Мужчина должен одевать женщину, которую он раздевает, и одаривать благовониями ту, которую обнимает. Так же как он должен защищать, даже если это грозит ему гибелью, ту, чей легкий шаг слышен рядом с его поступью.
Вот как я заговорил — словно влюбленный паж. Уже вечер и пора отложить перо и подуть на еще не высохшие чернила, искрящиеся, будто глаза проказницы…
14 ноября.
Вот уже четыре дня, как я настаиваю, чтобы Марта поборола свои страхи и вновь пошла во дворец, но только сегодня она наконец согласилась. Мы отправились туда, взяв с собой Хатема, переплыли пролив и зашагали, прячась под зонтиком от нескончаемого дождя. Чтобы отвлечь ее, я весело болтал о том о сем, указывая на красивые дома, попадавшиеся нам на пути, на странные одеяния прохожих, мы переглядывались, стараясь не засмеяться раньше другого. И так продолжалось до той минуты, пока мы не добрались до входа во дворец. Тогда ее лицо омрачилось, и мне уже не удалось ее развеселить.
Как обычно, я поспешил в кофейню к моему греку из Кандии, а «вдова» пошла к Верхним воротам, оглядываясь на каждом шагу и бросая на меня прощальные взгляды, словно нам уже не суждено увидеться. Эти взгляды разрывали мне сердце, но должна же она добыть этот чертов фирман, чтобы мы могли свободно любить друг друга! И вот я напустил на себя строгий вид и смело подал ей знак идти и пересечь эти ворота. На это она была не способна. С каждым шагом она дрожала все больше и шла все медленнее. Напрасно славный Хатем поддерживал ее под руку и увещевал шепотом: ее уже не несли ноги. Ему пришлось смириться и отвести ее ко мне, почти волоком. Утопая в слезах, она извинялась, рыдая, за то, что выказала себя такой слабой.
— Как только я приблизилась к воротам, мне показалось, что я снова вижу отрубленную голову. У меня даже во рту пересохло.
Я утешал ее, как мог. Хатем спросил, стоит ли ему туда сходить. Поразмыслив, я попросил его зайти только к секретарю из Оружейного зала, узнать, что он нашел в третьем списке, и сразу же возвращаться. Ответ судейского был тем самым, какого я опасался: «В третьем списке ничего нет. Но мне стало известно, что существует четвертый список…» За свои труды он потребовал еще два пиастра. Наше несчастье стало верной рентой для этого жалкого молодчика.
Мы ушли оттуда, унылые и огорченные, и всю обратную дорогу молчали.
Что же теперь делать? Хорошо бы дать ночи успокоить мою тревогу. Если бы мне удалось заснуть…
15 ноября.
Ночь не принесла никакого решения, и мне захотелось найти утешение от своих тревог в молитве. Но я сразу пожалел об этом. Нельзя внезапно ощутить себя верующим, как нельзя внезапно стать неверующим. Должно быть, даже Всевышний утомился от скачков моего настроения.
Отправившись этим воскресным утром в церковь в Пере, я спросил у отца Тома, не исповедует ли он меня. Посчитав, что тут, вероятно, что-то срочное, он извинился перед окружавшими его многочисленными прихожанами, отвел меня к исповедальне и выслушал мой — столь неловкий! — рассказ о Марте и обо мне. Прежде чем дать отпущение грехов, он взял с меня обещание не приближаться больше к «этой женщине», поскольку она не моя жена. Помимо укоров, он также обратился ко мне со словами поддержки. Я запомню эти слова, но не уверен, что сдержу обещание.
В начале службы я совсем не хотел исповедоваться. Я стоял, преклонив колена, в полумраке под внушительными сводами, в облаке ладана, и пережевывал свои волнения и страхи, как вдруг меня охватило это желание. Прекрасно понимаю, что к этому меня подтолкнул вовсе не приступ благочестия, а приступ отчаяния. Моим племянникам, приказчику и Марте, сопровождавшим меня в церковь, наверное, пришлось долго меня дожидаться. Если бы я хорошенько подумал, я бы отложил эту исповедь, чтобы прийти туда одному. Я редко исповедуюсь, и все в Джибле это знают; чтобы снискать расположение кюре, я дарю ему время от времени какую-нибудь молитвенную книгу, и он делает вид, будто верит в то, что я мало грешил. Вот почему мой сегодняшний жест равносилен публичной исповеди — я понял это по поведению моих спутников, когда мы вышли из церкви. Глаза Хатема светились насмешкой, глаза племянников то смотрели на меня сердито, то избегали моего взгляда, а глаза Марты кричали: «Предатель!» Насколько мне известно, сама она не исповедовалась.
Придя домой, я посчитал необходимым торжественно собрать их всех вокруг себя и объявить, что намерен жениться на Марте, как только она добьется расторжения своего первого брака, и что я только что говорил об этом с капуцином. Добавив, сам не слишком этому веря, что, если, по счастью, ее вдовство будет подтверждено на днях, мы поженимся здесь же, в Константинополе.
— Вы для меня мои дети, и я хочу, чтобы вы любили и уважали Марту как собственную мать.
Хатем склонился к моей руке, потом — к руке моей будущей супруги. Хабиб горячо расцеловал нас обоих, пролив бальзам мне на сердце; Марта долго обнимала его, но на этот раз, клянусь, я не испытал ревности; уверен, что никогда они не будут сжимать друг друга в тесных объятиях. Что до Бумеха, он тоже подошел нас обнять — в своей манере: бегло, загадочно. Казалось, он погружен в размышления, о которых мы никогда ничего не узнаем. Может быть, он думал, что это неожиданное потрясение — еще один знак, еще один из бесчисленных ударов, волнующих душу перед концом света.
Сегодня вечером, сидя в своей комнате и выводя эти строки, я ощутил угрызения совести. Если бы я мог прожить этот день еще раз, я прожил бы его иначе! Ни исповеди, ни торжественного заявления. Но что за важность! Что сделано, то сделано! Нельзя наблюдать за собственной жизнью с высокой вершины!
16 ноября.
При пробуждении угрызения совести продолжали терзать меня. Чтобы усмирить их, я сказал себе, что исповедь освободила меня от давящего бремени. Но это не совсем так. Осознание акта плотской любви придавило мои плечи только в ту минуту, когда я преклонил колени в церкви, не раньше. Раньше я не называл грехом то, что случилось в пятницу. А теперь я сержусь на себя за то, что назвал так нашу любовь. Если я думал освободиться от тяжести в исповедальне, то сейчас понимаю, что, напротив, только взвалил на себя лишний груз.
Больше того, меня обступили тревожные вопросы: куда нам идти? куда мне вести своих? к чему побуждать Марту? Да, что же делать?
Хатем сказал мне, что, по его мнению, наилучшим решением было бы добиться от какого-нибудь чиновника за большую мзду получения фальшивой бумаги, удостоверяющей, что муж Марты казнен. Я не отверг с испуганным видом этого предложения, как должен был бы сделать честный человек. У меня слишком много седых волос, чтобы я еще верил в чистоту, справедливость или невинность этого мира, и, по правде говоря, я даже склоняюсь к тому, что лучше уж подложный документ, который освободит нас, чем подлинный, который закабалит. Но вернуться в Джибле и повенчаться в церкви на основании бумаги, о которой я буду знать, что это фальшивка? Провести остаток жизни в страхе увидеть, как однажды откроется дверь и войдет человек, которого я преждевременно похоронил, чтобы жить с его женой? Нет, я не могу на это решиться!
17 ноября.
Сегодня вторник, и чтобы отвлечься от своих тревог, я позволил себе одну из моих излюбленных радостей — побродить одному по улицам города и на целый день затеряться в квартале книжных лавок. Но когда по соседству с мечетью Сулеймана я простодушно упомянул имя Мазандарани в разговоре с купцом, спросившим, что я ищу, тот нахмурил брови и быстро подал мне знак понизить голос. Удостоверившись, что меня никто, кроме него, не слышал, он пригласил войти и приказал своему сыну удалиться, чтобы мы могли поговорить без свидетелей.
Но даже когда мы остались одни, он говорил очень тихо: настолько, что мне приходилось делать постоянное усилие, чтобы расслышать его. По его словам, самым высоким властям стало известно о предсказаниях насчет Судного дня, что уже рядом с нами; один астролог будто бы сказал великому визирю, что все столы скоро будут перевернуты, а яства убраны, что самые большие тюрбаны падут на землю вместе с головами, которые их носят, и все дворцы обрушатся на тех, кто в них обитает. Из страха, как бы эти слухи не вызвали панику или мятеж, был отдан приказ забирать и уничтожать все книги, объявляющие о неотвратимости конца света; те же, кто их переписывает, продает, распространяет или комментирует, подлежат самому суровому наказанию. Все это делается под покровом тайны, признался мне славный человек, показав на закрытую лавку соседа, который был схвачен и замучен, и даже его собственные братья не решались справляться о его судьбе.
Я был бесконечно признателен своему коллеге, взявшему на себя труд предупредить меня об опасности и оказавшему мне такое доверие, несмотря на мое происхождение. Но, может быть, как раз из-за моего происхождения он и почувствовал ко мне доверие. Если бы власти хотели испытать или выследить его, не стали бы они подсылать к нему генуэзца, не так ли?
То, что я узнал сегодня, проливает новый свет на происшедшее со мной в Алеппо и лучше объясняет необычную реакцию книгопродавцев из Триполи, когда я осведомился у них о «Сотом Имени».
Мне бы надо стать сдержаннее, осмотрительнее, и, главное, не следует теперь бегать по книжным лавкам с названием книги на устах. Да, надо бы, так я говорю себе сегодня, но не уверен, что смогу долго придерживаться этого разумного поведения. Так как слова того доброго человека не только побуждают меня к осторожности, но они также разжигают мое любопытство к этой проклятой книге, которая все время надо мной насмехается.
18 ноября.
Сегодня я еще раз пошел к книжникам и ходил до наступления ночи. Я смотрел, наблюдал, рылся в книгах, ни разу все же не справившись о «Сотом Имени».
Я кое-что приобрел, и среди прочих одно редкое сочинение, давно мною разыскиваемое: «Знание об оккультных письменах», приписываемое Ибн-Вахшийе. В нем изложено с десяток различных систем письма, расшифровать которые может только посвященный; если бы я раньше приобрел эту книгу, я, может быть, выбрал бы одну из них, чтобы вести свой дневник. Но поздно, у меня уже образовались свои привычки, я использую собственный шифр и не стану его менять.
Написано в пятницу, 27 ноября 1665 года.
Только что окончилась неделя долгого кошмара, и страх еще живет во мне. Но я отказываюсь уезжать. Я отказываюсь ехать назад побежденным, обобранным и униженным.
Я не останусь в Константинополе дольше необходимого, но покину его не раньше, чем добьюсь возмещения за то, что мне пришлось претерпеть.
Мои испытания начались 19-го, в четверг, когда Бумех, чрезвычайно взволнованный, объявил мне, что ему удалось наконец выяснить, кто из коллекционеров владеет копией «Сотого Имени». Я ведь запретил племяннику разыскивать эту книгу, но, может быть, сделал это слишком мягко. И хотя я и попенял ему за это в тот день, но все же тотчас спросил его о том, что он узнал.
Предполагаемый собиратель книг был мне знаком, это дворянин из Валахии, воевода по имени Мирча, собравший в своем дворце одну из прекраснейших библиотек во всей империи, когда-то очень давно он даже посылал к моему отцу своего человека с поручением купить книгу псалмов на пергаменте, чудесно украшенную и иллюстрированную изображениями икон. Я подумал, что если мне пойти к нему, он вспомнит об этой покупке и, может быть, скажет мне, есть ли у него копия книги Мазандарани.
Мы направились к воеводе на исходе дня, в тот час, когда люди пробуждаются после сиесты. Мы отправились вдвоем, Бумех и я. Оба оделись по-генуэзски. Я, конечно, взял с племянника обещание предоставить мне самому вести разговор. Я не хотел напугать хозяина, тут же, с порога, приступив к нему с расспросами о книге сомнительной подлинности и столь же сомнительного содержания. Следовательно, обо всем надо было говорить обиняками.
Резиденция валашского воеводы — выделявшаяся на фоне окружавших ее турецких домов — неоправданно узурпировала наименование дворца, без сомнения, обязанная им скорее личности своего владельца, чем архитектуре; можно было подумать, что это дом сапожника, увеличенный в двенадцать раз, или двенадцать домов сапожника, повторенные одним архитектором и соединенные между собой почти слепой стеной внизу, а на этажах — деревянными выступами и мрачными жалюзи. Но каждый знал его под именем дворца, так что даже клубок окрестных улиц носил теперь это имя. Я вспомнил о сапожнике, потому что это в самом деле был квартал сапожников, кожевенников и известнейших переплетчиков, самым постоянным покупателем которых, как я полагаю, и был, вероятно, наш коллекционер.
В воротах нас встретил валах в длинной куртке зеленого шелка, под его одеждой виднелись плохо скрытые сабля и пистолет; как только мы назвали свои имена и род занятий, не уточняя цель нашего прихода, он провел нас в небольшой кабинет с единственной дверью, стены которого были сплошь заставлены книгами. Я сказал ему: «Бальдасар Эмбриако, торговец редкостями и старинными книгами, и мой племянник Жабер», но сильно сомневался, что моя профессия станет здесь волшебным ключом, который откроет передо мной все двери.
Некоторое время спустя появился воевода, сопровождаемый другим воякой, он был одет так же, как и первый, и держался за висевшую на боку саблю. Поняв, что нас нечего опасаться, хозяин сделал ему знак удалиться и уселся на диван напротив нас. Тотчас же служанка принесла кофе и сироп, поставила все на низкий столик и вышла, притворив за собой дверь.
Хозяин начал любезно расспрашивать нас о тяготах путешествия, потом сказал, что польщен нашим визитом, не спрашивая о его причинах. Это был уже пожилой человек, вероятно, лет семидесяти, худой, с изможденным лицом, окаймленным белой окладистой бородой. Одет он был не так богато, как его люди: просто в длинную белую вышитую рубаху навыпуск и брюки из той же материи. Старик говорил по-итальянски, он объяснил нам, что прожил долгие годы на чужбине и некоторое время из этих бесчисленных лет своего изгнания провел при дворе великого герцога Фердинанда во Флоренции, которую ему пришлось покинуть из-за того, что его хотели склонить к католичеству. Он долго восхвалял изысканность двора Медичи, равно как и их щедрость, потом начал оплакивать их нынешнее положение. Именно там он научился любить прекрасное и решил потратить свое состояние не на княжеские интриги, а на собирание старых книг.
— Но множество людей, как в Валахии, так и в Вене, до сих пор думают, что я и сейчас плету заговоры, и воображают, будто мои книги служат подрыву устоев. Тогда как только эти переплетенные в кожу создания день и ночь занимают мои мысли. Узнав о существовании редкой книги, я гонюсь за ней следом из одной страны в другую, в конце концов настигаю ее и покупаю, а когда она оказывается у меня, я запираюсь с ней наедине, чтобы выведать ее секреты и найти для нее достойное место в своем доме — вот единственные мои битвы, единственные мои победы, и нет для меня ничего более приятного, чем беседовать в этом кабинете со знатоками.
После столь обнадеживающего вступления я почувствовал себя в состоянии высказать в подобающих выражениях, что нас к нему привело.
— Я питаю ту же страсть к книгам, что и ваша милость, но менее достойную, так как то, что вы делаете из любви к ним, я делаю, исходя из моих торговых нужд. Чаще всего я ищу книгу, чтобы перепродать ее тому, кто мне ее заказал. И только моя поездка в Константинополь имела другой повод. Необычный повод, и я остерегаюсь открывать его тем, кто меня об этом спрашивает. Но с вами, удостоившим меня приемом, приличествующим скорее вашему положению, а никак не моему положению скромного купца, с вами, подлинным коллекционером и ценителем, я могу говорить без околичностей.
И я действительно заговорил так, как сначала и не собирался, без хитростей и лукавства: о пророчествах грядущего пришествия Зверя в 1666 году, о книге Мазандарани, об обстоятельствах, при которых подарил мне ее старый Идрис, как я уступил ее Мармонтелю и что случилось с шевалье в море.
При упоминании этого последнего воевода покивал головой, давая понять, что уже наслышан об этом. На остальное он не отреагировал, но, заговорив после меня, подтвердил, что знает о предсказаниях о наступающем годе, и вспомнил русскую книгу о вере, о которой сам я забыл, заботясь о лаконичности своего рассказа.
— У меня есть экземпляр этой книги, присланный патриархом Никоном, с которым я был когда-то знаком во времена моей юности в Нижнем Новгороде. Волнующее сочинение, уверяю вас. Что касается «Сотого Имени», мне, по правде говоря, продали одну копию, семь или восемь лет тому назад, но я не придал этому большого значения. Сам продавец сознался, что речь, вероятнее всего, идет о фальшивке. Я приобрел ее просто из любопытства, потому что это — одна из тех книг, о которых любят посудачить собирающиеся вместе коллекционеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Вот как я заговорил — словно влюбленный паж. Уже вечер и пора отложить перо и подуть на еще не высохшие чернила, искрящиеся, будто глаза проказницы…
14 ноября.
Вот уже четыре дня, как я настаиваю, чтобы Марта поборола свои страхи и вновь пошла во дворец, но только сегодня она наконец согласилась. Мы отправились туда, взяв с собой Хатема, переплыли пролив и зашагали, прячась под зонтиком от нескончаемого дождя. Чтобы отвлечь ее, я весело болтал о том о сем, указывая на красивые дома, попадавшиеся нам на пути, на странные одеяния прохожих, мы переглядывались, стараясь не засмеяться раньше другого. И так продолжалось до той минуты, пока мы не добрались до входа во дворец. Тогда ее лицо омрачилось, и мне уже не удалось ее развеселить.
Как обычно, я поспешил в кофейню к моему греку из Кандии, а «вдова» пошла к Верхним воротам, оглядываясь на каждом шагу и бросая на меня прощальные взгляды, словно нам уже не суждено увидеться. Эти взгляды разрывали мне сердце, но должна же она добыть этот чертов фирман, чтобы мы могли свободно любить друг друга! И вот я напустил на себя строгий вид и смело подал ей знак идти и пересечь эти ворота. На это она была не способна. С каждым шагом она дрожала все больше и шла все медленнее. Напрасно славный Хатем поддерживал ее под руку и увещевал шепотом: ее уже не несли ноги. Ему пришлось смириться и отвести ее ко мне, почти волоком. Утопая в слезах, она извинялась, рыдая, за то, что выказала себя такой слабой.
— Как только я приблизилась к воротам, мне показалось, что я снова вижу отрубленную голову. У меня даже во рту пересохло.
Я утешал ее, как мог. Хатем спросил, стоит ли ему туда сходить. Поразмыслив, я попросил его зайти только к секретарю из Оружейного зала, узнать, что он нашел в третьем списке, и сразу же возвращаться. Ответ судейского был тем самым, какого я опасался: «В третьем списке ничего нет. Но мне стало известно, что существует четвертый список…» За свои труды он потребовал еще два пиастра. Наше несчастье стало верной рентой для этого жалкого молодчика.
Мы ушли оттуда, унылые и огорченные, и всю обратную дорогу молчали.
Что же теперь делать? Хорошо бы дать ночи успокоить мою тревогу. Если бы мне удалось заснуть…
15 ноября.
Ночь не принесла никакого решения, и мне захотелось найти утешение от своих тревог в молитве. Но я сразу пожалел об этом. Нельзя внезапно ощутить себя верующим, как нельзя внезапно стать неверующим. Должно быть, даже Всевышний утомился от скачков моего настроения.
Отправившись этим воскресным утром в церковь в Пере, я спросил у отца Тома, не исповедует ли он меня. Посчитав, что тут, вероятно, что-то срочное, он извинился перед окружавшими его многочисленными прихожанами, отвел меня к исповедальне и выслушал мой — столь неловкий! — рассказ о Марте и обо мне. Прежде чем дать отпущение грехов, он взял с меня обещание не приближаться больше к «этой женщине», поскольку она не моя жена. Помимо укоров, он также обратился ко мне со словами поддержки. Я запомню эти слова, но не уверен, что сдержу обещание.
В начале службы я совсем не хотел исповедоваться. Я стоял, преклонив колена, в полумраке под внушительными сводами, в облаке ладана, и пережевывал свои волнения и страхи, как вдруг меня охватило это желание. Прекрасно понимаю, что к этому меня подтолкнул вовсе не приступ благочестия, а приступ отчаяния. Моим племянникам, приказчику и Марте, сопровождавшим меня в церковь, наверное, пришлось долго меня дожидаться. Если бы я хорошенько подумал, я бы отложил эту исповедь, чтобы прийти туда одному. Я редко исповедуюсь, и все в Джибле это знают; чтобы снискать расположение кюре, я дарю ему время от времени какую-нибудь молитвенную книгу, и он делает вид, будто верит в то, что я мало грешил. Вот почему мой сегодняшний жест равносилен публичной исповеди — я понял это по поведению моих спутников, когда мы вышли из церкви. Глаза Хатема светились насмешкой, глаза племянников то смотрели на меня сердито, то избегали моего взгляда, а глаза Марты кричали: «Предатель!» Насколько мне известно, сама она не исповедовалась.
Придя домой, я посчитал необходимым торжественно собрать их всех вокруг себя и объявить, что намерен жениться на Марте, как только она добьется расторжения своего первого брака, и что я только что говорил об этом с капуцином. Добавив, сам не слишком этому веря, что, если, по счастью, ее вдовство будет подтверждено на днях, мы поженимся здесь же, в Константинополе.
— Вы для меня мои дети, и я хочу, чтобы вы любили и уважали Марту как собственную мать.
Хатем склонился к моей руке, потом — к руке моей будущей супруги. Хабиб горячо расцеловал нас обоих, пролив бальзам мне на сердце; Марта долго обнимала его, но на этот раз, клянусь, я не испытал ревности; уверен, что никогда они не будут сжимать друг друга в тесных объятиях. Что до Бумеха, он тоже подошел нас обнять — в своей манере: бегло, загадочно. Казалось, он погружен в размышления, о которых мы никогда ничего не узнаем. Может быть, он думал, что это неожиданное потрясение — еще один знак, еще один из бесчисленных ударов, волнующих душу перед концом света.
Сегодня вечером, сидя в своей комнате и выводя эти строки, я ощутил угрызения совести. Если бы я мог прожить этот день еще раз, я прожил бы его иначе! Ни исповеди, ни торжественного заявления. Но что за важность! Что сделано, то сделано! Нельзя наблюдать за собственной жизнью с высокой вершины!
16 ноября.
При пробуждении угрызения совести продолжали терзать меня. Чтобы усмирить их, я сказал себе, что исповедь освободила меня от давящего бремени. Но это не совсем так. Осознание акта плотской любви придавило мои плечи только в ту минуту, когда я преклонил колени в церкви, не раньше. Раньше я не называл грехом то, что случилось в пятницу. А теперь я сержусь на себя за то, что назвал так нашу любовь. Если я думал освободиться от тяжести в исповедальне, то сейчас понимаю, что, напротив, только взвалил на себя лишний груз.
Больше того, меня обступили тревожные вопросы: куда нам идти? куда мне вести своих? к чему побуждать Марту? Да, что же делать?
Хатем сказал мне, что, по его мнению, наилучшим решением было бы добиться от какого-нибудь чиновника за большую мзду получения фальшивой бумаги, удостоверяющей, что муж Марты казнен. Я не отверг с испуганным видом этого предложения, как должен был бы сделать честный человек. У меня слишком много седых волос, чтобы я еще верил в чистоту, справедливость или невинность этого мира, и, по правде говоря, я даже склоняюсь к тому, что лучше уж подложный документ, который освободит нас, чем подлинный, который закабалит. Но вернуться в Джибле и повенчаться в церкви на основании бумаги, о которой я буду знать, что это фальшивка? Провести остаток жизни в страхе увидеть, как однажды откроется дверь и войдет человек, которого я преждевременно похоронил, чтобы жить с его женой? Нет, я не могу на это решиться!
17 ноября.
Сегодня вторник, и чтобы отвлечься от своих тревог, я позволил себе одну из моих излюбленных радостей — побродить одному по улицам города и на целый день затеряться в квартале книжных лавок. Но когда по соседству с мечетью Сулеймана я простодушно упомянул имя Мазандарани в разговоре с купцом, спросившим, что я ищу, тот нахмурил брови и быстро подал мне знак понизить голос. Удостоверившись, что меня никто, кроме него, не слышал, он пригласил войти и приказал своему сыну удалиться, чтобы мы могли поговорить без свидетелей.
Но даже когда мы остались одни, он говорил очень тихо: настолько, что мне приходилось делать постоянное усилие, чтобы расслышать его. По его словам, самым высоким властям стало известно о предсказаниях насчет Судного дня, что уже рядом с нами; один астролог будто бы сказал великому визирю, что все столы скоро будут перевернуты, а яства убраны, что самые большие тюрбаны падут на землю вместе с головами, которые их носят, и все дворцы обрушатся на тех, кто в них обитает. Из страха, как бы эти слухи не вызвали панику или мятеж, был отдан приказ забирать и уничтожать все книги, объявляющие о неотвратимости конца света; те же, кто их переписывает, продает, распространяет или комментирует, подлежат самому суровому наказанию. Все это делается под покровом тайны, признался мне славный человек, показав на закрытую лавку соседа, который был схвачен и замучен, и даже его собственные братья не решались справляться о его судьбе.
Я был бесконечно признателен своему коллеге, взявшему на себя труд предупредить меня об опасности и оказавшему мне такое доверие, несмотря на мое происхождение. Но, может быть, как раз из-за моего происхождения он и почувствовал ко мне доверие. Если бы власти хотели испытать или выследить его, не стали бы они подсылать к нему генуэзца, не так ли?
То, что я узнал сегодня, проливает новый свет на происшедшее со мной в Алеппо и лучше объясняет необычную реакцию книгопродавцев из Триполи, когда я осведомился у них о «Сотом Имени».
Мне бы надо стать сдержаннее, осмотрительнее, и, главное, не следует теперь бегать по книжным лавкам с названием книги на устах. Да, надо бы, так я говорю себе сегодня, но не уверен, что смогу долго придерживаться этого разумного поведения. Так как слова того доброго человека не только побуждают меня к осторожности, но они также разжигают мое любопытство к этой проклятой книге, которая все время надо мной насмехается.
18 ноября.
Сегодня я еще раз пошел к книжникам и ходил до наступления ночи. Я смотрел, наблюдал, рылся в книгах, ни разу все же не справившись о «Сотом Имени».
Я кое-что приобрел, и среди прочих одно редкое сочинение, давно мною разыскиваемое: «Знание об оккультных письменах», приписываемое Ибн-Вахшийе. В нем изложено с десяток различных систем письма, расшифровать которые может только посвященный; если бы я раньше приобрел эту книгу, я, может быть, выбрал бы одну из них, чтобы вести свой дневник. Но поздно, у меня уже образовались свои привычки, я использую собственный шифр и не стану его менять.
Написано в пятницу, 27 ноября 1665 года.
Только что окончилась неделя долгого кошмара, и страх еще живет во мне. Но я отказываюсь уезжать. Я отказываюсь ехать назад побежденным, обобранным и униженным.
Я не останусь в Константинополе дольше необходимого, но покину его не раньше, чем добьюсь возмещения за то, что мне пришлось претерпеть.
Мои испытания начались 19-го, в четверг, когда Бумех, чрезвычайно взволнованный, объявил мне, что ему удалось наконец выяснить, кто из коллекционеров владеет копией «Сотого Имени». Я ведь запретил племяннику разыскивать эту книгу, но, может быть, сделал это слишком мягко. И хотя я и попенял ему за это в тот день, но все же тотчас спросил его о том, что он узнал.
Предполагаемый собиратель книг был мне знаком, это дворянин из Валахии, воевода по имени Мирча, собравший в своем дворце одну из прекраснейших библиотек во всей империи, когда-то очень давно он даже посылал к моему отцу своего человека с поручением купить книгу псалмов на пергаменте, чудесно украшенную и иллюстрированную изображениями икон. Я подумал, что если мне пойти к нему, он вспомнит об этой покупке и, может быть, скажет мне, есть ли у него копия книги Мазандарани.
Мы направились к воеводе на исходе дня, в тот час, когда люди пробуждаются после сиесты. Мы отправились вдвоем, Бумех и я. Оба оделись по-генуэзски. Я, конечно, взял с племянника обещание предоставить мне самому вести разговор. Я не хотел напугать хозяина, тут же, с порога, приступив к нему с расспросами о книге сомнительной подлинности и столь же сомнительного содержания. Следовательно, обо всем надо было говорить обиняками.
Резиденция валашского воеводы — выделявшаяся на фоне окружавших ее турецких домов — неоправданно узурпировала наименование дворца, без сомнения, обязанная им скорее личности своего владельца, чем архитектуре; можно было подумать, что это дом сапожника, увеличенный в двенадцать раз, или двенадцать домов сапожника, повторенные одним архитектором и соединенные между собой почти слепой стеной внизу, а на этажах — деревянными выступами и мрачными жалюзи. Но каждый знал его под именем дворца, так что даже клубок окрестных улиц носил теперь это имя. Я вспомнил о сапожнике, потому что это в самом деле был квартал сапожников, кожевенников и известнейших переплетчиков, самым постоянным покупателем которых, как я полагаю, и был, вероятно, наш коллекционер.
В воротах нас встретил валах в длинной куртке зеленого шелка, под его одеждой виднелись плохо скрытые сабля и пистолет; как только мы назвали свои имена и род занятий, не уточняя цель нашего прихода, он провел нас в небольшой кабинет с единственной дверью, стены которого были сплошь заставлены книгами. Я сказал ему: «Бальдасар Эмбриако, торговец редкостями и старинными книгами, и мой племянник Жабер», но сильно сомневался, что моя профессия станет здесь волшебным ключом, который откроет передо мной все двери.
Некоторое время спустя появился воевода, сопровождаемый другим воякой, он был одет так же, как и первый, и держался за висевшую на боку саблю. Поняв, что нас нечего опасаться, хозяин сделал ему знак удалиться и уселся на диван напротив нас. Тотчас же служанка принесла кофе и сироп, поставила все на низкий столик и вышла, притворив за собой дверь.
Хозяин начал любезно расспрашивать нас о тяготах путешествия, потом сказал, что польщен нашим визитом, не спрашивая о его причинах. Это был уже пожилой человек, вероятно, лет семидесяти, худой, с изможденным лицом, окаймленным белой окладистой бородой. Одет он был не так богато, как его люди: просто в длинную белую вышитую рубаху навыпуск и брюки из той же материи. Старик говорил по-итальянски, он объяснил нам, что прожил долгие годы на чужбине и некоторое время из этих бесчисленных лет своего изгнания провел при дворе великого герцога Фердинанда во Флоренции, которую ему пришлось покинуть из-за того, что его хотели склонить к католичеству. Он долго восхвалял изысканность двора Медичи, равно как и их щедрость, потом начал оплакивать их нынешнее положение. Именно там он научился любить прекрасное и решил потратить свое состояние не на княжеские интриги, а на собирание старых книг.
— Но множество людей, как в Валахии, так и в Вене, до сих пор думают, что я и сейчас плету заговоры, и воображают, будто мои книги служат подрыву устоев. Тогда как только эти переплетенные в кожу создания день и ночь занимают мои мысли. Узнав о существовании редкой книги, я гонюсь за ней следом из одной страны в другую, в конце концов настигаю ее и покупаю, а когда она оказывается у меня, я запираюсь с ней наедине, чтобы выведать ее секреты и найти для нее достойное место в своем доме — вот единственные мои битвы, единственные мои победы, и нет для меня ничего более приятного, чем беседовать в этом кабинете со знатоками.
После столь обнадеживающего вступления я почувствовал себя в состоянии высказать в подобающих выражениях, что нас к нему привело.
— Я питаю ту же страсть к книгам, что и ваша милость, но менее достойную, так как то, что вы делаете из любви к ним, я делаю, исходя из моих торговых нужд. Чаще всего я ищу книгу, чтобы перепродать ее тому, кто мне ее заказал. И только моя поездка в Константинополь имела другой повод. Необычный повод, и я остерегаюсь открывать его тем, кто меня об этом спрашивает. Но с вами, удостоившим меня приемом, приличествующим скорее вашему положению, а никак не моему положению скромного купца, с вами, подлинным коллекционером и ценителем, я могу говорить без околичностей.
И я действительно заговорил так, как сначала и не собирался, без хитростей и лукавства: о пророчествах грядущего пришествия Зверя в 1666 году, о книге Мазандарани, об обстоятельствах, при которых подарил мне ее старый Идрис, как я уступил ее Мармонтелю и что случилось с шевалье в море.
При упоминании этого последнего воевода покивал головой, давая понять, что уже наслышан об этом. На остальное он не отреагировал, но, заговорив после меня, подтвердил, что знает о предсказаниях о наступающем годе, и вспомнил русскую книгу о вере, о которой сам я забыл, заботясь о лаконичности своего рассказа.
— У меня есть экземпляр этой книги, присланный патриархом Никоном, с которым я был когда-то знаком во времена моей юности в Нижнем Новгороде. Волнующее сочинение, уверяю вас. Что касается «Сотого Имени», мне, по правде говоря, продали одну копию, семь или восемь лет тому назад, но я не придал этому большого значения. Сам продавец сознался, что речь, вероятнее всего, идет о фальшивке. Я приобрел ее просто из любопытства, потому что это — одна из тех книг, о которых любят посудачить собирающиеся вместе коллекционеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45