обвиняемым до суда не разрешали не только бриться, но и причесываться. Так и привели их в зал заседания – заросших двухнедельной бородой, помятых… А тут еще представители медицинской экспертизы вместо того, чтобы коротко засвидетельствовать – «вменяемы», начинают рассыпаться в похвалах их интеллекту, подчеркивают, что они знают языки, наделены незаурядным умом и сообразительностью, обладают далеко выходящими за школьные рамки познаниями в области истории, политэкономии, литературы…
Чтобы коммунист был интеллигентом?! Чтобы коммунист был образованным?! Экспертам надлежало всего-навсего подтвердить, что подсудимые вменяемы, что они целиком и полностью отвечают за свои поступки.
Тёреки делает экспертам знак головой: довольно, вполне достаточно. Но те воспринимают его кивок как поощрение и продолжают свое…
«С человеческой точки зрения эта проблема представляет известный интерес»…
Председатель любил покопаться и в «психологической» стороне дела. Этот Шаллаи, собственно говоря, человек их круга. Окончил гимназию. Призови его в армию, и к концу войны он демобилизовался бы офицером. В девятнадцать лет он работал в Учетном банке. С таким образованием, с такими знаниями иностранных языков и политэкономии он мог бы сейчас быть директором солидной банковской конторы или, во всяком случае, управляющим фирмой… И уж самое скромное – служащим с шестнадцатилетним стажем работы в банке. Пятьсот пенгё к тридцати пяти годам. Чего же еще? Зачем он стал коммунистом?… Как раз об этом спрашивает его сейчас Тёреки.
Ну ладно, ладно. А кто ее любит, войну? Никто! Кому она нравится? Но хороши бы мы были, если бы все, кто не любит войну, стали коммунистами!..
Он получал бы пятьсот пенгё. Конечно, не всякого удовлетворит жизнь банковского чиновника с пятьюстами пенгё жалованья…
Тёреки в этот момент задает вопрос: «Какую зарплату вы получали от партии?» Двести семьдесят пенгё. Вот как! Кто этому поверит? Партийный лидер! За двести семьдесят пенгё рисковать своей головой! Но, кажется, это действительно так. Тёреки больше не пристает к нему. К тому же, как выясняется, из этих двухсот семидесяти пенгё он платил партийные взносы и вносил в МОПР… Кроме того, из собственного кармана помогал друзьям по партии, давал разные ссуды…
Нет, о материальной заинтересованности здесь не может быть и речи… С другой стороны, этот человек умен, образован, не какой-нибудь там темный фанатик!.. Да, трудновато докопаться до сути этой психологической загадки…
Но что сегодня творится с Тёреки? Он ведет себя более нервозно, чем обычно. Отпускает язвительные замечания, даже кричит. Это неудобно хотя бы перед тем французом… «Что у вас общего с родиной?» Лишний, не относящийся к делу вопрос…
А Шаллаи тихо, но твердо, словно поучая, говорит:
– Венгерский язык – мой родной язык, я являюсь гражданином Венгрии и всем, чем могу, служу угнетенному венгерскому народу.
Гордо вскинув голову, он оглядел сидящих за столом судей. Прямой, исполненный ненависти взгляд… Председателю тоже захотелось задать вопрос, тем более что Тёреки сильно перегнул палку, его даже можно неправильно понять. Что побудило подсудимого еще во время мировой войны предпринимать попытки подорвать обороноспособность родины? Ну хорошо, война вам не нравится! Но вас же освободили от службы в армии! Вас не коснулась ни одна мобилизация!..
(А сколько пришлось в свое время похлопотать ему самому, чтобы избежать армии! В конце концов избавиться от фронта удалось, но лишь потому, что он согласился работать в высшем военном суде, где работать ему было явно не по силам… Но подстрекать против войны?!)
Дерзкий, непреклонный взгляд… Председатель забывает о своем вопросе. Открой он рот, и у него невольно вырвалось бы: «Но почему вы так ненавидите нас? Мы же впервые видим друг друга! Откуда эта парализующая, убийственная ненависть?!»
Город живет обычной, будничной жизнью. Пятница, 29 июля 1932 года. Утро.
В этот день в двух страховых компаниях, в нескольких фирмах поменьше и на девяти заводах произошли массовые увольнения трудящихся. Поступило двадцать два заявления о банкротстве, проведены сотни аукционных распродаж, выселений Самоубийцы прибегают к испытанным средствам: газ, щелок, Дунай. В их числе – дряхлые старики супруги, настолько древние, что им обоим хватало на день всего-навсего одной чашки кофе. Они открыли газовый кран. А назавтра газеты петитом сообщают об этом под постоянной рубрикой: «Те, кто добровольно избрал смерть. Пресыщенные жизнью…» Можно подумать, что из года в год по всей стране проходит сбор пожертвований и газеты ежедневно публикуют фамилии щедрых благотворителей. Вчера тоже произошло пятнадцать самоубийств, завтра будет еще двенадцать…
На этой неделе над страной пронеслись холодные штормовые ветры, повсюду прошли дожди. Но сегодня прояснилось, потеплело. Однако жара еще не настоящая, не июльская – двадцать пять градусов в полдень…
Будничное будапештское утро. И все-таки оно не такое, как обычно. Сегодня оно таинственное, загадочное и кажется особенно тихим. Бульварное кольцо на какой-то момент вдруг становится похожим на сельскую улицу. Люди не знают, куда деть время. Незнакомые останавливают друг друга и начинают вполголоса переговариваться…
(Сельская улица? Однако в деревне теперь не столь уж тихо! Повсюду демонстрации, пикеты. Иногда не обходится и без кровопролития. Демонстранты, пикетчики требуют работы. А нотариусы, бургомистры в ответе. Некоторые обещают: общественные работы, каналы, дамбы, дороги… Им не верят. Кое-кто говорит, что можно найти работу в другом месте, в Будапеште, в задунайских или затисских областях… Не верят. Но делать нечего, и сотни тысяч людей, оборванных, бездомных, безработных бредут в Будапешт, в задунайские, затисские области.)
Жителям в этом городе известно все. В газетах не пишут, официально не сообщают, и все же люди знают новости. Вот уже несколько недель, как правые, особенно клерикальные, газеты кормят своих читателей детскими небылицами. Даже «Непсава» – наиболее достоверный информатор – и то 22 июля, спустя неделю после ареста, поместила коротенькую заметку, в которой осудила протесты против военно-полевого трибунала… «Мы выступаем против всей системы в целом, – пишет она, – а не против одного из ее институтов – полевого суда». Но кто протестует и против какого суда – не написала ни слова. А в это время из-за границы уже лавиной сыплются протесты против готовящейся судебной расправы. На другой день, 23-го, газета помещает официальное полицейское коммюнике «о ликвидации в Будапеште тайного большевистского центра». И добавляет, что разговоры о военно-полевом трибунале – это не более чем сплетня, об этом нет и речи. К тому же большевики являются прежде всего врагами социал-демократической партии, и государству они не опасны. В эти же дни «Непсава» организует на промышленных предприятиях страны митинги протеста против снижения пособий по соцстраху. А о том, что рабочие на этих митингах выражали возмущение надвигающейся судебной расправой, газета не обмолвилась ни словом. Что вы, товарищи, военно-полевой трибунал – это всего лишь глупая басня! Даже 27 июля она еще отрицает, что дело будет рассматриваться в военно-полевом трибунале. И только в день суда, когда не писать уже было нельзя, газета публикует передовую статью, осуждающую ускоренное судопроизводство. В то же время в обвинительном заключении «Непсава», единственная из всех газет, курсивом выделяет то место, где говорится, что Шаллаи и Фюршт «пересылали сведения за границу, центральному руководству партии».
Пересылали сведения за границу! «Агенты Москвы»!
Такова газета, которая слывет наиболее объективной, наиболее правдивой… И все же люди, как это ни удивительно, знают, что им делать.
Этот город не отличается чувствительностью, его население не беспокоит веревка, которую убийцы стараются набросить ему на шею. Уголовные дела считаются здесь деликатесом, доставляющим особое наслаждение. Газеты обстоятельно «разъяснили», что и на сей раз перед судом предстали преступники, закоренелые убийцы, «кровавые палачи» 1919 года… И все же город и люди на улицах выглядят так, будто тяжкий позор лег на их плечи, будто их терзают мучительные угрызения совести.
Незнакомые люди переглядываются, вступают в разговор. «Думаете, что…» «Да… они и на это способны…» И тут же замолкают. Из-под арки выглядывает журавлиное перо жандармской каски.
На улице то и дело попадаются полицейские. Они следуют парами – верхом, на велосипедах или пешком. Полно жандармов, вызванных из пригорода. Они притаились в подъездах, в любой момент готовые к прыжку.
«Стало быть, жандарм – блюститель покоя… Вот уж не знаю, с чего бы это им блюсти покой? И без того город выглядит сегодня притихшим…»
Фюршт держался отлично. Им не удалось обменяться ни словом, разве только несколькими беглыми взглядами за спинами стражников: «Держись, товарищ!»
Давать ответы на провокационные вопросы он категорически отказывался: «Отвечать не буду!» И снова: «Отвечать не буду!» И вместо ответов говорил о бесчеловечном обращении полицейских. О том, как его били по ступням, как старались отбить почки. Тёреки буквально рычал: «Это к делу не относится!» Но напрасно, испугать Фюршта ему не удавалось. Да и что он мог сделать? Отправить его в одиночку? Смешно. Оставалось одно – кричать. Его лицо из красного становилось лиловым, по щекам и шее градом катился пот, в уголках рта пенилась слюна. А Фюршт был спокоен и, как только председатель на секунду захлебывался и хватался за носовой платок, неумолимо продолжал свое: называл фамилии сыщиков, которые коленями давили на живот, рассказывал, как его связывали, показывал раны на руках. Судьям оставалось только беспокойно ерзать и кряхтеть…
Мотивировочная часть приговора была составлена по весьма хитроумной логической схеме. В ней говорилось, что коммунистическая деятельность находит свое выражение в факте «стремления к насильственному ниспровержению существующего общественного строя»; обвиняемые занимались коммунистической деятельностью; насильственное ниспровержение общественного строя преступление, подсудное военно-полевому трибуналу, стало быть, дело подлежит рассмотрению ускоренным судопроизводством; поскольку же военно-полевой трибунал может вынести только смертный приговор, то наказание – смерть. Степень виновности здесь не важна… «Иного мы сделать не можем, остается умыть руки… Это, кстати, сумеет понять и господин Лонге, председатель французской коллегии адвокатов, – ведь он юрист!..»
Шаллаи задают вопрос: подаст ли он прошение о помиловании? В первый момент у него чуть не вырвалось инстинктивно: «Нет!» Организаторы суда разоблачили себя перед всем миром, а от убийц, от хортистов ему не надо помилования. Но он оглядывается на защитников и видит, что все они утвердительно кивают головой. И он понимает их. Они правы! Хитро подстроили эти судьи, старающиеся умыть руки. «Военно-полевой трибунал, видите ли, может вынести только смертный приговор…» Но как бы они ни мыли свои руки, им все равно не отмыть их! Им не удастся сослаться на то, что, мол, мы ведь предлагали…
– Да! Мы подаем просьбу о помиловании! Кончайте же, господа судьи!
Не раз приходилось председателю встречаться в своей работе с «трудными делами». Но пытки, подобной сегодняшнему разбирательству, ему еще не доводилось переживать.
Рубашка!.. Полиция позаботилась о двойном кордоне, обставила процесс шутовскими обрядами, а окровавленных рубах словно не заметила! Не подумала о такой улике! Заключенных было приказано доставить в суд в чистом белье. Впрочем, в подобных случаях тюремщики охотно отдают заключенным и их грязное белье… Тёреки рычал, что это «клевета». Швайницер не моргнув глазом заявил, что от заключенных не поступило ни слова жалобы на обращение с ними. Вот тогда-то один из адвокатов и указал на две изодранные в клочья, окровавленные рубахи.
Переговорить с обвиняемыми защитникам не разрешили, с материалами следствия их не ознакомили… Даже в ходе заседания Тёреки то и дело нарушал порядок судопроизводства… А в зале сидели иностранные корреспонденты, известный французский юрист!..
Теперь господин председатель абсолютно не возражал бы, если бы Житваи пригласил на этот процесс кого-нибудь другого… Уж лучше десять дел о растрате!
Когда суд удаляется из зала на совещание, он с облегчением вздыхает.
Входит служащий. Опять огромная стопка телеграмм! Есть внутренние, но еще больше из-за рубежа… Когда только все это кончится?!
– Разумеется, господа, – категорически заявляет Тёреки, – о помиловании не может быть и речи!
Снова элементарное нарушение судопроизводства! Это имел бы право сказать прокурор, но не судья, ведущий процесс.
Господин председатель ерзает в кресле.
– Не будешь ли ты столь любезен, прошу тебя… Не совсем ясно… Ведь и без того в мотивировочной части сказано, что, поскольку это – чрезвычайное заседание, иного приговора кроме смертного быть не может…
Тёреки захлебывается от ярости. Объясняй теперь этому остолопу! Ведь всем было ясно, что обвиняемые ни за что не попросят помилования…
– Извини меня, – обрывает он, – ты что, за рассмотрение просьбы о помиловании? Я приму это к сведению. Мы независимые венгерские королевские судьи и руководствуемся только законами, правовыми нормами и совестью. Необходимости в единогласном решении нет. Тем более такой документ подтвердил бы, что… Словом, господа, вопрос о помиловании снимается четырьмя голосами против одного, – так? Благодарю.
Места вокруг пересыльной тюрьмы тихие, вымершие. Оживают они только в дни, когда отпевают усопших, – вблизи расположено Ракошкерестурское кладбище. Но куда этим дням до сегодняшнего! Такого количества людей кладбище еще не видело…
Несколько мгновений – и ворота тюрьмы окружены плотным кольцом. Двойному кордону полиции с трудом удается сохранять узенький проход. На двух машинах прибывает подкрепление.
Только теперь, в самые последние минуты, Шаллаи может наконец переговорить с адвокатами. Они сообщают ему вести с воли. Будапешт завален телеграммами протеста, почта просто не успевает их обрабатывать. Томас Манн, Карин Михоэлс, Ромен Роллан, Кете Кольвиц… Рабочие, интеллигенция, политические деятели, целые коллективы – весь мир…
Он передает адвокатам и своей единственной будапештской родственнице, свояченице, последнее послание: «Скажите, что я умираю так, как жил. Как подобает коммунисту. Один человек – это всего-навсего один человек. Революция требует жертв. Мое место займут сотни и тысячи других. Идея, ради которой я жил и работал, победит. Работайте же и за меня… Приближается лучшая и прекрасная эпоха, она будет итогом и нашей борьбы. Скажите им, передайте товарищам…»
Из соседней камеры доносятся безумные вопли и судорожные рыдания. К Фюршту пришла семья – родители, братья, родственники. Мать, обезумев от горя, не может совладать с собой.
Шаллаи тихо просит свояченицу:
– Сходи туда, пожалуйста. Поговори с ней, пусть возьмет себя в руки, ненадолго, на несколько минут… А то бедному Шандору еще тяжелее…
Небольшой дворик окружен каменной стеной, за которой камеры смертников. У основания стены два толстых столба. Видно, стволы обструганы совсем недавно. Напротив наскоро сколоченный стол под зеленой материей. Перед ним – публика: черные и зеленые береты, военные мундиры, пестрые шелка женских платьев… Это те же, кто присутствовал на суде. Снаружи доносится автомобильный гудок, слышится отдаленный звонок трамвая: город… родина…
За столом Сечи, Палффи, Паулаи… Сплошные «и»… Даже по фамилиям видно, что господа. У этих Тёреки не осмелился бы спросить, имеют ли они родину и что У них с нею общего. Не осмелился бы, это совершенно ясно! «Исконная родовитость» дает им право на родину. Об этом говорит буква «и» в конце их фамилий. «Исконная родовитость» дает им право жить дармоедами. И господину Тёреки этого более чем достаточно.
Но там, за оградой, живут люди без буквы «и» в конце фамилий, Яноши Ковачи, которые из века в век пахали землю, рыли окопы, обороняли города, бросались в штыковые атаки. И не имели, да и не могли иметь ничего, кроме двух рук. Если эти руки отрывало на войне, то Ковачам оставалось просить милостыню или умирать с голоду. Где же их родина, господин Тёреки?… А ведь они могли бы ее иметь! Но именно в этот момент граф Карольи, «Немзети Уйшаг» и «Неп-сава» продают ее Хорти. Ее, словно кечкеметские абрикосы, предлагают Риму, Берлину, Лозанне и Вене, там заранее торгуют венгерской кровью.
В Лозанне стыдливо упоминают о «разоружении», расчищая в то же время дорогу Гитлеру. Немецкий канцлер знай себе твердит:
1 2 3
Чтобы коммунист был интеллигентом?! Чтобы коммунист был образованным?! Экспертам надлежало всего-навсего подтвердить, что подсудимые вменяемы, что они целиком и полностью отвечают за свои поступки.
Тёреки делает экспертам знак головой: довольно, вполне достаточно. Но те воспринимают его кивок как поощрение и продолжают свое…
«С человеческой точки зрения эта проблема представляет известный интерес»…
Председатель любил покопаться и в «психологической» стороне дела. Этот Шаллаи, собственно говоря, человек их круга. Окончил гимназию. Призови его в армию, и к концу войны он демобилизовался бы офицером. В девятнадцать лет он работал в Учетном банке. С таким образованием, с такими знаниями иностранных языков и политэкономии он мог бы сейчас быть директором солидной банковской конторы или, во всяком случае, управляющим фирмой… И уж самое скромное – служащим с шестнадцатилетним стажем работы в банке. Пятьсот пенгё к тридцати пяти годам. Чего же еще? Зачем он стал коммунистом?… Как раз об этом спрашивает его сейчас Тёреки.
Ну ладно, ладно. А кто ее любит, войну? Никто! Кому она нравится? Но хороши бы мы были, если бы все, кто не любит войну, стали коммунистами!..
Он получал бы пятьсот пенгё. Конечно, не всякого удовлетворит жизнь банковского чиновника с пятьюстами пенгё жалованья…
Тёреки в этот момент задает вопрос: «Какую зарплату вы получали от партии?» Двести семьдесят пенгё. Вот как! Кто этому поверит? Партийный лидер! За двести семьдесят пенгё рисковать своей головой! Но, кажется, это действительно так. Тёреки больше не пристает к нему. К тому же, как выясняется, из этих двухсот семидесяти пенгё он платил партийные взносы и вносил в МОПР… Кроме того, из собственного кармана помогал друзьям по партии, давал разные ссуды…
Нет, о материальной заинтересованности здесь не может быть и речи… С другой стороны, этот человек умен, образован, не какой-нибудь там темный фанатик!.. Да, трудновато докопаться до сути этой психологической загадки…
Но что сегодня творится с Тёреки? Он ведет себя более нервозно, чем обычно. Отпускает язвительные замечания, даже кричит. Это неудобно хотя бы перед тем французом… «Что у вас общего с родиной?» Лишний, не относящийся к делу вопрос…
А Шаллаи тихо, но твердо, словно поучая, говорит:
– Венгерский язык – мой родной язык, я являюсь гражданином Венгрии и всем, чем могу, служу угнетенному венгерскому народу.
Гордо вскинув голову, он оглядел сидящих за столом судей. Прямой, исполненный ненависти взгляд… Председателю тоже захотелось задать вопрос, тем более что Тёреки сильно перегнул палку, его даже можно неправильно понять. Что побудило подсудимого еще во время мировой войны предпринимать попытки подорвать обороноспособность родины? Ну хорошо, война вам не нравится! Но вас же освободили от службы в армии! Вас не коснулась ни одна мобилизация!..
(А сколько пришлось в свое время похлопотать ему самому, чтобы избежать армии! В конце концов избавиться от фронта удалось, но лишь потому, что он согласился работать в высшем военном суде, где работать ему было явно не по силам… Но подстрекать против войны?!)
Дерзкий, непреклонный взгляд… Председатель забывает о своем вопросе. Открой он рот, и у него невольно вырвалось бы: «Но почему вы так ненавидите нас? Мы же впервые видим друг друга! Откуда эта парализующая, убийственная ненависть?!»
Город живет обычной, будничной жизнью. Пятница, 29 июля 1932 года. Утро.
В этот день в двух страховых компаниях, в нескольких фирмах поменьше и на девяти заводах произошли массовые увольнения трудящихся. Поступило двадцать два заявления о банкротстве, проведены сотни аукционных распродаж, выселений Самоубийцы прибегают к испытанным средствам: газ, щелок, Дунай. В их числе – дряхлые старики супруги, настолько древние, что им обоим хватало на день всего-навсего одной чашки кофе. Они открыли газовый кран. А назавтра газеты петитом сообщают об этом под постоянной рубрикой: «Те, кто добровольно избрал смерть. Пресыщенные жизнью…» Можно подумать, что из года в год по всей стране проходит сбор пожертвований и газеты ежедневно публикуют фамилии щедрых благотворителей. Вчера тоже произошло пятнадцать самоубийств, завтра будет еще двенадцать…
На этой неделе над страной пронеслись холодные штормовые ветры, повсюду прошли дожди. Но сегодня прояснилось, потеплело. Однако жара еще не настоящая, не июльская – двадцать пять градусов в полдень…
Будничное будапештское утро. И все-таки оно не такое, как обычно. Сегодня оно таинственное, загадочное и кажется особенно тихим. Бульварное кольцо на какой-то момент вдруг становится похожим на сельскую улицу. Люди не знают, куда деть время. Незнакомые останавливают друг друга и начинают вполголоса переговариваться…
(Сельская улица? Однако в деревне теперь не столь уж тихо! Повсюду демонстрации, пикеты. Иногда не обходится и без кровопролития. Демонстранты, пикетчики требуют работы. А нотариусы, бургомистры в ответе. Некоторые обещают: общественные работы, каналы, дамбы, дороги… Им не верят. Кое-кто говорит, что можно найти работу в другом месте, в Будапеште, в задунайских или затисских областях… Не верят. Но делать нечего, и сотни тысяч людей, оборванных, бездомных, безработных бредут в Будапешт, в задунайские, затисские области.)
Жителям в этом городе известно все. В газетах не пишут, официально не сообщают, и все же люди знают новости. Вот уже несколько недель, как правые, особенно клерикальные, газеты кормят своих читателей детскими небылицами. Даже «Непсава» – наиболее достоверный информатор – и то 22 июля, спустя неделю после ареста, поместила коротенькую заметку, в которой осудила протесты против военно-полевого трибунала… «Мы выступаем против всей системы в целом, – пишет она, – а не против одного из ее институтов – полевого суда». Но кто протестует и против какого суда – не написала ни слова. А в это время из-за границы уже лавиной сыплются протесты против готовящейся судебной расправы. На другой день, 23-го, газета помещает официальное полицейское коммюнике «о ликвидации в Будапеште тайного большевистского центра». И добавляет, что разговоры о военно-полевом трибунале – это не более чем сплетня, об этом нет и речи. К тому же большевики являются прежде всего врагами социал-демократической партии, и государству они не опасны. В эти же дни «Непсава» организует на промышленных предприятиях страны митинги протеста против снижения пособий по соцстраху. А о том, что рабочие на этих митингах выражали возмущение надвигающейся судебной расправой, газета не обмолвилась ни словом. Что вы, товарищи, военно-полевой трибунал – это всего лишь глупая басня! Даже 27 июля она еще отрицает, что дело будет рассматриваться в военно-полевом трибунале. И только в день суда, когда не писать уже было нельзя, газета публикует передовую статью, осуждающую ускоренное судопроизводство. В то же время в обвинительном заключении «Непсава», единственная из всех газет, курсивом выделяет то место, где говорится, что Шаллаи и Фюршт «пересылали сведения за границу, центральному руководству партии».
Пересылали сведения за границу! «Агенты Москвы»!
Такова газета, которая слывет наиболее объективной, наиболее правдивой… И все же люди, как это ни удивительно, знают, что им делать.
Этот город не отличается чувствительностью, его население не беспокоит веревка, которую убийцы стараются набросить ему на шею. Уголовные дела считаются здесь деликатесом, доставляющим особое наслаждение. Газеты обстоятельно «разъяснили», что и на сей раз перед судом предстали преступники, закоренелые убийцы, «кровавые палачи» 1919 года… И все же город и люди на улицах выглядят так, будто тяжкий позор лег на их плечи, будто их терзают мучительные угрызения совести.
Незнакомые люди переглядываются, вступают в разговор. «Думаете, что…» «Да… они и на это способны…» И тут же замолкают. Из-под арки выглядывает журавлиное перо жандармской каски.
На улице то и дело попадаются полицейские. Они следуют парами – верхом, на велосипедах или пешком. Полно жандармов, вызванных из пригорода. Они притаились в подъездах, в любой момент готовые к прыжку.
«Стало быть, жандарм – блюститель покоя… Вот уж не знаю, с чего бы это им блюсти покой? И без того город выглядит сегодня притихшим…»
Фюршт держался отлично. Им не удалось обменяться ни словом, разве только несколькими беглыми взглядами за спинами стражников: «Держись, товарищ!»
Давать ответы на провокационные вопросы он категорически отказывался: «Отвечать не буду!» И снова: «Отвечать не буду!» И вместо ответов говорил о бесчеловечном обращении полицейских. О том, как его били по ступням, как старались отбить почки. Тёреки буквально рычал: «Это к делу не относится!» Но напрасно, испугать Фюршта ему не удавалось. Да и что он мог сделать? Отправить его в одиночку? Смешно. Оставалось одно – кричать. Его лицо из красного становилось лиловым, по щекам и шее градом катился пот, в уголках рта пенилась слюна. А Фюршт был спокоен и, как только председатель на секунду захлебывался и хватался за носовой платок, неумолимо продолжал свое: называл фамилии сыщиков, которые коленями давили на живот, рассказывал, как его связывали, показывал раны на руках. Судьям оставалось только беспокойно ерзать и кряхтеть…
Мотивировочная часть приговора была составлена по весьма хитроумной логической схеме. В ней говорилось, что коммунистическая деятельность находит свое выражение в факте «стремления к насильственному ниспровержению существующего общественного строя»; обвиняемые занимались коммунистической деятельностью; насильственное ниспровержение общественного строя преступление, подсудное военно-полевому трибуналу, стало быть, дело подлежит рассмотрению ускоренным судопроизводством; поскольку же военно-полевой трибунал может вынести только смертный приговор, то наказание – смерть. Степень виновности здесь не важна… «Иного мы сделать не можем, остается умыть руки… Это, кстати, сумеет понять и господин Лонге, председатель французской коллегии адвокатов, – ведь он юрист!..»
Шаллаи задают вопрос: подаст ли он прошение о помиловании? В первый момент у него чуть не вырвалось инстинктивно: «Нет!» Организаторы суда разоблачили себя перед всем миром, а от убийц, от хортистов ему не надо помилования. Но он оглядывается на защитников и видит, что все они утвердительно кивают головой. И он понимает их. Они правы! Хитро подстроили эти судьи, старающиеся умыть руки. «Военно-полевой трибунал, видите ли, может вынести только смертный приговор…» Но как бы они ни мыли свои руки, им все равно не отмыть их! Им не удастся сослаться на то, что, мол, мы ведь предлагали…
– Да! Мы подаем просьбу о помиловании! Кончайте же, господа судьи!
Не раз приходилось председателю встречаться в своей работе с «трудными делами». Но пытки, подобной сегодняшнему разбирательству, ему еще не доводилось переживать.
Рубашка!.. Полиция позаботилась о двойном кордоне, обставила процесс шутовскими обрядами, а окровавленных рубах словно не заметила! Не подумала о такой улике! Заключенных было приказано доставить в суд в чистом белье. Впрочем, в подобных случаях тюремщики охотно отдают заключенным и их грязное белье… Тёреки рычал, что это «клевета». Швайницер не моргнув глазом заявил, что от заключенных не поступило ни слова жалобы на обращение с ними. Вот тогда-то один из адвокатов и указал на две изодранные в клочья, окровавленные рубахи.
Переговорить с обвиняемыми защитникам не разрешили, с материалами следствия их не ознакомили… Даже в ходе заседания Тёреки то и дело нарушал порядок судопроизводства… А в зале сидели иностранные корреспонденты, известный французский юрист!..
Теперь господин председатель абсолютно не возражал бы, если бы Житваи пригласил на этот процесс кого-нибудь другого… Уж лучше десять дел о растрате!
Когда суд удаляется из зала на совещание, он с облегчением вздыхает.
Входит служащий. Опять огромная стопка телеграмм! Есть внутренние, но еще больше из-за рубежа… Когда только все это кончится?!
– Разумеется, господа, – категорически заявляет Тёреки, – о помиловании не может быть и речи!
Снова элементарное нарушение судопроизводства! Это имел бы право сказать прокурор, но не судья, ведущий процесс.
Господин председатель ерзает в кресле.
– Не будешь ли ты столь любезен, прошу тебя… Не совсем ясно… Ведь и без того в мотивировочной части сказано, что, поскольку это – чрезвычайное заседание, иного приговора кроме смертного быть не может…
Тёреки захлебывается от ярости. Объясняй теперь этому остолопу! Ведь всем было ясно, что обвиняемые ни за что не попросят помилования…
– Извини меня, – обрывает он, – ты что, за рассмотрение просьбы о помиловании? Я приму это к сведению. Мы независимые венгерские королевские судьи и руководствуемся только законами, правовыми нормами и совестью. Необходимости в единогласном решении нет. Тем более такой документ подтвердил бы, что… Словом, господа, вопрос о помиловании снимается четырьмя голосами против одного, – так? Благодарю.
Места вокруг пересыльной тюрьмы тихие, вымершие. Оживают они только в дни, когда отпевают усопших, – вблизи расположено Ракошкерестурское кладбище. Но куда этим дням до сегодняшнего! Такого количества людей кладбище еще не видело…
Несколько мгновений – и ворота тюрьмы окружены плотным кольцом. Двойному кордону полиции с трудом удается сохранять узенький проход. На двух машинах прибывает подкрепление.
Только теперь, в самые последние минуты, Шаллаи может наконец переговорить с адвокатами. Они сообщают ему вести с воли. Будапешт завален телеграммами протеста, почта просто не успевает их обрабатывать. Томас Манн, Карин Михоэлс, Ромен Роллан, Кете Кольвиц… Рабочие, интеллигенция, политические деятели, целые коллективы – весь мир…
Он передает адвокатам и своей единственной будапештской родственнице, свояченице, последнее послание: «Скажите, что я умираю так, как жил. Как подобает коммунисту. Один человек – это всего-навсего один человек. Революция требует жертв. Мое место займут сотни и тысячи других. Идея, ради которой я жил и работал, победит. Работайте же и за меня… Приближается лучшая и прекрасная эпоха, она будет итогом и нашей борьбы. Скажите им, передайте товарищам…»
Из соседней камеры доносятся безумные вопли и судорожные рыдания. К Фюршту пришла семья – родители, братья, родственники. Мать, обезумев от горя, не может совладать с собой.
Шаллаи тихо просит свояченицу:
– Сходи туда, пожалуйста. Поговори с ней, пусть возьмет себя в руки, ненадолго, на несколько минут… А то бедному Шандору еще тяжелее…
Небольшой дворик окружен каменной стеной, за которой камеры смертников. У основания стены два толстых столба. Видно, стволы обструганы совсем недавно. Напротив наскоро сколоченный стол под зеленой материей. Перед ним – публика: черные и зеленые береты, военные мундиры, пестрые шелка женских платьев… Это те же, кто присутствовал на суде. Снаружи доносится автомобильный гудок, слышится отдаленный звонок трамвая: город… родина…
За столом Сечи, Палффи, Паулаи… Сплошные «и»… Даже по фамилиям видно, что господа. У этих Тёреки не осмелился бы спросить, имеют ли они родину и что У них с нею общего. Не осмелился бы, это совершенно ясно! «Исконная родовитость» дает им право на родину. Об этом говорит буква «и» в конце их фамилий. «Исконная родовитость» дает им право жить дармоедами. И господину Тёреки этого более чем достаточно.
Но там, за оградой, живут люди без буквы «и» в конце фамилий, Яноши Ковачи, которые из века в век пахали землю, рыли окопы, обороняли города, бросались в штыковые атаки. И не имели, да и не могли иметь ничего, кроме двух рук. Если эти руки отрывало на войне, то Ковачам оставалось просить милостыню или умирать с голоду. Где же их родина, господин Тёреки?… А ведь они могли бы ее иметь! Но именно в этот момент граф Карольи, «Немзети Уйшаг» и «Неп-сава» продают ее Хорти. Ее, словно кечкеметские абрикосы, предлагают Риму, Берлину, Лозанне и Вене, там заранее торгуют венгерской кровью.
В Лозанне стыдливо упоминают о «разоружении», расчищая в то же время дорогу Гитлеру. Немецкий канцлер знай себе твердит:
1 2 3