OCR и вычитка Угленко Александр.
Виктор Вучетич
Сиреневый сад
Сибирцев поднялся с постели в пору отцветающих вишен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к двери, к потемневшей от времени террасе, и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь, и весна вокруг, и это буйное цветение не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его.
Когда– то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам.
А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. От свежего ли дыхания земли и сада, или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа.
Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два-три коротких шага, и опустился в плетеное кресло-качалку. Чуть наклонясь вперед, он качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись спины и на плечи лег теплый и пушистый плед, легко окутал его, прикрыл колени. Пахнуло неуловимым запахом духов.
Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель – это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то спмпатяшкой горничной, а ныне сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор, легкий, неторопливый, заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она и Маша – понимал Сибирцев – все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал, сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний.
За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел с проводником на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском саквояже Сибирцева. А потом этот Митька… Митенька Безобразов в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: «Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…» Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выстрел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину…
А дальше только отрывки каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени прошло в общей сложности?… Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, брат, какие дела…
Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь – ответят да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то, он, может, и рай, да только от усадьбы осталось одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья – сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое пергаментной кожей лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза.
– Машенька… – Сибирцев увидел, как расширились глаза и стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: – Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую…
Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку; осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?… Какие они были у Яши? Тоже серые?… Не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом.
– А у нас, Машенька, – глухо сказал он, – сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому.
– Михаил Александрович! – Девушка порывисто шагнула к нему. – Скажите, я ведь знаю, догадываюсь… Это правда?
Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала:
– И вы там были? И все знаете? Помедлив, он сказал тихо:
– Сам не видел. Но мне сказали об этом. Контрразведчик Кунгуров. Через него я и часы вашего брата заполучил.
– И вы ничего не могли сделать? – Слезы полились из ее глаз.
Сибирцев отрицательно качнул головой.
Маша резко вскочила и исчезла в саду.
Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. «Значит, уже и сирень отцветает», – посторонне подумал он.
В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом присыпанной песком дорожки.
Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева:
– Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… – Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: – А вам могло грозить подобное?
Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил.
– Вы расскажете мне?
– Видите ли, Машенька, – Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, – никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… – он неопределенно качнул поднятой ладонью, – всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот – и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, браг, дела. Поэтому рассказать… не могу, Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной…
– А эти часы, которые вы… нам привезли?… Они еще папиными были.
– Это все, что я мог сделать, – ответил Сибирцев. – Все, что мог. Хотя делать это, возможно, не следовало… И вы, Машенька, немедленно забудьте все, что я вам сказал.
– Я поняла… Михаил Александрович, а как же мама? Она тоже про Яшу догадывается. Но верит. Пусть верит…
Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах, но точной причины так и не смог узнать Сибирцев. Он был знаком с Яковом, как, впрочем, со многими, кто постоянно вертелся при штабе атамана. Чем-то уже давно приглянулся Сибирцеву этот совсем юный офицер, носивший погоны подпоручика скорее всего по чьей-нибудь прихоти, нежели за собственные заслуги… Однако был он симпатичен Сибирцеву. Возможно, тем, что напоминал ему самого себя, начинающего прозревать на недавней германской войне. Казался Сивачев таким же горячим и искренним, но в силу сложившихся обстоятельств еще не нашедшим ни себя, ни своей правды.
Интерес к Якову возрос многократно, когда Сибирцев узнал, что он работает в шифровальном отделе. Ряд удачно выстроенных обстоятельств позволил одному из сослуживцев Якова сделать тому предложение переселиться из штабного вагона, стоявшего среди многих других на запасных путях станции Маньчжурия, в довольно приличный, хотя и скромный, домик железнодорожного машиниста, находившийся неподалеку от станции.
Машинист Федорчук пользовался уважением и деповского и станционного начальства ввиду своей деловитости, основательности поступков и безотказности по службе. Но, помимо всего прочего, был он отцом весьма симпатичной девицы, подвизавшейся по швейной части. Поэтому ни у кого не вызвало удивления, что Сивачев скоро переселился в домик пожилого машиниста, все знали, что с жильем для офицеров было туго, и на подобные мелкие нарушения начальство смотрело сквозь пальцы. Многие офицеры пышно разросшегося атаманского штаба квартировали где могли. Это уж ближе к апрелю двадцатого, после ряда провалов крупных семеновских операций, пришлось им, матерясь, но подчиняясь строжайшему приказу, возвращаться в тесные свои купе воняющих карболкой вагонов.
Опытный подпольщик о добрый дядька, Федорчук узнал некоторые подробности биографии Сивачева, о его сестре и матери, живущих где-то в Моршанском уезде, в Центральной России, которых Яков не видел более двух лет. Понимая состояние молодого офицера, чья вера в чистоту «белого движения», как любили в ту пору высокопарно выражаться, была уже основательно поколеблена, ибо ничто не могло бы ее скомпрометировать в такой степени, в какой это сделали проходящие через Якова документы, он сумел найти путь к сердцу Сивачева.
Началось все с небольшой «услуги» по части движения воинских поездов, тем более что такого рода «тайна», если смотреть на это дело серьезно, никакой особой тайной среди штабных болтунов не являлась. Так, одна видимость. Сибирцев полагал, что молодому и общительному офицеру лишние деньги вовсе не помешают. Но Сивачев совершенно неожиданно отказался от денег, предложенных ему Федорчуком, и уже по собственной инициативе познакомил его с копиями некоторых документов, которые имели действительную ценность. Что здесь больше сыграло роль – собственное прозрение или благосклонное внимание Федорчуковой дочери, – было еще неясно. Однако Сибирцев с Михеевым решили, что пришла пора умело, хотя и исподволь, направлять поступки Сивачева.
До самого февраля двадцатого года Сибирцев руководил действиями Якова, не вступая с ним в контакт, но и не избегая встреч в штабе. Яков действовал смело, чересчур смело, как теперь задним умом понимал Сибирцев. Может быть, на него влияла острота ситуации, игра в опасность, может быть, собственная неустоявшаяся, неокрепшая жажда настоящего дела, кто теперь знает. Но Яков сорвался. Скорей всего на какой-нибудь фальшивке – семеновские провокаторы были большие мастера по этой части.
В штабе никто толком не знал о причине исчезновения шифровальщика. Но интуиция подсказала Сибирцеву, что случилось нечто чрезвычайное и в его распоряжении считанные минуты. Рабочие депо – товарищи Федорчука – успели спрятать дочку машиниста, но самого предупредить не смогли, его взяла прямо в рейсе семеновская контрразведка.
Сибирцеву была хорошо знакома эта организация – бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники – грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом, отсылавшие людей на виселицу ради любой денежной или иной награды. Но черное дело свое они знали: мертвый не мог бы не заговорить в их руках.
Немедленно ушел к партизанам связник Сибирцева и Федорчука. Но знал Сибирцев, что опасность слишком велика, ибо, коли уж взялась копать контрразведка, она может докопаться и до него, какими бы мизерными, ничтожными ни казались его связи с арестованными. Надо было уходить и ему, но он медлил.
Посоветовавшись с Михеевым, сообщили о провале в Центр, а затем затаились, прервав всякие контакты.
И вот тут стал Сибирцев замечать, что начали его негласно проверять, назойливо, но якобы случайно, забывая убрать в сейф секретные приказы, от которых опытный человек за версту почует запах фальшивки. Сибирцев не реагировал. Он ждал.
«Кого мог знать Сивачев? – мучительно размышлял в те дни Сибирцев. – Только Федорчука. А что он мог выдать, если бы не выдержал пыток? Только то, что сам добывал в своем отделе».
Все замыкалось на Федорчуке. И все зависело теперь только от пожилого машиниста.
Так и ходил по острию клинка поручик Сибирцев в погонах с желтым кантом и тремя звездочками, пожалованными ему не так давно «за особые заслуги» полковником Скипетровым, правой рукой самого Григория Михайловича Семенова.
Сославшись на недомогание, которое, впрочем, Елена Алексеевна сочла за последствия голода, Маша ушла в свою комнатку на мансарде и там, наверно, прилегла. Сибирцеву было понятно ее состояние, но он – увы! – ничем не мог ей помочь. Только время, время…
Подставляя солнечным лучам лицо и открытую грудь, Сибирцев смолил помаленьку тонкие самокрутки, даже не потому, что хотелось курить, а больше по привычке.
Маша не появлялась, и спросить о ней у Елены Алексеевны было отчего-то неловко.
Начало припекать солнце. В доме по-прежнему было тихо, только потрескивали половицы да мерно поскрипывала качалка. Захотелось холодной родниковой воды. Сибирцев решил было позвать, но вдруг спохватился: совсем очумел малый! Нет, брат, пора тебе менять режим. Все. Никаких снисхождений. Палка есть – начинай ходить, начинай двигаться. Пора действовать, а не отлеживаться здесь.
Что рана проклятая ноет, наплевать. Долго еще будет ныть. Надо Ныркову срочным образом весточку послать, чтоб приехал, забрал. Там, в Козлове или в Тамбове, врач на крайний случай всегда найдется. Беды большой нет, если и откроется дырка в спине, залатают за милую душу. Да… Только как послать?… Смешно, эти милые дамы глаз с него не спускают, каждое движение сторожат, жди, пошлют они в Козлов нарочного, как же…
Тоже ведь вот забота: что станется здесь, когда он уедет? Они ж обе – и Маша, и ее мать – на ладан дышат, еле отошли за последнее время. Ни хозяйства у них, ни другой какой-нибудь сносной перспективы, одни осколки. Как помочь-то, чем? Теперь их так и не бросишь, не уедешь, все оставив за первым же поворотом. Идиотская ситуация… И что в мире делается – неизвестно. Ни газет, ни слухов. Окружили стеной, супчик с ложечки, сирень еще эта, будь она неладна. Прямо одно расстройство.
По– стариковски кряхтя, Сибирцев выбрался из качалки и, опираясь на палку, побрел в дом. За время болезни он как-то не удосужился узнать расположение комнат. Он вообще не мог представить, велик ли этот дом. Комната, в которую он вошел, была большой, со стрельчатыми окнами, полуприкрытыми снаружи щелястыми ставнями. Здесь царил сумрак оттого, что и стены были темными, и солнце сюда заглядывало, по всей вероятности, во второй половине дня. Такие комнаты в барских домах назывались залой. Дверь справа была приоткрыта, там, за ней, и вовсе густилась темнота. Где-то за той темнотой раздавались приглушенные стуки и железное звяканье. Винтовая деревянная лестница с резными балясинами вела наверх, скорее всего там и находилась Машина комната.
Сибирцев оглядел небогатое убранство: широкий стол с витыми ножками, несколько венских стульев с гнутыми спинками, огромный, в полстены пустой буфет. Обогнул стол, чтобы подойти к окну, и вздрогнул: из темного проема между окон на него глянул незнакомый обросший мужик, длинный и нескладный, стриженный почему-то ежиком и весь странно расплывчатый.
1 2 3