Ай да Радько! Главное спас! Ну, умен!
— Мать, жена, бога молите за Радька нашего!.. Коня!
Стрелой промчались два вершника, Олекса и Станята, едва успевший опоясаться и натянуть сапоги, мимо складов, мимо торга, вверх по Рагатице, к городским воротам, выручать задержанный обоз.
Уже ближе к полудню, когда привели возы и купеческий двор наполнился толпой повозничан — сверх платы им выкатили бочку пива, и сейчас повозники шумно гуляли, — взмокший, измазанный и снова веселый Олекса шепнул Радьку:
— Ну, сколько же мы потеряли все ж таки?
— Постой, Олекса, пойдем в горницу!
Уселись, глаза в глаза. Радько сощурился, расправил желтую бороду в потоках седины, пустил улыбку в каменные морщины обветренного до черноты лица.
— Значит, так. Возы я повернул к Зверину монастырю. Железо продадим за городом, тамо и домницы ихние, а уж кому надо, опосле, без повозного, завезут в Неревский конец (кому надо — Дмитру). А виру берут со всех, так и в торгу дороже стало, я узнавал. Тут мы, что потеряли на сукне да протчем, то и выручим, самое худо, ежели полугривны недостанет. А коли боярин Жирох железо купит, с него можно теперя и лихву взять! Вот как.
Уперся руками в расставленные колени, еще больше сощурился Радько, глаза утонули в хитрых морщинах.
Молчал, потупясь, Олекса. Сопел. После встал и торжественно поклонился в ноги:
— Ты мне в отца место!
Взошла мать, та все знала уже. Своими руками с поклоном поднесла чашу Радьку.
— Спасибо тебе, Ульяния!
Радько выпил, обтер усы тыльной стороной ладони.
— Закусить не желаешь ли? И баня готова, поди отдохни. Олекса доурядит с повозниками.
— Спасибо, мать. Пожалуй, пойду, ты доуправься, Олекса!
Легко, с шутками, играючи, щурясь — не заметишь, как и недодаст, — рассчитывал Олекса мужиков. В этом он был мастер, Радька за пояс затыкал. Зато сперва всегда норовил угостить пивом… Под конец даже руки поднял:
— Ну, мужики, чист, как на духу, перед вами! Не обессудьте потом!
— Ладно, купечь, и обманул, не спросим!
— Живи, богатей!
Докончив с повозниками, стал раздавать подарки Олекса, не забыл никого, даже новой девке и той досталось на рукава. Государыне матери, Ульянии, — ипского сукна, волоченого золота и серебра, чудского янтарю. Жене, Домаше, особый подарок — ларец немецкой работы. Открыл замок — ахнули девки, Любава поджала губы. Достал веницейское зеркало в серебряной иноземной оправе, взглянул мельком с удовольствием, прищурясь, в блестящее стекло: волнистая бородка, волосы кудрявятся. Повел темной бровью: на красном от весеннего загара лице особенно ярки голубые глаза, — подал с поклоном. Зарозовела Домаша приняла подарок, потупясь, ушла. Переглянулся с матерью, неспешно вышел следом.
Глядь — зеркало на столе, Домаша в дальнем углу. Подошел.
— Любаве отдай! В монастырь хочу идти, Олекса.
— От детей?
— От тебя.
— Слушай, Домаша! Быль молодцу не укор, а тебя я не отдам никому, не продам за все сокровища земные. Мне за тебя заплатить мало станет жизни человеческой. Лебедь белая! Краса ненаглядная, северное солнышко мое! Вишь, я обозы бросил, к тебе прилетел? Мне и в далекой земле надо знать, что ты ждешь и приветишь. А про то все и думать пустое, суета одна!
Положил руки на плечи, — уперлась, потом обернулась, припала на грудь.
— Ох, трудно с тобою, Олекса! И без тебя трудно. Пристают ко мне…
— Кто?!
— Пустое… Так сказала… Ну идем, ино еще поживем до монастыря-то!
Рассмеялась, смахнула слезы. Глянула, проходя в дареное иноземное зеркало.
Все-таки ловок Олекса, удачлив во всем, все ему сходит с рук!
V
К приезду гостей Олекса переоделся. Взял было алую рубаху — любил звонкий красный цвет, — Домаша отсоветовала: «Не ко глазам». Нравились светлые голубые глаза Олексины.
— По тебе, так мне в холщовой рубахе ходить, как на покосе!
— И с синей вышивкой!
Однако алую отложил, вздохнув, выбрал белую полотняную с красным шитьем. Вспомнил рубаху Станяты, Любавин дар, нахмурился, отложил и эту. Взял другую, шитую синим шелком, порты темно-зеленого сукна, сапоги надел черевчатые, мягкие, щегольские, дорогой атласный зипун. Прошелся соколком, постукивая высокими каблуками алых востроносых сапогов, поворотился:
— Хорош ли?
— Седь-ко!
Домаша любовно расчесала волосы, слегка ударила по затылку:
— Топерича хорош!
Вскоре начали собираться. Гости входили, кто чинно, кто шумно. Максим Гюрятич — этот всех шумнее. Обнялись, расцеловались, оглядели друг друга с удовольствием. Максим потемнее волосом да покруглее станом.
— Толстеешь, брате!
— Да и ты вроде не тонее стал?
Максим повел долговатым хитрым носом, кинул глазами врозь, как умел только он — будто сразу в две стороны поглядел.
— Слух есть, обоз твой дорогою ся укоротил?
Он расставил руки, показывая длину обоза: вез, вез, — и, уменьшая расстояние, вдруг сложил дулю, дулей ткнул Олексу в живот и захохотал.
— Ну ты… — засмущался Олекса, — потише!
Но сам прдхохотнул, довольный:
— Не я, Радько!
— Я бы за Радька твоего двух лавок с товаром не пожалел!
— А что, Радько у него и дороже стоит! — сказал, подходя, Олфоромей Роготин. — Ты, Максим, расскажи, как нынче немца вез на торг! Не слыхал, Олекса?
— Откуда, я вчера и сам-то прибыл!
— Ну, брат, дело было! Я ведь мало не пропал нынче, обидели меня раковорци вконец!
— Да и не тебя одного, всех! Заяли Нарову, да и на поди!
— Всех-то всех, да думать надоть. Вот Лунько мне и по сю пору гривну серебра отдать не может, так я ему простил, мне мой немец топерича все вернет, с прибытком! А спервоначалу-то и мне не до смеха стало. Повозникам плати, за перевалку плати, другое-третье плати, да раковорцам, да морской провоз, да подати… Привез ему, не берет немец: у тебя товар подмоченный! Я: Христос с тобой, у тебя датчане и не такой еще брали! Связку ему, сорок соболей, каких! «Я шессный немецкий купец!» Ну, купецкая честность, известно, хуже мирской татьбы, я ему вторые сорок… Уж на третьей только уломал, да еще с меня провозное, да мытное, да ладейное. Ну ладно, ты все то возьми да дай цену! Нет, и цены не дал, нипочем взял товар, мало не раздел догола. Ладно, думаю, так оставить — хозяйка из дому прогонит. Я туда-сюда, разнюхал, что он меха уже продал датчанам, сукна набрал, хочет сам в Новгород товар везти, к зимнему меховому торгу ладитце. Я к повозникам: дружья, братья, товарищи, выручайте! Ну, конечно, тута меня совсем раздели, по-свойски, стало стыд горстью забирать да дыру долонью закрывать… Однако — ударили по рукам, везу купца своим повозом. Сам хоронюсь. Сменка ему выслал. Бреду за последним возом в худой лопотиночке, в лапотках, братцы! Калика перехожая, да и толь. Ништо! Тихонечко везу немца, берегу, через кажную речку возы поодинке переводим… Ему нейметце, торг-то отойдет, скорее нать!
Можно. Ну, раз в воду провалились, там — в снег, там — под горку, — всю кладь разнесло. А что с кого, законы я знаю, так подвожу — всё по его вине; купцу убыток, а повозник тому не причинен. Под Саблей покажись ему, будто нечаянно, говорю: в Волхово, напоследи, и вовсе утопим! Мой немец меня признал, куда кинутьце? «Мне ти повозники не нать, нать других!» Других? Ладно. Тараха послал договариватьце.
— Тарашку?
— Его.
— Ловок, ох, ловок!
— Ну. Тот: мне-ста от рубежа везти, а тут невыгодно станет. Немец мой ему разницу платит. Я этой разницей мало не все, что повозники с меня сняли, покрыл. Повеселее стало.
— Ну, Тарах-то довез?
— Стой, не скоро! Тарах его татьбой напугал. Кругом-то везет, через Волхово переволок да меня-то опеть и кажет: «Главный тать! Купец был, да разорили его немцы. Знаем, что татьбой живет, а взеть не можем, послуха не сыскать! Откупись, купец!» Ну, взял я с него своих соболей. Вестимо, не сам и торговал, тоже люди мои, а я будто и не знаю. Тарашка его возил-возил да напоследи коней выпряг и сам утек, — тоже тать будто, а меня оговорил понапрасну. Тут я опеть покажись, уж гуньку изодел, во своем наряде, — спасать купца. Зла, говорю, не помню, а заплатить надо, лошадям-то овес нать, снегу не заедят!
В Новгород довез, а уж меховой торг отбыл, опозднился мой немец. Говорю: ты честный купец, а я тоже честный, у меня меха без обману. Ну, и взял с него, конечно, да напоследях таких соболей да куниц приволок — он и глаза отворил. В долг набрал! Возьмешь, говорит, на мне опосле.
— Все ж таки отдал ему?
— А что, совсем-то не стал губить немца. Не приедет, я кому продам? Да и сам не останний раз в Колывани. Всю-то овчинку с волка нашего не спустил, постриг только малость. Да и с долгом-то он вперед сговорчивее будет! Сидит сейчас, словно мышь в углу, воск колупает.
Ну, я это возвращаюсь, а Лунько ко мне: «Помилуй, раковорцы вконец обобрали, гривны не набрал!» — «Ну, — говорю, — мне на тебя роте не ходить, не ябедничать стать! Коней верни, да долю дашь через лето, а что долгу твоего, так прощаю, кланяюся той гривне серебра».
— Ну, Максим, ты и разбойник!
— Я что! Вот ты…
Максим вновь, поведя носом, сложил руку дулей, ткнул Олексу и захохотал.
— Иди лучше, Олекса, гостей встречай!
В это время их всех троих точно клещами прижало друг к другу.
— Страхон! Балуй!
Не руки у замочника — железо. Был он коренаст, темновиден и силен, что медведь. Раньше во всем конце его один Якол, кожемяк, и обарывал.
— Всё, купцы, торгуете, всё народ омманываете, еще не весь товар продали, не всех людей омманули? — спрашивал Страхон, не выпуская приятелей.
— Пусти, черт, задавишь!
Замочник с неохотой разжал объятия.
— Занесла меня нелегкая промеж вашей братьи, купечества, как сома в вершу.
— Дмитр еще будет, не печалуй!
— А что? Дмитр, тот покрепче вашего мужик! Ну как, полюби немцам мои замки?
— Не боись, Страхон, тебя не проведу (со Страхоном, как и с Дмитром, их связывало давнее совместное дело: Олекса уже много лет сбывал в Висби и Любек русские замки Страхоновой работы). Хочешь ли знать, сколь выручил?
— То потом! — отмахнулся Страхон с беспечной гордостью уверенного в себе ремесленника. («Мастерство не деньги, оно всегда в руках, это купец трясется над каждой ногатой!») — Прости, Олекса, у меня тут к Максимке словцо тайное… Пойдем! От Ратибора Клуксовича привет тебе хочу передать…
Много не церемонясь, он сгреб Гюрятича чуть не за шиворот и потащил в угол.
«Чего это он Максима?» — насторожился Олекса, услышав ненавистное имя. Но раздумывать сейчас было некогда. Гости всё прибывали.
Кум Яков пришел пеший — недалеко жил, да и редко ездил на коне. Одет просто, как всегда. Завид, тот приехал в санях с Завидихой, сыном Юрко, шурином Олексы, Таньей, молодшей сестрой Домашиной, — четверыма.
Мужиков встречал Олекса, жонок — Домаша. Ульяния всех гостей принимала на сенях. Ей кланялись почтительно мужики и молодшие жонки.
Сейчас, в дорогом цареградском бархате с золотыми цветами по нему и грифонами в кругах, суховатая небольшал Ульяния кажется и строже и выше ростом. Темно-лиловый, в жемчужном шитье повойник нарочно приоткрывает по сторонам серебряные волнистые волосы. На старых наработавшихся руках пламенеют рукава алого шелку. На шее — ожерелье из янтарей — Олексин дар, и пуговицы на саяне золотые, с зернью и изумрудами, редкие, тоже Олекса где-то достал, расстарался. Поджав сморщенные, потемневшие губы, улыбаясь, ревниво оглядывает она рыхлую Завидиху, которая, шурша шелками и затканным серебром фландрским бархатом, отдуваясь, тяжело подымается по ступеням. Лицо красное, широкое, что братина; тройной подбородок, рот полураскрыт, задыхается, как на сени взойти.
«Годы-то еще и не мои! — не без удовлетворения думает Ульяния, целуясь с Завидихой. — И чего величаются? Завид свое от отца получил, а Юрко и сейчас сам дела вести не может. Сумели бы, как мой-то Олекса, подняться!» Сравнилась еще раз: не уступит Завидихе, пожалуй, и понаряднее будет! Повела глазом, мысленно добавляя: «И Домашу свою поглядите, боялись ведь, что голой будет у нас ходить!»
У Домаши, с хитрым расчетом, простые белого тонкого полотна рукава, даже без шитья, только по нарукавью тоненькая лента золотого кружевца, зато в уборе — драгоценные колты из Рязани, в самоцветных камнях, между которыми целый сад: на тоненькой витой рубчатой серебряной проволочке, с конский волос толщиною, качаются крохотные золотые цветочки, каждый чуть больше просяного зерна. Танья, как стала целоваться с сестрой, так и впилась глазами, даже ахнула, не видала до сих пор еще.
— Откуда?
— О прошлом годе еще Олекса привез, да редко надеваю, берегу!
Не утерпела, повела сестру показывать дареное зеркало.
Жонки проходили в покои Ульянии — пока, до столов, мужики — в горницу.
Пришел уже и отец Герасим в простом своем белом подряснике холщовом, с крестом кипарисным, из Афона привезенным. Никогда не носил дорогих тканей, — недостойно то слуге божьему, и шубу надевал простую, медвежью, за что был паки уважаем прихожанами. Прибыл уже и сотский, Якун Вышатич, с женой. Большой, тяжелый, в не гнущемся от золотого шитья аксамитовом зипуне. Богат, ведет торговлю воском, в Иваньском братстве состоит, а там шутка — пятьдесят гривен взнос!
Брат Тимофей еще раньше пришел, сидел у матери, Ульянии, а теперь вместе с Олексой встречал гостей, подергивая узкую бороду, улыбаясь как бы виновато. Редко улыбался брат, не умел, а когда надо было, как сейчас, словно виноватился перед людями. Знал он всех не только в лицо и по родству, знал, кто как живет, — у него взвешивали свое серебро, при нем рядились и считались, и потому даже Якун Вышатич поздоровался с ним уважительно, а Максим Гюрятич — так и с опаской. Знал брат и такое про Максима, что тот старому другу Олексе, да и жене своей никогда не сказывал.
Радько, принаряженный, лоснящийся после бани, тоже вступил в горницу. Его приветствовали, не чинясь, уважали за ум и сметку, да и знали, что в доме Олексы он что дядя родной. Прибыла запоздавшая сестра, Опросинья, с чадами. Мужик ее был в отъезде. Зимним путем ушел в Кострому и еще не ворочался. Расцеловались с Олексой, Домашей и матерью. Детей свели вместе и отослали под надзор Полюжихи. Прибыли и прочие званые. Задерживался Дмитр, наконец прискакал и он на тяжелом гнедом жеребце. Поздоровались.
— Почто не с супругой?
— Недужна.
«Поди, и не недужна, — подумал Олекса, приглядываясь к строгому лицу кузнеца, — а надеть нечего, после пожара-то голы остались!» Стало обидно за Дмитра: не таков человек, чтобы низиться перед прочими, а горд, самолюбив — удачей не хвастает и беды своей николи не скажет.
— Как путь? — бросил отрывисто Дмитр, слезая с коня.
— Товар есть для тебя.
— Знаю. Спытать надо.
— Хорошее железо, свейской земли, на клинки пойдет!
— После поговорим. Я нынце покупатель незавидной, может, кому другому продашь?
— За тобою не пропадет, не первый год знаемся!
Олекса обиделся несколько, кузнец понял, потеплел:
— Прости, ежели слово не по нраву молвил. Ну, веди к гостям.
Уже были все в сборе, как главный гость пожаловал. Его уж и мать Ульяния вышла на крыльцо встречать, а Олекса сам держал стремя — тысяцкий Кондрат, седой, величественный, медленно слезал с седла.
В горницах Кондрата приветствовали все по очереди, каждый за честь считал поклониться ему. Теперь можно было и начинать.
Всего набралось с женами до сорока душ, сели за четыре стола, составленных в ряд в столовой горнице. Детей, что привезли с собою, кормили в горнице на половине Ульянии. Особо, в клети на дворе, накрыли для слуг и молодшей чади. Блюда там были попроще и пир пошумнее.
Мать Ульяния пригласила к столу. Отец Герасим прочел молитву и благословил трапезу. Перекрестились, приступили.
На закуску были соленый сиг, датские сельди, лосось, снетки, рыжики и грузди с луком.
Разные квасы, пиво, мед и красное привозное вино в кувшинах стояли на столах. Квасы — в широких чашах, обвешанных по краю маленькими черпачками.
Потом пошли на стол рыбники, кулебяка с семгой, осетриной, налимом, уха — сиг в наваре из ершей. Рыбу ели руками, пальцы вытирали чистым рушником, положенным вдоль стола.
После рыбных последовали мясные перемены: утки, куры, дичь и венец всего — печеный кабан с яблоками.
Кондрат прищурился.
— По дороге свалили, под Новым городом!
— А хоть и подале — не беда. Нынче князь и зайцев травить не дает и птиц бить на Ильмере не велит!
— Ну, зайцы — то боярская печаль.
— Не скажи! — подал голос Страхон. — Боярину не труд и за Мстой поохотитьце, а вот у меня сосед, лодейник, Мина, Офоносов сын, знаете его! Мастер добрый, а семья больша, дети — мал мала меньше, родители уже стары, и старуха больна у его. Дак он силья поставит, худо-бедно зайчишку принесет, щи наварят с мясом. Опеть же гоголь, утица тамо… чад-от семеро, ежель всё с одного топора, много нать!
— Сейчас-то не ходит?
— Какое! Ходит и сейчас! Тут не хочешь — пойдешь. А только два раза силья обирали у его…
— Да. Сюда б его, мужики!
Скоро пошли шаньги с творогом, морошкой и брусникой, оладьи, пареная репа в меду, топленое молоко, сливки, белая каша сорочинского пшена с изюмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Мать, жена, бога молите за Радька нашего!.. Коня!
Стрелой промчались два вершника, Олекса и Станята, едва успевший опоясаться и натянуть сапоги, мимо складов, мимо торга, вверх по Рагатице, к городским воротам, выручать задержанный обоз.
Уже ближе к полудню, когда привели возы и купеческий двор наполнился толпой повозничан — сверх платы им выкатили бочку пива, и сейчас повозники шумно гуляли, — взмокший, измазанный и снова веселый Олекса шепнул Радьку:
— Ну, сколько же мы потеряли все ж таки?
— Постой, Олекса, пойдем в горницу!
Уселись, глаза в глаза. Радько сощурился, расправил желтую бороду в потоках седины, пустил улыбку в каменные морщины обветренного до черноты лица.
— Значит, так. Возы я повернул к Зверину монастырю. Железо продадим за городом, тамо и домницы ихние, а уж кому надо, опосле, без повозного, завезут в Неревский конец (кому надо — Дмитру). А виру берут со всех, так и в торгу дороже стало, я узнавал. Тут мы, что потеряли на сукне да протчем, то и выручим, самое худо, ежели полугривны недостанет. А коли боярин Жирох железо купит, с него можно теперя и лихву взять! Вот как.
Уперся руками в расставленные колени, еще больше сощурился Радько, глаза утонули в хитрых морщинах.
Молчал, потупясь, Олекса. Сопел. После встал и торжественно поклонился в ноги:
— Ты мне в отца место!
Взошла мать, та все знала уже. Своими руками с поклоном поднесла чашу Радьку.
— Спасибо тебе, Ульяния!
Радько выпил, обтер усы тыльной стороной ладони.
— Закусить не желаешь ли? И баня готова, поди отдохни. Олекса доурядит с повозниками.
— Спасибо, мать. Пожалуй, пойду, ты доуправься, Олекса!
Легко, с шутками, играючи, щурясь — не заметишь, как и недодаст, — рассчитывал Олекса мужиков. В этом он был мастер, Радька за пояс затыкал. Зато сперва всегда норовил угостить пивом… Под конец даже руки поднял:
— Ну, мужики, чист, как на духу, перед вами! Не обессудьте потом!
— Ладно, купечь, и обманул, не спросим!
— Живи, богатей!
Докончив с повозниками, стал раздавать подарки Олекса, не забыл никого, даже новой девке и той досталось на рукава. Государыне матери, Ульянии, — ипского сукна, волоченого золота и серебра, чудского янтарю. Жене, Домаше, особый подарок — ларец немецкой работы. Открыл замок — ахнули девки, Любава поджала губы. Достал веницейское зеркало в серебряной иноземной оправе, взглянул мельком с удовольствием, прищурясь, в блестящее стекло: волнистая бородка, волосы кудрявятся. Повел темной бровью: на красном от весеннего загара лице особенно ярки голубые глаза, — подал с поклоном. Зарозовела Домаша приняла подарок, потупясь, ушла. Переглянулся с матерью, неспешно вышел следом.
Глядь — зеркало на столе, Домаша в дальнем углу. Подошел.
— Любаве отдай! В монастырь хочу идти, Олекса.
— От детей?
— От тебя.
— Слушай, Домаша! Быль молодцу не укор, а тебя я не отдам никому, не продам за все сокровища земные. Мне за тебя заплатить мало станет жизни человеческой. Лебедь белая! Краса ненаглядная, северное солнышко мое! Вишь, я обозы бросил, к тебе прилетел? Мне и в далекой земле надо знать, что ты ждешь и приветишь. А про то все и думать пустое, суета одна!
Положил руки на плечи, — уперлась, потом обернулась, припала на грудь.
— Ох, трудно с тобою, Олекса! И без тебя трудно. Пристают ко мне…
— Кто?!
— Пустое… Так сказала… Ну идем, ино еще поживем до монастыря-то!
Рассмеялась, смахнула слезы. Глянула, проходя в дареное иноземное зеркало.
Все-таки ловок Олекса, удачлив во всем, все ему сходит с рук!
V
К приезду гостей Олекса переоделся. Взял было алую рубаху — любил звонкий красный цвет, — Домаша отсоветовала: «Не ко глазам». Нравились светлые голубые глаза Олексины.
— По тебе, так мне в холщовой рубахе ходить, как на покосе!
— И с синей вышивкой!
Однако алую отложил, вздохнув, выбрал белую полотняную с красным шитьем. Вспомнил рубаху Станяты, Любавин дар, нахмурился, отложил и эту. Взял другую, шитую синим шелком, порты темно-зеленого сукна, сапоги надел черевчатые, мягкие, щегольские, дорогой атласный зипун. Прошелся соколком, постукивая высокими каблуками алых востроносых сапогов, поворотился:
— Хорош ли?
— Седь-ко!
Домаша любовно расчесала волосы, слегка ударила по затылку:
— Топерича хорош!
Вскоре начали собираться. Гости входили, кто чинно, кто шумно. Максим Гюрятич — этот всех шумнее. Обнялись, расцеловались, оглядели друг друга с удовольствием. Максим потемнее волосом да покруглее станом.
— Толстеешь, брате!
— Да и ты вроде не тонее стал?
Максим повел долговатым хитрым носом, кинул глазами врозь, как умел только он — будто сразу в две стороны поглядел.
— Слух есть, обоз твой дорогою ся укоротил?
Он расставил руки, показывая длину обоза: вез, вез, — и, уменьшая расстояние, вдруг сложил дулю, дулей ткнул Олексу в живот и захохотал.
— Ну ты… — засмущался Олекса, — потише!
Но сам прдхохотнул, довольный:
— Не я, Радько!
— Я бы за Радька твоего двух лавок с товаром не пожалел!
— А что, Радько у него и дороже стоит! — сказал, подходя, Олфоромей Роготин. — Ты, Максим, расскажи, как нынче немца вез на торг! Не слыхал, Олекса?
— Откуда, я вчера и сам-то прибыл!
— Ну, брат, дело было! Я ведь мало не пропал нынче, обидели меня раковорци вконец!
— Да и не тебя одного, всех! Заяли Нарову, да и на поди!
— Всех-то всех, да думать надоть. Вот Лунько мне и по сю пору гривну серебра отдать не может, так я ему простил, мне мой немец топерича все вернет, с прибытком! А спервоначалу-то и мне не до смеха стало. Повозникам плати, за перевалку плати, другое-третье плати, да раковорцам, да морской провоз, да подати… Привез ему, не берет немец: у тебя товар подмоченный! Я: Христос с тобой, у тебя датчане и не такой еще брали! Связку ему, сорок соболей, каких! «Я шессный немецкий купец!» Ну, купецкая честность, известно, хуже мирской татьбы, я ему вторые сорок… Уж на третьей только уломал, да еще с меня провозное, да мытное, да ладейное. Ну ладно, ты все то возьми да дай цену! Нет, и цены не дал, нипочем взял товар, мало не раздел догола. Ладно, думаю, так оставить — хозяйка из дому прогонит. Я туда-сюда, разнюхал, что он меха уже продал датчанам, сукна набрал, хочет сам в Новгород товар везти, к зимнему меховому торгу ладитце. Я к повозникам: дружья, братья, товарищи, выручайте! Ну, конечно, тута меня совсем раздели, по-свойски, стало стыд горстью забирать да дыру долонью закрывать… Однако — ударили по рукам, везу купца своим повозом. Сам хоронюсь. Сменка ему выслал. Бреду за последним возом в худой лопотиночке, в лапотках, братцы! Калика перехожая, да и толь. Ништо! Тихонечко везу немца, берегу, через кажную речку возы поодинке переводим… Ему нейметце, торг-то отойдет, скорее нать!
Можно. Ну, раз в воду провалились, там — в снег, там — под горку, — всю кладь разнесло. А что с кого, законы я знаю, так подвожу — всё по его вине; купцу убыток, а повозник тому не причинен. Под Саблей покажись ему, будто нечаянно, говорю: в Волхово, напоследи, и вовсе утопим! Мой немец меня признал, куда кинутьце? «Мне ти повозники не нать, нать других!» Других? Ладно. Тараха послал договариватьце.
— Тарашку?
— Его.
— Ловок, ох, ловок!
— Ну. Тот: мне-ста от рубежа везти, а тут невыгодно станет. Немец мой ему разницу платит. Я этой разницей мало не все, что повозники с меня сняли, покрыл. Повеселее стало.
— Ну, Тарах-то довез?
— Стой, не скоро! Тарах его татьбой напугал. Кругом-то везет, через Волхово переволок да меня-то опеть и кажет: «Главный тать! Купец был, да разорили его немцы. Знаем, что татьбой живет, а взеть не можем, послуха не сыскать! Откупись, купец!» Ну, взял я с него своих соболей. Вестимо, не сам и торговал, тоже люди мои, а я будто и не знаю. Тарашка его возил-возил да напоследи коней выпряг и сам утек, — тоже тать будто, а меня оговорил понапрасну. Тут я опеть покажись, уж гуньку изодел, во своем наряде, — спасать купца. Зла, говорю, не помню, а заплатить надо, лошадям-то овес нать, снегу не заедят!
В Новгород довез, а уж меховой торг отбыл, опозднился мой немец. Говорю: ты честный купец, а я тоже честный, у меня меха без обману. Ну, и взял с него, конечно, да напоследях таких соболей да куниц приволок — он и глаза отворил. В долг набрал! Возьмешь, говорит, на мне опосле.
— Все ж таки отдал ему?
— А что, совсем-то не стал губить немца. Не приедет, я кому продам? Да и сам не останний раз в Колывани. Всю-то овчинку с волка нашего не спустил, постриг только малость. Да и с долгом-то он вперед сговорчивее будет! Сидит сейчас, словно мышь в углу, воск колупает.
Ну, я это возвращаюсь, а Лунько ко мне: «Помилуй, раковорцы вконец обобрали, гривны не набрал!» — «Ну, — говорю, — мне на тебя роте не ходить, не ябедничать стать! Коней верни, да долю дашь через лето, а что долгу твоего, так прощаю, кланяюся той гривне серебра».
— Ну, Максим, ты и разбойник!
— Я что! Вот ты…
Максим вновь, поведя носом, сложил руку дулей, ткнул Олексу и захохотал.
— Иди лучше, Олекса, гостей встречай!
В это время их всех троих точно клещами прижало друг к другу.
— Страхон! Балуй!
Не руки у замочника — железо. Был он коренаст, темновиден и силен, что медведь. Раньше во всем конце его один Якол, кожемяк, и обарывал.
— Всё, купцы, торгуете, всё народ омманываете, еще не весь товар продали, не всех людей омманули? — спрашивал Страхон, не выпуская приятелей.
— Пусти, черт, задавишь!
Замочник с неохотой разжал объятия.
— Занесла меня нелегкая промеж вашей братьи, купечества, как сома в вершу.
— Дмитр еще будет, не печалуй!
— А что? Дмитр, тот покрепче вашего мужик! Ну как, полюби немцам мои замки?
— Не боись, Страхон, тебя не проведу (со Страхоном, как и с Дмитром, их связывало давнее совместное дело: Олекса уже много лет сбывал в Висби и Любек русские замки Страхоновой работы). Хочешь ли знать, сколь выручил?
— То потом! — отмахнулся Страхон с беспечной гордостью уверенного в себе ремесленника. («Мастерство не деньги, оно всегда в руках, это купец трясется над каждой ногатой!») — Прости, Олекса, у меня тут к Максимке словцо тайное… Пойдем! От Ратибора Клуксовича привет тебе хочу передать…
Много не церемонясь, он сгреб Гюрятича чуть не за шиворот и потащил в угол.
«Чего это он Максима?» — насторожился Олекса, услышав ненавистное имя. Но раздумывать сейчас было некогда. Гости всё прибывали.
Кум Яков пришел пеший — недалеко жил, да и редко ездил на коне. Одет просто, как всегда. Завид, тот приехал в санях с Завидихой, сыном Юрко, шурином Олексы, Таньей, молодшей сестрой Домашиной, — четверыма.
Мужиков встречал Олекса, жонок — Домаша. Ульяния всех гостей принимала на сенях. Ей кланялись почтительно мужики и молодшие жонки.
Сейчас, в дорогом цареградском бархате с золотыми цветами по нему и грифонами в кругах, суховатая небольшал Ульяния кажется и строже и выше ростом. Темно-лиловый, в жемчужном шитье повойник нарочно приоткрывает по сторонам серебряные волнистые волосы. На старых наработавшихся руках пламенеют рукава алого шелку. На шее — ожерелье из янтарей — Олексин дар, и пуговицы на саяне золотые, с зернью и изумрудами, редкие, тоже Олекса где-то достал, расстарался. Поджав сморщенные, потемневшие губы, улыбаясь, ревниво оглядывает она рыхлую Завидиху, которая, шурша шелками и затканным серебром фландрским бархатом, отдуваясь, тяжело подымается по ступеням. Лицо красное, широкое, что братина; тройной подбородок, рот полураскрыт, задыхается, как на сени взойти.
«Годы-то еще и не мои! — не без удовлетворения думает Ульяния, целуясь с Завидихой. — И чего величаются? Завид свое от отца получил, а Юрко и сейчас сам дела вести не может. Сумели бы, как мой-то Олекса, подняться!» Сравнилась еще раз: не уступит Завидихе, пожалуй, и понаряднее будет! Повела глазом, мысленно добавляя: «И Домашу свою поглядите, боялись ведь, что голой будет у нас ходить!»
У Домаши, с хитрым расчетом, простые белого тонкого полотна рукава, даже без шитья, только по нарукавью тоненькая лента золотого кружевца, зато в уборе — драгоценные колты из Рязани, в самоцветных камнях, между которыми целый сад: на тоненькой витой рубчатой серебряной проволочке, с конский волос толщиною, качаются крохотные золотые цветочки, каждый чуть больше просяного зерна. Танья, как стала целоваться с сестрой, так и впилась глазами, даже ахнула, не видала до сих пор еще.
— Откуда?
— О прошлом годе еще Олекса привез, да редко надеваю, берегу!
Не утерпела, повела сестру показывать дареное зеркало.
Жонки проходили в покои Ульянии — пока, до столов, мужики — в горницу.
Пришел уже и отец Герасим в простом своем белом подряснике холщовом, с крестом кипарисным, из Афона привезенным. Никогда не носил дорогих тканей, — недостойно то слуге божьему, и шубу надевал простую, медвежью, за что был паки уважаем прихожанами. Прибыл уже и сотский, Якун Вышатич, с женой. Большой, тяжелый, в не гнущемся от золотого шитья аксамитовом зипуне. Богат, ведет торговлю воском, в Иваньском братстве состоит, а там шутка — пятьдесят гривен взнос!
Брат Тимофей еще раньше пришел, сидел у матери, Ульянии, а теперь вместе с Олексой встречал гостей, подергивая узкую бороду, улыбаясь как бы виновато. Редко улыбался брат, не умел, а когда надо было, как сейчас, словно виноватился перед людями. Знал он всех не только в лицо и по родству, знал, кто как живет, — у него взвешивали свое серебро, при нем рядились и считались, и потому даже Якун Вышатич поздоровался с ним уважительно, а Максим Гюрятич — так и с опаской. Знал брат и такое про Максима, что тот старому другу Олексе, да и жене своей никогда не сказывал.
Радько, принаряженный, лоснящийся после бани, тоже вступил в горницу. Его приветствовали, не чинясь, уважали за ум и сметку, да и знали, что в доме Олексы он что дядя родной. Прибыла запоздавшая сестра, Опросинья, с чадами. Мужик ее был в отъезде. Зимним путем ушел в Кострому и еще не ворочался. Расцеловались с Олексой, Домашей и матерью. Детей свели вместе и отослали под надзор Полюжихи. Прибыли и прочие званые. Задерживался Дмитр, наконец прискакал и он на тяжелом гнедом жеребце. Поздоровались.
— Почто не с супругой?
— Недужна.
«Поди, и не недужна, — подумал Олекса, приглядываясь к строгому лицу кузнеца, — а надеть нечего, после пожара-то голы остались!» Стало обидно за Дмитра: не таков человек, чтобы низиться перед прочими, а горд, самолюбив — удачей не хвастает и беды своей николи не скажет.
— Как путь? — бросил отрывисто Дмитр, слезая с коня.
— Товар есть для тебя.
— Знаю. Спытать надо.
— Хорошее железо, свейской земли, на клинки пойдет!
— После поговорим. Я нынце покупатель незавидной, может, кому другому продашь?
— За тобою не пропадет, не первый год знаемся!
Олекса обиделся несколько, кузнец понял, потеплел:
— Прости, ежели слово не по нраву молвил. Ну, веди к гостям.
Уже были все в сборе, как главный гость пожаловал. Его уж и мать Ульяния вышла на крыльцо встречать, а Олекса сам держал стремя — тысяцкий Кондрат, седой, величественный, медленно слезал с седла.
В горницах Кондрата приветствовали все по очереди, каждый за честь считал поклониться ему. Теперь можно было и начинать.
Всего набралось с женами до сорока душ, сели за четыре стола, составленных в ряд в столовой горнице. Детей, что привезли с собою, кормили в горнице на половине Ульянии. Особо, в клети на дворе, накрыли для слуг и молодшей чади. Блюда там были попроще и пир пошумнее.
Мать Ульяния пригласила к столу. Отец Герасим прочел молитву и благословил трапезу. Перекрестились, приступили.
На закуску были соленый сиг, датские сельди, лосось, снетки, рыжики и грузди с луком.
Разные квасы, пиво, мед и красное привозное вино в кувшинах стояли на столах. Квасы — в широких чашах, обвешанных по краю маленькими черпачками.
Потом пошли на стол рыбники, кулебяка с семгой, осетриной, налимом, уха — сиг в наваре из ершей. Рыбу ели руками, пальцы вытирали чистым рушником, положенным вдоль стола.
После рыбных последовали мясные перемены: утки, куры, дичь и венец всего — печеный кабан с яблоками.
Кондрат прищурился.
— По дороге свалили, под Новым городом!
— А хоть и подале — не беда. Нынче князь и зайцев травить не дает и птиц бить на Ильмере не велит!
— Ну, зайцы — то боярская печаль.
— Не скажи! — подал голос Страхон. — Боярину не труд и за Мстой поохотитьце, а вот у меня сосед, лодейник, Мина, Офоносов сын, знаете его! Мастер добрый, а семья больша, дети — мал мала меньше, родители уже стары, и старуха больна у его. Дак он силья поставит, худо-бедно зайчишку принесет, щи наварят с мясом. Опеть же гоголь, утица тамо… чад-от семеро, ежель всё с одного топора, много нать!
— Сейчас-то не ходит?
— Какое! Ходит и сейчас! Тут не хочешь — пойдешь. А только два раза силья обирали у его…
— Да. Сюда б его, мужики!
Скоро пошли шаньги с творогом, морошкой и брусникой, оладьи, пареная репа в меду, топленое молоко, сливки, белая каша сорочинского пшена с изюмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19