Да и сапоги у него были особенные. Таких мне ни на ком встречать не приводилось. Одним словом, на них было любо-дорого взглянуть – тяжелые, осоюзенные, на толстой подошве, подбитой тяжелыми копаными подковками, – таким износу нет. Правда, мне трудно было представить, где же он их мог купить, – такого товару ни в одном магазине, даже в столичном, не найти. Слухам я не очень верю, но тут, впервые взглянув на его ноги, я навсегда поверил – слухи не врут.
Как писал мой знакомый; от народной молвы не укрыться, беспощадна людская молва… А молва-то о гусариковских сапогах была ужасная.
Не желая попасть под мобилизацию, он топором аккуратно оттяпал себе пальцы на обеих ногах. В суматохе вначале никто этому не придал значения, а потом никому не стало дела до нового инвалида. Когда отгремели бои, Гусариков, как «хозяйственный» мужичок, ходил по полям сражений и подбирал сапоги. Поговаривали, что он не брезговал ничем; снимал и с убиенных… Одно время он подторговывал обувью, но после того, как у него изъяли изрядный запас, он затаился, а потом смекнул, что такой товар пригодится самому…
И вот стоял он на обрубках. Стоял и бесновался. Видать, что-то из ряда вон выходящее заставило его выскочить «из имения» босиком.
– Ишь ты, – кричала хозяйка, – и сапог не надел, вывалился, культяпый, ни свет ни заря. Да разуй уж и глаза, шалавый! Пиратка мой как сидел на привязи так и сидит. Сама я с вечера на чепь посадила…
Гусариков глухо стонал, размазывая грязным кулаком по щекам то ли пену, то ли слезы.
Я обернулся во двор. Пират спокойно и с достоинством поглядывал на суматошный люд.
– У-ух, – погрозил я ему кулаком, – ~ Что же ты еще натворил? Но пес равнодушно отвернулся.
А Гусариков никак не мог успокоиться, переминался с ноги на ногу, мычал что-то нечленораздельное, пока, наконец, не обрел дара речи.
– Один кочеток остался. Разорили, пустили по миру. Кормилица моя ненаглядная, и какая разумница была, только что не разговаривала…
– Ишь, как распелся, что твой соловей. Свинью какими словами отпевает, А людей всех лишь черным словом, черным словом. Погляди на себя…
Старушка это сказала так пронзительно и повелительно, что Гусариков недоуменно оглянулся, поправил выбившуюся из брюк гимнастёрку и уставился на старушку.
– Да не на меня смотри, да не на руки свои гляди, а ниже, ниже! Гусариков бегал глазами, следуя указаниям старушки, глубже зарывая изуродованные ноги в мягкую пыль.
– Да не зарывай-то ног, не прячь их от людей, а подними, да повыше, сначала правую, ну-ну, не стесняйся…
Тот недоуменно приподнял от земли правую ногу.
– Вот-вот, люди добрые, видите эту правую, а теперича, давай-ка левую, левую ногу! Пусть народ полюбуется на дело рук твоих, аспид ты!
И Гусариков переступил на правую ногу, но левую не решился приподнять, а попытался незаметно спустить штаны пониже, чтоб штанинами прикрыть грязные обрубки.
– И не пытайся скрыть! Все знаем, все видим! А то ишь ты, на мою собачку замахнулся, пираткой ее оскорбляешь! Не собачка пират, а сам ты пират!..
– Я… я… пират? – растерялся Гусариков.
– А то кто же ешшо! Ишь, выскочил ни свет ни заря! Ишь, ружьишком размахался, воитель грушевый! Что ни ночь-полночь все садишь в белый свет, что в копеечку! Ишь ты, и фрицевские сапоги забыл натянуть! И как это ешшо тебя земля на себе держит, и как ешшо меж людьми-то тебя носит! Ишь, раззыркался своими бесстыдными, ишь запрятал в щелки зыркалки… Да не зыркай, наплевать мне на твой угрозный вид!
– Что тут происходит, тетя?
– А… – устало вздохнула она. – Все идет как надо. Не люди, так дворняги нашли на него управу. Иди, если интересуешься, да сим посмотри, что с его рекордсменкой сотворилось. А вам что? Концерт здесь, что ли! – набросилась она на толпу зевак.
В толпе раздавались смешки, незлобивые советы сраженному горем Гусарикову. Мальчишки расселись по забору и, сгорая от любопытства, теснились ближе; они молчали, боясь необдуманным словом лишить себя такого удовольствия. Но никто не разделял горя Гусарикова.
Наконец, мы остались с ним вдвоем.
– Эх, люди, – вымолвил он. – Не любят они крепкого хозяина. Так и гложет их зависть, ну вот поедом съедает…
Гусариков разрядил ружье и устало заковылял домой…
Я пошел следом.
Солнце стояло уже высоко. На крыше теремка молча стоял куцый кочет. Когда мы подошли поближе, он встрепенулся и вдруг заливисто и басовито выпустил на волю долгое: «Ку-ка-ре-ку!»
– Кышь, скаженный, – шикнул на него хозяин. – Ишь разорался ни к месту. Жаль, что тебя заодно с гаремом не успел успокоить Леопольд…
Он повернулся ко мне. В глазах таилась нечеловеческая боль.
– Что ж, полюбуйся, заезжий. Последнюю живность у честного рабочего человека извели. Да еще и облаяли…
– Мда… – неопределенно поддакнул я, стараясь хоть этим выразить ему сочувствие. В нем сейчас он больше всего нуждался. Заметив, что его горе я принял близко к сердцу, Гусариков вдруг впервые разговорился. Слова лились густо. Говорил он сбивчиво, торопливо, охая и ахая.
– Ну, думаю, кончился собачий кошмар. Впервые за целый год я лег спать пораньше. Дали мне передышку. И – точно. Ни одна собачонка за всю ночь не гавкнула. Весту я запер в свинарник, все ж хоть какая-то, но зашшита будет свинушке… А они… погляди-кось, прорыли тоннель и… знать, они давно до нее добирались.
Он отвернулся.
Кирпичный свинарник построен добротно, с любовью, как и все гусариковские постройки. На чистом сосновом полу лежала розовая туша. Породистая свинья, казалось, прилегла отдохнуть после сытой пищи. Лишь на месте пятачка зияла страшная рваная рана да горло было наискось перехвачено.
– Это Пирата работа, больше некому…
– Да почему ж Пирата?
– Э… мне ли не знать! Он так же и Леопольда испакостил, еле вылечил шалаву. Может, в суд подать? Да пойди, докажи. Я ж не поймал, да и не видел…
Гусариков стоял, бессильно опустив руки. Глаза-щелки еле-еле втиснулись меж толстых иссиня-красных щек. Вот уж права тетя, невольно подумалось мне, когда она впервые описала его так: морды – много-много, глазок – мало-мало…
– А знаешь ли, Павел Никанорович, здесь не Пират поработал.
– А тебе откуда знать? – насторожился он.
– Погляди, подкоп – дворняге такое не по зубам.
– Так хочешь сказать, все здесь дело рук, а не лап?
– Ну, что вы…
– Вот-вот… Да и зачем человеку портить такую живность? Сколько живу, у нас воровства не наблюдалось. Ну, может, так, по малости, ребятишки яблоньку иль грушу обтрусят… А чтоб серьезно, у нас такого не водится…
– Да что вы, Павел Никанорович! – возмутился я. – Как я смогу на людей поклеп возвести? У меня и в мыслях не было такого. А только дворняге не по зубам подкоп да еще такой.
– Уж не хочешь ли ты вину взвалить на моего Леопольда? Шутишь, братец! Да со вчерашнего дня он носа во двор не казал… Мне ли не знать, на что способен Леопольд!
Он зло сплюнул, растер плевок пяткой. В лице его промелькнуло и тут же спряталось что-то хищное, звериное. «Такой жалости не знает», – отметил я про себя, а вслух спросил:
– Вы с вечера таксу заперли в свинарник?
– А как же. Еще и солнышко не садилось.
– А когда вошли утром в свинарник, такса была на месте?
– Чего не помню, того не помню… Но, кажется, она вертелась тут же. А впрочем, мне уже не до нее было.
– А вы бы осмотрели ее лапы.
– Еще что! Веста не способна на такое. А если бы я усомнился в ней, не посмотрел бы на ее кровя – разом бы порешил…
– Д-да! – подвел я черту сказанному.
Больше мне не захотелось с ним говорить. Этот человек, действительно, слов на ветер не бросает. Для меня вопрос – участвовала ли Веста или нет – был абсолютно ясен. Значит так. Он запер Весту в свинарнике, в надежде, что она подаст голос, если дворняги там появятся. Ночью собралась свора. Конечно, и Леопольд был с нею – это я видел собственными глазами. Свора, видать, давненько добиралась до хавроньи. А тут сам Гусариков нечаянно помог ей. Таксы работают по норам – и что для нее составляет прокопать полметра земли, тем более, что свинарник без каменного фундамента.
Вот почему Пират был тих и под утро так настойчиво просился на цепь!
Вот почему с утра ни одной дворняги не видать в поселке…
Не знаю, сознательно ли они так поступили или нет, но факт остается фактом – свершили месть и затаились до времени. А что сотворили они самое дерзкое и серьезное из всего, что творили раньше, это они, бесспорно, понимали, во всяком случае, Пират знал, да и сейчас знает. Что до остальных дворняг – можно лишь строить всякие предположения, но до сих пор в поселке не взвизгнула еще ни одна собачонка.
Мои мысли были прерваны гортанным петушиным криком. На заборе кочет ошалело бил крыльями и воинственно клокотал. Мы выскочили во двор, почему-то перелезли через забор, хотя калитка была распахнута настежь, но к месту схватки не поспели, да собственно говоря, помочь уже ничем не смогли бы – у забора лежал куцый красавец с перехваченным горлом. Сильные лапы еще сучили по окровавленной земле, От него, извиваясь, как змея, с гордым победным видом челночила Веста…
Гусариков вдруг успокоился. Он пнул пяткой тушку петуха и неожиданно нежным и даже умильным голосом позвал таксу:
– Веста, Веста, ко мне!
Собака, припадая к земле, часто помаргивая, повернула на зов хозяина.
– Ну, вот и пришел тебе конец! – невольно вздохнул я, приготовившись хоть чем-то прийти на помощь красивой псине. – Павел Никанорович!
Но тот даже не оглянулся на мое обращение.
– Павел Никанорович! – настойчиво повторил я. Тот молчал.
А Веста, ничего не подозревая, все ближе и ближе подползала к хозяину. Наконец, она подползла к нему и нежно лизнула протянутую ей руку. Тот впервые улыбнулся ей, взял па руки, погладил и, коряво воркуя, повернулся ко мне спиной. Затем, постояв немного, вошел в калитку и тихо прикрыл ее за собой…
Глава седьмая
А день тянулся мучительно долго.
«Что ж, – думал я. – Авось пронесет. Каким бы ни был жестоким Гусариков, все же он любит животных, пусть по-своему – с выгодой для себя, но любит же. А в Весте он души не чает. Ну, придушила кочета, оно, может, и к лучшему, не она, так Леопольд иль еще какая собака. Может, и не догадается Гусариков о той роли, которую Веста сыграла в судьбе хавронья. Все же это она сделала подкоп из свинарника, тем самым облегчив задачу поселковым дворнягам…»
В саду было душно. Длинным съемом я снял последние яблоки, перебрал их и перенес в кладовую. Принялся копать картошку, но хозяйка не разрешила – еще рановато, пусть заматереет в земле, доберет еще соков… Делать было абсолютно нечего – я слонялся из угла в угол, вернее, из сада в дом и обратно, не находя себе места. Все же судьба Весты не давала мне покоя.
Воздух был бездонно прозрачен и квел, весь прошит неспешными клейкими паутинками, и чудилось, зацепи и оборви случайно одну, и небеса прорвутся и неожиданно просыплют на разомлевшую землю крупные августовские звезды.
Скворцы, сбившись в стаи, напоследок усиленно проверяли крепость крыльев перед дальней и трудной дорогой.
Лишь воробьи беззаботно купались в мелкой и жаркой пыли, вяловато переругиваясь на своем воробьином языке. Мохнатые грузные шмели в плюшевых ярких одежках гудели басовито, озабоченно переползая с цветка на цветок. Стрекозы с сухим шуршаньем как-то боком скользили над чисто подметенным двориком, чуть задерживались над ним и бесцветными тенями исчезали в саду.
Наконец, в полдень распахнулась калитка во дворе Гусарикова. Он вышел во двор в новой черной паре, которую приобрел в несказанные года и надевал по особо торжественным дням, надо сказать, было их у него не так уж и много. В руках он держал большую эмалированную кастрюлю.
А где же Веста? Неужели? Не может быть! Но кастрюля… Убил, знать, снял шкуру, а тушку в кастрюлю. Такая жестокость никак не укладывалась в сознании. Тем более торжественный наряд. Ну, думаю, убил и решил устроить похороны… Вот пират!
Он долго стоял, к чему-то прислушиваясь, ощущение у меня было такое, что вот сейчас он вскрикнет и на всю округу поднимет всполошный плач, свойственный лишь русским бабам, оплакивающим в лютом горе покойника и заодно с ним себя. Но ничего подобного не произошло. Гусариков буркнул нечто невразумительное, и – слава богу – к нему, как ни в чем не бывало, зачелночила Веста… Честное слово, увидав Весту в целости и сохранности, я готов был на радостях перекреститься. И что говорить, Гусариков мне стал как-то симпатичней…
А он постоял-постоял и направился к телеграфному столбу. В руке у него появилась широкая кисть. Гусариков обмакнул ее в кастрюлю и старательно начал водить ею. Потом достал из-за пазухи лист бумаги и аккуратно приклеил его. Он шел торопливо от столба к столбу в глубину поселка и на каждом приклеивал листки.
Я не выдержал и подошел к первому. На листке из ученической тетрадки крупным корявым почерком было выведено:
О б ъ я в л е н и е!
Продается дом дубовый на фундаменте, под цинковой крышей. Добротные хозяйские постройки. Погреб кирпичный. В доме имеется водопровод, а также газ на баллонах. Сад – сорок одна яблоня, сто кустод малины, тридцать с гаком кустов крыжовники и др. С предложениями обращаться по адресу: Кавалеровский поселок, улица Гвардейская, дом 2. Гусариков Павел Никанорович. Там же продается собака (дог с родословной), 3,5 года, окрас черный.
– Эге! – присвистнул я, дочитав объявление. – Довели, знать, тебя дворняги до ручки.
Я медленно возвратился назад. Пират лежал в тени, вздыхая жарко и шумно. На крышу конуры нагло уселась сорока, она, заслышав мои шаги, с противным сухим стрекотом перелетела на крышу дома и устроилась на трубе.
– Ну, вот, Пират, сорока тебе и весть принесла па хвосте. И знаешь, что за весть?
Черт подери, Пират выслушал меня с удивительным вниманием и заинтересованностью. Он даже привстал и раскрыл пасть, чтобы лучше слышать.
Когда я сообщил хозяйке об объявлении, старушка ничуть не удивилась, лишь глубоко вздохнула и как печать поставила:
– Поделом ему. Правда, усадебка его – дно золотое. Да не все то золото, что блестит!
Остаток дня Пират смирно просидел на цепи. Лишь под вечер он попытался было освободиться, но, видать, передумал и остался на привязи…
Далеко за полночь я стоял на вершине горы.
Сполохи совсем ослабли, лишь иногда лениво вспухали и тут же опадали, не успев подняться даже выше телеграфного столба. Да и звезды как будто успокоились, сияли ровным устоявшимся светом и не мешали Друг другу. Лишь иногда поздняя звезда срывалась с черного неба и проносилась метеором, но как-то косо, криво и робко.
Поселок спал. Вдали, за лесом, уютно покряхтывал трактор, поднимая зябь.
На душе было неспокойно, словно нечто невидимое оборвалось и отлетело.
Я чего-то ждал, но чего? – да навряд-ли и ответишь, а потому я даже и не пытался сосредоточить мысль на чем-либо определенном и конкретном. Не знаю, как с другими, а со мною такое частенько случается, когда душа, подернутая сомненьем и тоской, вдруг сжимается тихо, осторожно, но настойчиво. Тогда и больно и сладостно стоять, где-нибудь ночью, среди ровной долины, а лучше всего оказаться на таком взгорье и чувствовать, что ты один на один и с самим собою и со всей Вселенной. И хотя подсознательно ты знаешь об этом, а ясности нет. И тогда и глубинах зарождается нечто неопределенное, такое высокое, что и душою не объять…
Я ждал чего-то, но чего? – да навряд-ли и ответишь. Однако ждал и, кажется, не дождался. А потому уже собрался было отправиться к себе на сеновал, как вдруг у дома Гусарикова раздался омерзительный вой, бесконечно длинный и однотонный. Я с удивлением признал в нем голос Пирата. А вой несся и ночи, злобный до зябкости.
За речкой ему откликнулись другие собачьи голоса. И вот вся округа наполнилась разноголосьем. В отличие от прежних ночей собаки держались на почтительном расстоянии от Гвардейской улицы, за исключением Пирата.
Они выли победно, остервенело.
Но в доме упрямо отмалчивались. Словно наперекор всем псам – отмолчались.
Собаки повыли-повыли и, оскорбившись, затихли.
А вдали с шуршаньем вырастал и пузырился самый удивительный сполох. Он рос и рос, приближаясь ко мне, долго-долго дрожал над полумиром и вдруг с треском, быстрыми брызгами рассыпался по всей округе, и тут же я увидел Леопольда, который, покачивая большой головой, осветился дрожащим голубым сиянием и медленно растаял в сгустившейся темноте.
…Утром мне принесли телеграмму. Я собрал чемоданчик и вышел на крыльцо.
Солнце светило робко. По небу пошли зябкие облака, и налетевший порыв ветра, уже чуть подмороженного, выбросил в небо из-за окоема первый неровный косяк журавлей. Они летели высоко и лишь тревожное «кур-лы!», словно палочка слепого, ощупывало дорогу, чтобы случайно не оступиться в выбоине и не сбиться с пути.
– Прощай, Пират!
Он стоял у своей конуры, смурый и вялый.
1 2 3 4
Как писал мой знакомый; от народной молвы не укрыться, беспощадна людская молва… А молва-то о гусариковских сапогах была ужасная.
Не желая попасть под мобилизацию, он топором аккуратно оттяпал себе пальцы на обеих ногах. В суматохе вначале никто этому не придал значения, а потом никому не стало дела до нового инвалида. Когда отгремели бои, Гусариков, как «хозяйственный» мужичок, ходил по полям сражений и подбирал сапоги. Поговаривали, что он не брезговал ничем; снимал и с убиенных… Одно время он подторговывал обувью, но после того, как у него изъяли изрядный запас, он затаился, а потом смекнул, что такой товар пригодится самому…
И вот стоял он на обрубках. Стоял и бесновался. Видать, что-то из ряда вон выходящее заставило его выскочить «из имения» босиком.
– Ишь ты, – кричала хозяйка, – и сапог не надел, вывалился, культяпый, ни свет ни заря. Да разуй уж и глаза, шалавый! Пиратка мой как сидел на привязи так и сидит. Сама я с вечера на чепь посадила…
Гусариков глухо стонал, размазывая грязным кулаком по щекам то ли пену, то ли слезы.
Я обернулся во двор. Пират спокойно и с достоинством поглядывал на суматошный люд.
– У-ух, – погрозил я ему кулаком, – ~ Что же ты еще натворил? Но пес равнодушно отвернулся.
А Гусариков никак не мог успокоиться, переминался с ноги на ногу, мычал что-то нечленораздельное, пока, наконец, не обрел дара речи.
– Один кочеток остался. Разорили, пустили по миру. Кормилица моя ненаглядная, и какая разумница была, только что не разговаривала…
– Ишь, как распелся, что твой соловей. Свинью какими словами отпевает, А людей всех лишь черным словом, черным словом. Погляди на себя…
Старушка это сказала так пронзительно и повелительно, что Гусариков недоуменно оглянулся, поправил выбившуюся из брюк гимнастёрку и уставился на старушку.
– Да не на меня смотри, да не на руки свои гляди, а ниже, ниже! Гусариков бегал глазами, следуя указаниям старушки, глубже зарывая изуродованные ноги в мягкую пыль.
– Да не зарывай-то ног, не прячь их от людей, а подними, да повыше, сначала правую, ну-ну, не стесняйся…
Тот недоуменно приподнял от земли правую ногу.
– Вот-вот, люди добрые, видите эту правую, а теперича, давай-ка левую, левую ногу! Пусть народ полюбуется на дело рук твоих, аспид ты!
И Гусариков переступил на правую ногу, но левую не решился приподнять, а попытался незаметно спустить штаны пониже, чтоб штанинами прикрыть грязные обрубки.
– И не пытайся скрыть! Все знаем, все видим! А то ишь ты, на мою собачку замахнулся, пираткой ее оскорбляешь! Не собачка пират, а сам ты пират!..
– Я… я… пират? – растерялся Гусариков.
– А то кто же ешшо! Ишь, выскочил ни свет ни заря! Ишь, ружьишком размахался, воитель грушевый! Что ни ночь-полночь все садишь в белый свет, что в копеечку! Ишь ты, и фрицевские сапоги забыл натянуть! И как это ешшо тебя земля на себе держит, и как ешшо меж людьми-то тебя носит! Ишь, раззыркался своими бесстыдными, ишь запрятал в щелки зыркалки… Да не зыркай, наплевать мне на твой угрозный вид!
– Что тут происходит, тетя?
– А… – устало вздохнула она. – Все идет как надо. Не люди, так дворняги нашли на него управу. Иди, если интересуешься, да сим посмотри, что с его рекордсменкой сотворилось. А вам что? Концерт здесь, что ли! – набросилась она на толпу зевак.
В толпе раздавались смешки, незлобивые советы сраженному горем Гусарикову. Мальчишки расселись по забору и, сгорая от любопытства, теснились ближе; они молчали, боясь необдуманным словом лишить себя такого удовольствия. Но никто не разделял горя Гусарикова.
Наконец, мы остались с ним вдвоем.
– Эх, люди, – вымолвил он. – Не любят они крепкого хозяина. Так и гложет их зависть, ну вот поедом съедает…
Гусариков разрядил ружье и устало заковылял домой…
Я пошел следом.
Солнце стояло уже высоко. На крыше теремка молча стоял куцый кочет. Когда мы подошли поближе, он встрепенулся и вдруг заливисто и басовито выпустил на волю долгое: «Ку-ка-ре-ку!»
– Кышь, скаженный, – шикнул на него хозяин. – Ишь разорался ни к месту. Жаль, что тебя заодно с гаремом не успел успокоить Леопольд…
Он повернулся ко мне. В глазах таилась нечеловеческая боль.
– Что ж, полюбуйся, заезжий. Последнюю живность у честного рабочего человека извели. Да еще и облаяли…
– Мда… – неопределенно поддакнул я, стараясь хоть этим выразить ему сочувствие. В нем сейчас он больше всего нуждался. Заметив, что его горе я принял близко к сердцу, Гусариков вдруг впервые разговорился. Слова лились густо. Говорил он сбивчиво, торопливо, охая и ахая.
– Ну, думаю, кончился собачий кошмар. Впервые за целый год я лег спать пораньше. Дали мне передышку. И – точно. Ни одна собачонка за всю ночь не гавкнула. Весту я запер в свинарник, все ж хоть какая-то, но зашшита будет свинушке… А они… погляди-кось, прорыли тоннель и… знать, они давно до нее добирались.
Он отвернулся.
Кирпичный свинарник построен добротно, с любовью, как и все гусариковские постройки. На чистом сосновом полу лежала розовая туша. Породистая свинья, казалось, прилегла отдохнуть после сытой пищи. Лишь на месте пятачка зияла страшная рваная рана да горло было наискось перехвачено.
– Это Пирата работа, больше некому…
– Да почему ж Пирата?
– Э… мне ли не знать! Он так же и Леопольда испакостил, еле вылечил шалаву. Может, в суд подать? Да пойди, докажи. Я ж не поймал, да и не видел…
Гусариков стоял, бессильно опустив руки. Глаза-щелки еле-еле втиснулись меж толстых иссиня-красных щек. Вот уж права тетя, невольно подумалось мне, когда она впервые описала его так: морды – много-много, глазок – мало-мало…
– А знаешь ли, Павел Никанорович, здесь не Пират поработал.
– А тебе откуда знать? – насторожился он.
– Погляди, подкоп – дворняге такое не по зубам.
– Так хочешь сказать, все здесь дело рук, а не лап?
– Ну, что вы…
– Вот-вот… Да и зачем человеку портить такую живность? Сколько живу, у нас воровства не наблюдалось. Ну, может, так, по малости, ребятишки яблоньку иль грушу обтрусят… А чтоб серьезно, у нас такого не водится…
– Да что вы, Павел Никанорович! – возмутился я. – Как я смогу на людей поклеп возвести? У меня и в мыслях не было такого. А только дворняге не по зубам подкоп да еще такой.
– Уж не хочешь ли ты вину взвалить на моего Леопольда? Шутишь, братец! Да со вчерашнего дня он носа во двор не казал… Мне ли не знать, на что способен Леопольд!
Он зло сплюнул, растер плевок пяткой. В лице его промелькнуло и тут же спряталось что-то хищное, звериное. «Такой жалости не знает», – отметил я про себя, а вслух спросил:
– Вы с вечера таксу заперли в свинарник?
– А как же. Еще и солнышко не садилось.
– А когда вошли утром в свинарник, такса была на месте?
– Чего не помню, того не помню… Но, кажется, она вертелась тут же. А впрочем, мне уже не до нее было.
– А вы бы осмотрели ее лапы.
– Еще что! Веста не способна на такое. А если бы я усомнился в ней, не посмотрел бы на ее кровя – разом бы порешил…
– Д-да! – подвел я черту сказанному.
Больше мне не захотелось с ним говорить. Этот человек, действительно, слов на ветер не бросает. Для меня вопрос – участвовала ли Веста или нет – был абсолютно ясен. Значит так. Он запер Весту в свинарнике, в надежде, что она подаст голос, если дворняги там появятся. Ночью собралась свора. Конечно, и Леопольд был с нею – это я видел собственными глазами. Свора, видать, давненько добиралась до хавроньи. А тут сам Гусариков нечаянно помог ей. Таксы работают по норам – и что для нее составляет прокопать полметра земли, тем более, что свинарник без каменного фундамента.
Вот почему Пират был тих и под утро так настойчиво просился на цепь!
Вот почему с утра ни одной дворняги не видать в поселке…
Не знаю, сознательно ли они так поступили или нет, но факт остается фактом – свершили месть и затаились до времени. А что сотворили они самое дерзкое и серьезное из всего, что творили раньше, это они, бесспорно, понимали, во всяком случае, Пират знал, да и сейчас знает. Что до остальных дворняг – можно лишь строить всякие предположения, но до сих пор в поселке не взвизгнула еще ни одна собачонка.
Мои мысли были прерваны гортанным петушиным криком. На заборе кочет ошалело бил крыльями и воинственно клокотал. Мы выскочили во двор, почему-то перелезли через забор, хотя калитка была распахнута настежь, но к месту схватки не поспели, да собственно говоря, помочь уже ничем не смогли бы – у забора лежал куцый красавец с перехваченным горлом. Сильные лапы еще сучили по окровавленной земле, От него, извиваясь, как змея, с гордым победным видом челночила Веста…
Гусариков вдруг успокоился. Он пнул пяткой тушку петуха и неожиданно нежным и даже умильным голосом позвал таксу:
– Веста, Веста, ко мне!
Собака, припадая к земле, часто помаргивая, повернула на зов хозяина.
– Ну, вот и пришел тебе конец! – невольно вздохнул я, приготовившись хоть чем-то прийти на помощь красивой псине. – Павел Никанорович!
Но тот даже не оглянулся на мое обращение.
– Павел Никанорович! – настойчиво повторил я. Тот молчал.
А Веста, ничего не подозревая, все ближе и ближе подползала к хозяину. Наконец, она подползла к нему и нежно лизнула протянутую ей руку. Тот впервые улыбнулся ей, взял па руки, погладил и, коряво воркуя, повернулся ко мне спиной. Затем, постояв немного, вошел в калитку и тихо прикрыл ее за собой…
Глава седьмая
А день тянулся мучительно долго.
«Что ж, – думал я. – Авось пронесет. Каким бы ни был жестоким Гусариков, все же он любит животных, пусть по-своему – с выгодой для себя, но любит же. А в Весте он души не чает. Ну, придушила кочета, оно, может, и к лучшему, не она, так Леопольд иль еще какая собака. Может, и не догадается Гусариков о той роли, которую Веста сыграла в судьбе хавронья. Все же это она сделала подкоп из свинарника, тем самым облегчив задачу поселковым дворнягам…»
В саду было душно. Длинным съемом я снял последние яблоки, перебрал их и перенес в кладовую. Принялся копать картошку, но хозяйка не разрешила – еще рановато, пусть заматереет в земле, доберет еще соков… Делать было абсолютно нечего – я слонялся из угла в угол, вернее, из сада в дом и обратно, не находя себе места. Все же судьба Весты не давала мне покоя.
Воздух был бездонно прозрачен и квел, весь прошит неспешными клейкими паутинками, и чудилось, зацепи и оборви случайно одну, и небеса прорвутся и неожиданно просыплют на разомлевшую землю крупные августовские звезды.
Скворцы, сбившись в стаи, напоследок усиленно проверяли крепость крыльев перед дальней и трудной дорогой.
Лишь воробьи беззаботно купались в мелкой и жаркой пыли, вяловато переругиваясь на своем воробьином языке. Мохнатые грузные шмели в плюшевых ярких одежках гудели басовито, озабоченно переползая с цветка на цветок. Стрекозы с сухим шуршаньем как-то боком скользили над чисто подметенным двориком, чуть задерживались над ним и бесцветными тенями исчезали в саду.
Наконец, в полдень распахнулась калитка во дворе Гусарикова. Он вышел во двор в новой черной паре, которую приобрел в несказанные года и надевал по особо торжественным дням, надо сказать, было их у него не так уж и много. В руках он держал большую эмалированную кастрюлю.
А где же Веста? Неужели? Не может быть! Но кастрюля… Убил, знать, снял шкуру, а тушку в кастрюлю. Такая жестокость никак не укладывалась в сознании. Тем более торжественный наряд. Ну, думаю, убил и решил устроить похороны… Вот пират!
Он долго стоял, к чему-то прислушиваясь, ощущение у меня было такое, что вот сейчас он вскрикнет и на всю округу поднимет всполошный плач, свойственный лишь русским бабам, оплакивающим в лютом горе покойника и заодно с ним себя. Но ничего подобного не произошло. Гусариков буркнул нечто невразумительное, и – слава богу – к нему, как ни в чем не бывало, зачелночила Веста… Честное слово, увидав Весту в целости и сохранности, я готов был на радостях перекреститься. И что говорить, Гусариков мне стал как-то симпатичней…
А он постоял-постоял и направился к телеграфному столбу. В руке у него появилась широкая кисть. Гусариков обмакнул ее в кастрюлю и старательно начал водить ею. Потом достал из-за пазухи лист бумаги и аккуратно приклеил его. Он шел торопливо от столба к столбу в глубину поселка и на каждом приклеивал листки.
Я не выдержал и подошел к первому. На листке из ученической тетрадки крупным корявым почерком было выведено:
О б ъ я в л е н и е!
Продается дом дубовый на фундаменте, под цинковой крышей. Добротные хозяйские постройки. Погреб кирпичный. В доме имеется водопровод, а также газ на баллонах. Сад – сорок одна яблоня, сто кустод малины, тридцать с гаком кустов крыжовники и др. С предложениями обращаться по адресу: Кавалеровский поселок, улица Гвардейская, дом 2. Гусариков Павел Никанорович. Там же продается собака (дог с родословной), 3,5 года, окрас черный.
– Эге! – присвистнул я, дочитав объявление. – Довели, знать, тебя дворняги до ручки.
Я медленно возвратился назад. Пират лежал в тени, вздыхая жарко и шумно. На крышу конуры нагло уселась сорока, она, заслышав мои шаги, с противным сухим стрекотом перелетела на крышу дома и устроилась на трубе.
– Ну, вот, Пират, сорока тебе и весть принесла па хвосте. И знаешь, что за весть?
Черт подери, Пират выслушал меня с удивительным вниманием и заинтересованностью. Он даже привстал и раскрыл пасть, чтобы лучше слышать.
Когда я сообщил хозяйке об объявлении, старушка ничуть не удивилась, лишь глубоко вздохнула и как печать поставила:
– Поделом ему. Правда, усадебка его – дно золотое. Да не все то золото, что блестит!
Остаток дня Пират смирно просидел на цепи. Лишь под вечер он попытался было освободиться, но, видать, передумал и остался на привязи…
Далеко за полночь я стоял на вершине горы.
Сполохи совсем ослабли, лишь иногда лениво вспухали и тут же опадали, не успев подняться даже выше телеграфного столба. Да и звезды как будто успокоились, сияли ровным устоявшимся светом и не мешали Друг другу. Лишь иногда поздняя звезда срывалась с черного неба и проносилась метеором, но как-то косо, криво и робко.
Поселок спал. Вдали, за лесом, уютно покряхтывал трактор, поднимая зябь.
На душе было неспокойно, словно нечто невидимое оборвалось и отлетело.
Я чего-то ждал, но чего? – да навряд-ли и ответишь, а потому я даже и не пытался сосредоточить мысль на чем-либо определенном и конкретном. Не знаю, как с другими, а со мною такое частенько случается, когда душа, подернутая сомненьем и тоской, вдруг сжимается тихо, осторожно, но настойчиво. Тогда и больно и сладостно стоять, где-нибудь ночью, среди ровной долины, а лучше всего оказаться на таком взгорье и чувствовать, что ты один на один и с самим собою и со всей Вселенной. И хотя подсознательно ты знаешь об этом, а ясности нет. И тогда и глубинах зарождается нечто неопределенное, такое высокое, что и душою не объять…
Я ждал чего-то, но чего? – да навряд-ли и ответишь. Однако ждал и, кажется, не дождался. А потому уже собрался было отправиться к себе на сеновал, как вдруг у дома Гусарикова раздался омерзительный вой, бесконечно длинный и однотонный. Я с удивлением признал в нем голос Пирата. А вой несся и ночи, злобный до зябкости.
За речкой ему откликнулись другие собачьи голоса. И вот вся округа наполнилась разноголосьем. В отличие от прежних ночей собаки держались на почтительном расстоянии от Гвардейской улицы, за исключением Пирата.
Они выли победно, остервенело.
Но в доме упрямо отмалчивались. Словно наперекор всем псам – отмолчались.
Собаки повыли-повыли и, оскорбившись, затихли.
А вдали с шуршаньем вырастал и пузырился самый удивительный сполох. Он рос и рос, приближаясь ко мне, долго-долго дрожал над полумиром и вдруг с треском, быстрыми брызгами рассыпался по всей округе, и тут же я увидел Леопольда, который, покачивая большой головой, осветился дрожащим голубым сиянием и медленно растаял в сгустившейся темноте.
…Утром мне принесли телеграмму. Я собрал чемоданчик и вышел на крыльцо.
Солнце светило робко. По небу пошли зябкие облака, и налетевший порыв ветра, уже чуть подмороженного, выбросил в небо из-за окоема первый неровный косяк журавлей. Они летели высоко и лишь тревожное «кур-лы!», словно палочка слепого, ощупывало дорогу, чтобы случайно не оступиться в выбоине и не сбиться с пути.
– Прощай, Пират!
Он стоял у своей конуры, смурый и вялый.
1 2 3 4