обнять её за талию. Мир раскрывал перед ним самую странную и прекрасную из своих загадок, которую он хранит для каждого человека — даже когда у того веснушки и розовые уши.
— Варя!
Она спрятала своё лицо, и он видел только шею и вздрагивающую грудь.
— Варя! — повторил он о каким-то воплем, сам пугаясь своего голоса.
Она оттолкнула его руку.
— Пусти! Какое тебе дело?
— Не плачь!
— Отстань от меня!
Он постоял, а потом рванулся, точно его держали за воротник, отбиваясь от самого себя, и обнял её за талию. Тут он успокоился и некоторое время стоял, упиваясь этим новым ощущением и ободряя себя к дальнейшему продвижению. Пока можно было действовать молча, одними руками, было ещё сносно, но вскоре надо было начать говорить. Он боялся этих неизбежных уже слов и в то же время страстно их желал. «Я тебя люблю».
— Успокойся… ну, я тебя прошу, — исчерпывал Безайс свой скудный запас нежных разговоров. — Очень прошу.
— Я… не скажу… ни одного слова.
— Ну, пожалуйста, оставь, — тихо сказал он, совершенно иссякая.
Она словно сопротивлялась, но Безайс охватил её плечи и повернул к себе. Тогда она отняла руки от лица и подняла на него полные слез глаза. «Какая она хорошенькая!» — подумал он возбуждённо.
— Ты понимаешь, Безайс, — заговорила она взволнованно и уже не стыдясь своих слез, — он даже не спросил обо мне! Хоть бы одно словечко, Безайс, а? Ведь меня могли ранить, даже убить, а ему всё равно! Он спрашивал о тебе, о деньгах, о бумагах, обо мне даже не вспомнил. Значит, я для него совсем не существую? Он обо мне ни капельки не думает? Да, Безайс?
Сдерживая дыхание, она вопросительно смотрела на него. Безайс, расширив глаза, стоял глухой и слепой. Невозможно угадать, какую штуку они выкинут в следующую минуту. У мужчин все это гораздо понятней и проще, а женщины сделаны, как шарады: кажется одно, а получается совсем другое.
У него на языке вертелись только самые пошлые, самые избитые фразы: «Ах, вот как?» Или: «Вы, кажется, того?» Или: «Я давно кое-что замечал!» Но это здесь не годилось. Её ресницы слиплись от слез, и глаза стали большими и блестящими. Безайс осторожно отвёл руки от её талии.
— Какая ты глупая! — воскликнул он с плохо сделанным удивлением. — Он, наверное, толком не понимает даже, где он находится и что с ним случилось. Ранили бы так тебя, ты узнала бы, что это такое. Когда мне на фронте вырезали опухоль под правой рукой, я никого не узнавал. И не удивительно — потеря крови, лихорадка, слабость. Это хуже всякой болезни.
— Но ведь о бумагах и деньгах он вспомнил же?
— Да, о бумагах. Это партийное дело. Оно важнее всяких болезней. Ты никогда не поймёшь, что это такое.
Она покачала головой.
— Вовсе не поэтому. Я знаю, он считает меня мещанкой и дурой.
— Почему ты так думаешь? — уклончиво ответил Безайс. — Он мне ничего такого не говорил. Сейчас он просто болен, и глупо требовать от него галантности. А ты ревёшь, разводишь сырость и устраиваешь мне сцену. Хочешь, я покажу, как ты плачешь?
Он скривил лицо и всхлипнул. Она быстро вытерла слезы и оттолкнула его.
— Ну, уходи, — сказала она, смущённо улыбаясь и краснея. — Уходи, чего ты на меня смотришь?
Безайс повернулся и вышел. В столовой он мимоходом взял со стола пышку и сел перелистывать семейный альбом. Откусывая пышку, он машинально рассматривал пожелтевшие фотографии бородатых мужчин и странно одетых женщин.
— Нет, — сказал он, захлопывая альбом. — Каждый человек может быть немного ослом. Но нельзя быть им до такой степени.
Он встал, походил и остановился перед гипсовой собакой нелепой масти, стоявшей на комоде. У неё был розовый нос и трогательные голубые глаза; одно ухо было поднято вверх. Безайс пощёлкал её по звонкому носу.
— Это ваше личное дело, — прошептал он. — Вы влюбляетесь и рыдаете. Но за что я, Виктор Безайс, обязан выслушивать все это? А если я не хочу? Какое мне дело, позвольте спросить?
Собака неподвижно смотрела на него гипсовыми глазами.
На другой день снова пришёл доктор. Он осмотрел метавшегося в жару Матвеева, долго писал рецепт и расспрашивал Варю. Потом он встал и отвёл Безайса в угол.
— Это правда, что он ваш брат? — спросил он.
— Нет. Это мой товарищ.
Доктор взял Безайса за рукав и засопел.
— Хотя всё равно. Но отнеситесь к этому, как мужчина. Вы слушаете?
— К чему? — спросил Безайс, холодея.
— Ему придётся отнять ногу. Больше ничего сделать нельзя.
На мгновение он перестал видеть доктора. Перед ним был Матвеев — здоровый, широкоплечий, на груди мускулы выпирали из рубашки.
— Это невозможно! — воскликнул Безайс. — Как же так?
— Кость раздроблена, срастить её нельзя. Началось нагноение.
Безайс взволнованно взъерошил волосы.
— Доктор, неужели нельзя? Вы не знаете, какой это человек! Он такой сильный и здоровый. Что он будет делать без ноги?
Доктор сердито пошевелил бровями.
— Не надо лезть! — сказал он со сдержанной яростью. — Дома надо сидеть, а не лезть на рожон. Ну, зачем вы полезли? Кто вас просил?
Безайс не слушал его. Он понимал только, что Матвееву собираются отхватить ногу около колена, и ничто на свете не может ему помочь.
— Вам ничего не втолкуешь. Идейные мальчики!
— Но его лучше прямо убить! — с отчаянием сказал Безайс. Он не мог представить себе Матвеева с одной ногой. — А если не резать?
— Он умрёт, вот и всё.
— Так пускай лучше он умрёт, — ответил Безайс.
Доктор заложил руки за спину и прошёл из угла в угол. Матвеев бормотал какой-то вздор.
— Думаете — лучше? — спросил доктор задумчиво, останавливаясь перед Безайсом.
— Лучше.
Прошло много времени — минут пятнадцать.
— Куда он денется? — сказал Безайс. — И на что он будет годен? Заборы подпирать? У него горячая кровь, он сам здоровый — что он будет делать?
Опять наступила пауза.
— Операцию я всё-таки сделаю, — сказал доктор. — Это его дело распоряжаться своей жизнью, а не ваше. Вы слушаете меня?
— Слушаю.
— Я думаю — завтра.
— Это — окончательно? Никак нельзя поправить?
— Я же сказал. Если вы обращаетесь к врачу, надо ему верить.
— Где вы думаете сделать это?
— Не беспокойтесь, он будет в безопасности. Операцию сделаю в больнице. Я ручаюсь, что никто не будет знать, кто он такой. Иначе невозможно, — на дому таких вещей делать нельзя. Это сложная история.
Безайс молчал.
— Вы мне не верите? — спросил доктор с горечью. — Думаете — выдам?
— Нет. Но вы сами уверены, что никто не узнает?
— Я ручаюсь.
Поздно вечером приехали за Матвеевым — доктор, Илья Семёнович и одна женщина. Они увезли его, и на другой день, тоже вечером, привезли обратно — левая нога Матвеева кончалась коротко и тупо. Безайс ушёл в тёмную столовую и сел на расхлябанный диван. Ему хотелось рычать.
Он чувствовал себя виноватым — виноватым за то, что он здоров, что у него целы ноги, что мускулы легко играли под кожей. Ехали вместе и вместе попали под пули, но Матвеев один расплатился за все. Безайс тут ни при чем, это его счастье, что ни одна пуля не задела его — но иногда так невыносимо, так дьявольски тяжело быть счастливым!
Гипсовая собака
Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.
Его охватило тяжёлое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий, несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали, как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки. Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас — утро или вечер.
Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными, плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном, прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.
Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и напряжённость. С мельчайшими подробностями он видел, как тёмная фигура за окном подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Тёмный силуэт просунулся в комнату и опёрся на подоконник — осколки хрустнули под его локтями. Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица разглядеть не мог — вместо лица было какое-то серое пятно.
В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над Матвеевым.
Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.
— Ничего нет, — прошептал он.
И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжёлой власти кошмара, точно разрывая опутывающие его верёвки. Но затем он сразу погрузился в дикий призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжёлая вода. В синем квадрате окна очертания тёмной фигуры стали ещё отчётливее.
Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза, было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском. Матвеев долго лежал, ни о чём не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное — ростом с котёнка. На её тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как она постепенно выходила из лунного луча — сначала голова, туловище и, наконец, вся, до кончика хвоста, пропала в темноте.
Потом пришли ещё два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались, пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.
Снова наступил провал — не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный млечный свет. Скрипнув дверью, вошёл Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел, как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. «Он упал на левый бок», — вспомнил Матвеев.
Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми ударами билась кровь. Он обернулся — в окне никого не было.
Нога не болела — он не чувствовал её. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю, пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли, Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь — под горлом…
Тут он отчётливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.
— Скажите пожалуйста! — прошептал он.
Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится. О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!
— Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что? Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.
Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на голову, но снова высунулся.
— Вы ужас как много болтаете, — сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. — Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите отсюда.
Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.
— Убирайтесь к черту, старый попугай, — закричал он, садясь на кровати. — Убирайтесь, или я встану и хвачу вас по башке!
Он нащупал бутылку и сжал её в руке. Жуканов встал.
— Я тоже ранен, — сказал он глухо. — В плечо и в грудь — под горлом. Я тоже ранен, заметьте это…
Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил её рукой.
— Я ещё разделаюсь с вами, старый осел, — сказал он, высовывая голову и морщась от нестерпимой боли в плече.
Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно повернулся на другой бок.
— Идиот, — сонно пробормотал он, закрывая глаза.
Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя приложила руку к его горячей голове.
— Сколько у него? — спросил кто-то.
— Вечером было сорок и шесть десятых.
— Не дать ли ему хины?
Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то прошёл по комнате, осторожно ступая босыми ногами.
— Я не хочу пить хину, — сказал Матвеев.
Ему не ответили.
— Мама, принеси полотенце и уксус, — сказала Варя.
«Это ещё зачем?» — недовольно подумал Матвеев.
Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он заснул сразу и не слышал ничего.
Сколько прошло времени — год или неделя, — этого он не знал. Он ещё жил в призрачном и страшном мире, перед ним проходили далёкие пережитые дни. Старые товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду — она звучала, как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на своё место в строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово «даёшь!».
Было рождество — весёлое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и старой ёлкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя запах ванили и сливок. Это было её время — никто не смел с ней спорить или прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье. Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую бумажную манжетку.
Ёлку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева. Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что всё это предрассудки, вздор и что для передового человека ёлка является таким же грубым пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около ёлки были только родители и малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить Матвеева, пели: «Как у дяди Трифона было семеро детей…»
В семье к Матвееву было особое отношение. В этот тихий дом он вошёл, как легенда, озарённый мрачной славой отчаянного и гордого человека, не щадящего ни себя, ни других. Они никогда не видели смелых убийц, кладоискателей, знаменитых поэтов и других необыкновенных людей, идущих своим сказочным путём. Отец, Дмитрий Петрович, тридцать два года плавал по реке от Николаевска до Сретенска взад и вперёд, без всяких приключений. Ему не суждено было причаливать к незнакомым берегам, где без устали щебечут радужные птицы, растут странные цветы и чёрные люди отдают золото за осколки стекла. На выцветшей фотографии в столовой он был снят, когда впервые надел нашивки механика, — худощавый, в баках, с прямым взглядом светлых глаз. Сначала он водил зелёный с кормовым колесом пароход «Отец Сергий», возивший вверх солёную кету, дешёвый миткаль, японские веера, спички и иголки. Вниз, от Сретенска, он шёл налегке, захватывая иногда пассажиров — волосатых, обветренных забайкальцев, едущих в низовье на заработки. «Отец Сергий» принадлежал «Береговой компании Николаева и Сомова в Хабаровске» и был единственным пароходом компании. Дмитрий Петрович вступил на пароход через неделю после смерти старого капитана.
«Отец Сергий» был изумительно дряхлым судном, старым, как река, как седые амурские камыши. «Береговая компания» сама удивлялась, когда «Отец Сергий» снова возвращался из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Варя!
Она спрятала своё лицо, и он видел только шею и вздрагивающую грудь.
— Варя! — повторил он о каким-то воплем, сам пугаясь своего голоса.
Она оттолкнула его руку.
— Пусти! Какое тебе дело?
— Не плачь!
— Отстань от меня!
Он постоял, а потом рванулся, точно его держали за воротник, отбиваясь от самого себя, и обнял её за талию. Тут он успокоился и некоторое время стоял, упиваясь этим новым ощущением и ободряя себя к дальнейшему продвижению. Пока можно было действовать молча, одними руками, было ещё сносно, но вскоре надо было начать говорить. Он боялся этих неизбежных уже слов и в то же время страстно их желал. «Я тебя люблю».
— Успокойся… ну, я тебя прошу, — исчерпывал Безайс свой скудный запас нежных разговоров. — Очень прошу.
— Я… не скажу… ни одного слова.
— Ну, пожалуйста, оставь, — тихо сказал он, совершенно иссякая.
Она словно сопротивлялась, но Безайс охватил её плечи и повернул к себе. Тогда она отняла руки от лица и подняла на него полные слез глаза. «Какая она хорошенькая!» — подумал он возбуждённо.
— Ты понимаешь, Безайс, — заговорила она взволнованно и уже не стыдясь своих слез, — он даже не спросил обо мне! Хоть бы одно словечко, Безайс, а? Ведь меня могли ранить, даже убить, а ему всё равно! Он спрашивал о тебе, о деньгах, о бумагах, обо мне даже не вспомнил. Значит, я для него совсем не существую? Он обо мне ни капельки не думает? Да, Безайс?
Сдерживая дыхание, она вопросительно смотрела на него. Безайс, расширив глаза, стоял глухой и слепой. Невозможно угадать, какую штуку они выкинут в следующую минуту. У мужчин все это гораздо понятней и проще, а женщины сделаны, как шарады: кажется одно, а получается совсем другое.
У него на языке вертелись только самые пошлые, самые избитые фразы: «Ах, вот как?» Или: «Вы, кажется, того?» Или: «Я давно кое-что замечал!» Но это здесь не годилось. Её ресницы слиплись от слез, и глаза стали большими и блестящими. Безайс осторожно отвёл руки от её талии.
— Какая ты глупая! — воскликнул он с плохо сделанным удивлением. — Он, наверное, толком не понимает даже, где он находится и что с ним случилось. Ранили бы так тебя, ты узнала бы, что это такое. Когда мне на фронте вырезали опухоль под правой рукой, я никого не узнавал. И не удивительно — потеря крови, лихорадка, слабость. Это хуже всякой болезни.
— Но ведь о бумагах и деньгах он вспомнил же?
— Да, о бумагах. Это партийное дело. Оно важнее всяких болезней. Ты никогда не поймёшь, что это такое.
Она покачала головой.
— Вовсе не поэтому. Я знаю, он считает меня мещанкой и дурой.
— Почему ты так думаешь? — уклончиво ответил Безайс. — Он мне ничего такого не говорил. Сейчас он просто болен, и глупо требовать от него галантности. А ты ревёшь, разводишь сырость и устраиваешь мне сцену. Хочешь, я покажу, как ты плачешь?
Он скривил лицо и всхлипнул. Она быстро вытерла слезы и оттолкнула его.
— Ну, уходи, — сказала она, смущённо улыбаясь и краснея. — Уходи, чего ты на меня смотришь?
Безайс повернулся и вышел. В столовой он мимоходом взял со стола пышку и сел перелистывать семейный альбом. Откусывая пышку, он машинально рассматривал пожелтевшие фотографии бородатых мужчин и странно одетых женщин.
— Нет, — сказал он, захлопывая альбом. — Каждый человек может быть немного ослом. Но нельзя быть им до такой степени.
Он встал, походил и остановился перед гипсовой собакой нелепой масти, стоявшей на комоде. У неё был розовый нос и трогательные голубые глаза; одно ухо было поднято вверх. Безайс пощёлкал её по звонкому носу.
— Это ваше личное дело, — прошептал он. — Вы влюбляетесь и рыдаете. Но за что я, Виктор Безайс, обязан выслушивать все это? А если я не хочу? Какое мне дело, позвольте спросить?
Собака неподвижно смотрела на него гипсовыми глазами.
На другой день снова пришёл доктор. Он осмотрел метавшегося в жару Матвеева, долго писал рецепт и расспрашивал Варю. Потом он встал и отвёл Безайса в угол.
— Это правда, что он ваш брат? — спросил он.
— Нет. Это мой товарищ.
Доктор взял Безайса за рукав и засопел.
— Хотя всё равно. Но отнеситесь к этому, как мужчина. Вы слушаете?
— К чему? — спросил Безайс, холодея.
— Ему придётся отнять ногу. Больше ничего сделать нельзя.
На мгновение он перестал видеть доктора. Перед ним был Матвеев — здоровый, широкоплечий, на груди мускулы выпирали из рубашки.
— Это невозможно! — воскликнул Безайс. — Как же так?
— Кость раздроблена, срастить её нельзя. Началось нагноение.
Безайс взволнованно взъерошил волосы.
— Доктор, неужели нельзя? Вы не знаете, какой это человек! Он такой сильный и здоровый. Что он будет делать без ноги?
Доктор сердито пошевелил бровями.
— Не надо лезть! — сказал он со сдержанной яростью. — Дома надо сидеть, а не лезть на рожон. Ну, зачем вы полезли? Кто вас просил?
Безайс не слушал его. Он понимал только, что Матвееву собираются отхватить ногу около колена, и ничто на свете не может ему помочь.
— Вам ничего не втолкуешь. Идейные мальчики!
— Но его лучше прямо убить! — с отчаянием сказал Безайс. Он не мог представить себе Матвеева с одной ногой. — А если не резать?
— Он умрёт, вот и всё.
— Так пускай лучше он умрёт, — ответил Безайс.
Доктор заложил руки за спину и прошёл из угла в угол. Матвеев бормотал какой-то вздор.
— Думаете — лучше? — спросил доктор задумчиво, останавливаясь перед Безайсом.
— Лучше.
Прошло много времени — минут пятнадцать.
— Куда он денется? — сказал Безайс. — И на что он будет годен? Заборы подпирать? У него горячая кровь, он сам здоровый — что он будет делать?
Опять наступила пауза.
— Операцию я всё-таки сделаю, — сказал доктор. — Это его дело распоряжаться своей жизнью, а не ваше. Вы слушаете меня?
— Слушаю.
— Я думаю — завтра.
— Это — окончательно? Никак нельзя поправить?
— Я же сказал. Если вы обращаетесь к врачу, надо ему верить.
— Где вы думаете сделать это?
— Не беспокойтесь, он будет в безопасности. Операцию сделаю в больнице. Я ручаюсь, что никто не будет знать, кто он такой. Иначе невозможно, — на дому таких вещей делать нельзя. Это сложная история.
Безайс молчал.
— Вы мне не верите? — спросил доктор с горечью. — Думаете — выдам?
— Нет. Но вы сами уверены, что никто не узнает?
— Я ручаюсь.
Поздно вечером приехали за Матвеевым — доктор, Илья Семёнович и одна женщина. Они увезли его, и на другой день, тоже вечером, привезли обратно — левая нога Матвеева кончалась коротко и тупо. Безайс ушёл в тёмную столовую и сел на расхлябанный диван. Ему хотелось рычать.
Он чувствовал себя виноватым — виноватым за то, что он здоров, что у него целы ноги, что мускулы легко играли под кожей. Ехали вместе и вместе попали под пули, но Матвеев один расплатился за все. Безайс тут ни при чем, это его счастье, что ни одна пуля не задела его — но иногда так невыносимо, так дьявольски тяжело быть счастливым!
Гипсовая собака
Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.
Его охватило тяжёлое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий, несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали, как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки. Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас — утро или вечер.
Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными, плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном, прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.
Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и напряжённость. С мельчайшими подробностями он видел, как тёмная фигура за окном подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Тёмный силуэт просунулся в комнату и опёрся на подоконник — осколки хрустнули под его локтями. Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица разглядеть не мог — вместо лица было какое-то серое пятно.
В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над Матвеевым.
Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.
— Ничего нет, — прошептал он.
И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжёлой власти кошмара, точно разрывая опутывающие его верёвки. Но затем он сразу погрузился в дикий призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжёлая вода. В синем квадрате окна очертания тёмной фигуры стали ещё отчётливее.
Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза, было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском. Матвеев долго лежал, ни о чём не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное — ростом с котёнка. На её тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как она постепенно выходила из лунного луча — сначала голова, туловище и, наконец, вся, до кончика хвоста, пропала в темноте.
Потом пришли ещё два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались, пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.
Снова наступил провал — не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный млечный свет. Скрипнув дверью, вошёл Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел, как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. «Он упал на левый бок», — вспомнил Матвеев.
Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми ударами билась кровь. Он обернулся — в окне никого не было.
Нога не болела — он не чувствовал её. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю, пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли, Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь — под горлом…
Тут он отчётливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.
— Скажите пожалуйста! — прошептал он.
Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится. О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!
— Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что? Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.
Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на голову, но снова высунулся.
— Вы ужас как много болтаете, — сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. — Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите отсюда.
Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.
— Убирайтесь к черту, старый попугай, — закричал он, садясь на кровати. — Убирайтесь, или я встану и хвачу вас по башке!
Он нащупал бутылку и сжал её в руке. Жуканов встал.
— Я тоже ранен, — сказал он глухо. — В плечо и в грудь — под горлом. Я тоже ранен, заметьте это…
Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил её рукой.
— Я ещё разделаюсь с вами, старый осел, — сказал он, высовывая голову и морщась от нестерпимой боли в плече.
Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно повернулся на другой бок.
— Идиот, — сонно пробормотал он, закрывая глаза.
Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя приложила руку к его горячей голове.
— Сколько у него? — спросил кто-то.
— Вечером было сорок и шесть десятых.
— Не дать ли ему хины?
Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то прошёл по комнате, осторожно ступая босыми ногами.
— Я не хочу пить хину, — сказал Матвеев.
Ему не ответили.
— Мама, принеси полотенце и уксус, — сказала Варя.
«Это ещё зачем?» — недовольно подумал Матвеев.
Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он заснул сразу и не слышал ничего.
Сколько прошло времени — год или неделя, — этого он не знал. Он ещё жил в призрачном и страшном мире, перед ним проходили далёкие пережитые дни. Старые товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду — она звучала, как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на своё место в строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово «даёшь!».
Было рождество — весёлое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и старой ёлкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя запах ванили и сливок. Это было её время — никто не смел с ней спорить или прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье. Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую бумажную манжетку.
Ёлку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева. Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что всё это предрассудки, вздор и что для передового человека ёлка является таким же грубым пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около ёлки были только родители и малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить Матвеева, пели: «Как у дяди Трифона было семеро детей…»
В семье к Матвееву было особое отношение. В этот тихий дом он вошёл, как легенда, озарённый мрачной славой отчаянного и гордого человека, не щадящего ни себя, ни других. Они никогда не видели смелых убийц, кладоискателей, знаменитых поэтов и других необыкновенных людей, идущих своим сказочным путём. Отец, Дмитрий Петрович, тридцать два года плавал по реке от Николаевска до Сретенска взад и вперёд, без всяких приключений. Ему не суждено было причаливать к незнакомым берегам, где без устали щебечут радужные птицы, растут странные цветы и чёрные люди отдают золото за осколки стекла. На выцветшей фотографии в столовой он был снят, когда впервые надел нашивки механика, — худощавый, в баках, с прямым взглядом светлых глаз. Сначала он водил зелёный с кормовым колесом пароход «Отец Сергий», возивший вверх солёную кету, дешёвый миткаль, японские веера, спички и иголки. Вниз, от Сретенска, он шёл налегке, захватывая иногда пассажиров — волосатых, обветренных забайкальцев, едущих в низовье на заработки. «Отец Сергий» принадлежал «Береговой компании Николаева и Сомова в Хабаровске» и был единственным пароходом компании. Дмитрий Петрович вступил на пароход через неделю после смерти старого капитана.
«Отец Сергий» был изумительно дряхлым судном, старым, как река, как седые амурские камыши. «Береговая компания» сама удивлялась, когда «Отец Сергий» снова возвращался из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19