомнился Иоханан суровый и его угрозы… «Нет, это не то! — вдруг решил он. — Нет, не то… Не судить мир нужно, не грозить, но, любя, спасти…»
Вся душа его согрелась и точно белыми крыльями заплескала, и на обращенных к звездам глазах выступили слезы умиления…
Из гор дохнуло ночным ветром. Иешуа снова почувствовал приступ голода, но есть было нечего. Он сидел и, обняв свои колена скрещенными руками, смотрел теплыми глазами в звездные поля… Где-то в ущелье дико заплакал хор шакалов. Темные тени зверей, крадучись, беззвучно носились среди камней и, сверкая золотисто-зелеными глазами, хищно урчали иногда и дрались… И опять потянуло ночным холодком…
Усталость брала свое… Он опустил голову на колени и вдруг услышал издавна знакомый ему тайный голос. Он звал его искусителем — сын своего века, он, как и все, верил в духов тьмы… И, как всегда, говорил дух тьмы не словами человеческими, а как-то без слов, точно горного ветра дыхание, точно рост трав, но так понятно, как если бы говорил то сам Иешуа…
— Так… — сказал тайный голос. — Что же теперь скажешь ты о своих взлетах в небо, сын Божий? Бот тебе и холодно, и голодно, и рыщут вокруг тебя дикие звери, от которых ты предусмотрительно забрался на этот камень — что же твой Отец? Восстань и преврати словом своим эти камни в хлеб и насыться…
— Не сказано ли в Писании, что не хлебом единым жив человек? — отвечал ему Иешуа, тоже без слов.
— Сказано-то оно сказано, но толк-то в этом какой? — отвечал тайный голос. — Не хлебом единым… Пусть! Но и хлебом, прежде всего хлебом… Вон какую ненависть зажигает Иоханан к богатым, а из-за чего? Все из-за хлеба…
— Ты ошибаешься: он прежде всего хочет справедливости…
— А что такое справедливость, как не равное распределение хлеба? Вы все делаете, неизвестно для чего, вид, что хлеб земной для вас это так, пустяки, а на нем стоит все. Нет хлеба, нет тебя…
— Я не тело, а дух… — отвечал Иешуа, испытывая в душе знакомое, неприятное чувство раздвоения и шатания. — Дух извечный…
Он вспомнил свое недавнее ощущение бескрайности души своей и укрепился…
— Дух?.. Ну, не знаю… — насмешливо сказал голос. — Если дух, так пойдем…
Иешуа вдруг увидал себя на краю золотой кровли храма иерусалимского, над его дворами, в каменной глубине которых кипела как всегда пестрая, горластая толпа. Он сделал невольное движение назад. И — почувствовал его усмешку.
— А!.. — ядовито уронил тот. — Что же ты?.. Если дух, так бросься вниз — духу ничего не будет…
Иешуа снова потерял точку опоры. И, сдерживая раздражение, он отвечал:
— Ну, и брошусь, и разобьюсь о камни или сбегутся вот сейчас гиены и растерзают меня так, что никто никогда и не узнает, куда я пропал, а все же в основе жизни моей — дух… Если дух отойдет от тела, оно, как дерево, как камень, в нем нет жизни, говорят тогда. Значит, жизнь в духе…
— Да, на словах-то у тебя выходит как будто и так… — серьезно сказал незримый, но несомненный. — Но в жизни… в жизни лучше от гиен и шакалов убраться подальше, хотя они ведь… ха-ха-ха… тоже, надо думать, духи!.. А? Так дух от духа и бегает, и прячется, и поедает дух духа, и все дрожат… Но — духи.
Иешуа весь, не только телом, но и всей душой, вздрогнул и — проснулся. Над ним теплились звезды… Ветер, дыхание Божие, пронесся над горами. И вдруг по спине его пробежали колючие мурашки и он ясно почувствовал, как под чалмой его зашевелились волосы: вокруг его камня, внизу, светилось, переливаясь зелено-золотистыми жуткими огнями какое-то живое, зыбкое кольцо. То были гиены и шакалы, сбежавшиеся к добыче… Звери нетерпеливо перемещались, иногда грызлись и визжали и от них шел дикий, терпкий запах, который был слышен и на скале. И они не сводили глаз с него, добычи, близкой, но недосягаемой. Холодной волной прошел страх по всему его телу, и он быстро вскочил на ноги… В одно мгновение потухли живые огни и тени беззвучным поскоком скрылись среди темных камней…
Иешуа провел рукой по сразу вспотевшему лбу. Огляделся… Вставала луна. Из гор тянуло каменным холодом. Неприятное ощущение голода томительно поднялось в нем. И он, вздохнув, снова опустился усталым телом на жесткий камень и склонил голову на колени. «Да, что он там такое говорил?..» — подумал он и куда-то плавно и поспешно поплыл. И сразу почувствовал его присутствие.
— Тебя потревожили дикие звери? — сказал тайный голос. — Не беспокойся: эти не достанут тебя… Разве барс набежит… А мы пока можем побеседовать: никак мы с тобой и не сговоримся, и не наговоримся! А сколько времени уже беседуем — помнишь ты те ночи, когда ты с повстанцами мерз так же вот в горах?.. И, боюсь, долго еще придется нам перебирать всю эту ветошь… Вот вчера полил ты себе водички на голову и новый человек готов, и новая жизнь, и все там такое… Но ты сам знаешь, что совсем это не так просто. Ведь не успели еще волосы твои и просохнуть как следует, как ты вот снова вступил в единоборство со мной, как бывало, в старину Иаков с Адонаи… Точно жить без меня ты не можешь! А с другой стороны, смешной, ты, как и все, считаешь меня каким-то врагом: дух тьмы!.. А вы дети света, что ли? Ну, впрочем, оставим эти препирательства: мы с тобой, слава Богу, не в синагоге… Вместо того чтобы играть, как ребенок погремушкой, жалкими словами, лучше жить… Смотри! — сказал он, и в облаках, набегавших на луну, Иешуа увидел вдруг легионы, которые, блестя шлемами и щитами, неудержимо текли к неведомым битвам. — Ты узнаешь их? Ты помнишь, как еще ребенком, увидев связанных римлянами повстанцев Иуды Галонита, ты мечтал, сжимая кулачонки, стать во главе Иудейских ратей, стереть всех насильников с лица земли и дать народам свободу и радость? Но повстанчество это была только детская игра. Я дам тебе все эти легионы — только поклонись мне… И не мне, не мне, а правде жизни, которая страшна только младенцам!
1 2 3 4 5 6