Ата – учила формам, через которые приходят в мир демонические сущности, наполняя сознание – безумием, а сны – кошмарами, по капле вливая их в кровь спящих; Гермес же учил тому, что если всю силу воображения направить на то, чтобы вообразить подле себя сторожевого пса, он будет охранять ваш сон, и отгонять от него демонов – лишь самым могущественным из них дано справиться с этим стражем и поработить ваше сознание, – однако если образ, рожденный воображением, окажется недостаточно ярок, пес будет слабым, и демоны возобладают над ним, и собака вскоре умрет; Афродита же учила, что если, сконцентрировав воображение, представить голубя, увенчанного серебряной короной, и повелеть ему парить над головой спящего, нежное его воркование притянет к спящему сладостные грезы бессмертной любви, и сенью своей они укроют его смертный сон; так каждое из божеств, сопровождая даруемое им откровение множеством предостережений и вздохов, открыло, как любое сознание постоянно рождает новые сущности и посылает их в мир, и с ними приходит здоровье или мор, радость или безумие. Если вы породили зло и жестокость, то причиной тому – изъяны формы: форма была безобразной, дерзкой, или в нее было вложено слишком много жажды жизни, или же пропорции тела были нарушены, деформированные жизненной ношей; но божественные силы являются лишь в формах истинно прекрасных, что трепетно бегут соприкосновения с существованием: облеченные во вневременной экстаз, они проходят сквозь него с полуприкрытым взором, в молчании, свойственном сну.
Бесплотные же души, что воплощаются в формы, люди называют "строем чувств" – и они есть причина всех великих изменений в мире; всякий раз, когда маг или художник вызывает по своей прихоти ту или иную душу, она вызывает в сознании мага или художника, или, если душа – демон, в сознании безумца или подлеца, – форму, в которую воплотится, и обретая через то голос или пластический жест, изливается в мир. Такова первопричина всех великих событий; бесплотная душа, или божество, или демон входят сперва в сознание людей смутным знаком и изменяют его, изменяют ход мыслей людских и людских поступков, и вот волосы, что были цвета пшеницы, становятся иссиня-черными, или черные волосы превращаются в пшеничные, и империи меняют свои границы на карте, словно они – лишь палая листва, влекомая по земле ветром. В конце книги приводились символические обозначения форм и цветовые соответствия, связанные с богами и демонами, зная которые, инициированный мог творить формы, призывая в мир любых богов и демонов, обретя могущество Авиценны, повелевавшего теми, кто таится за слезами и смехом.
IV
Майкл Робартис вернулся часа через два после заката и сказал, что мне надо выучить шаги некоего танца, пришедшего из глубины времен, ибо, прежде чем свершится инициация, я должен трижды пройти в магическом хороводе, ведь ритм – это колесо Вечности, на котором должно принять мучение и умереть все случайное и мимолетное, чтобы дух вырвался на свободу. Оказалось, что шаги эти несложны и имеют сходство с некоторыми па греческих танцев; в молодости я слыл неплохим танцором, знал множество замысловатых кельтских шагов, так что вскорости выучил и эти. Затем Майкл Робартис облачил меня и облачился сам в одеяния, очертаниями напоминающими те, что носили в Греции и Египте, однако багрянец их свидетельствовал о жизни более страстной, чем та, которую ведала античность; в ладонь мне он вложил небольшую бронзовую курильницу в форме розы, сработанную современным ремесленником, и велел открыть небольшую дверь напротив той, через которую я попал в эту комнату.
Я положил ладонь на ручку, но едва я это сделал, как дым благовоний – возможно, виной тому таинственные чары моего наставника, – вновь погрузил меня в грезы: я привиделся себе маской, лежащей на прилавке какой-то восточной лавки. Множество посетителей – глаза их были столь ярки и безучастны, что я знал: они не люди, а нечто иное и большее, – вошли и стали примерять меня на себя, покуда, рассмеявшись, не зашвырнули в дальний угол; однако наваждение минуло в одно мгновение, ибо когда я очнулся, рука моя все так же покоилась на ручке двери. Открыв дверь, я обнаружил за ней изумительной красоты галерею: по стенам ее тянулись мозаичные изображения богов, не менее прекрасные, но куда менее аскетично-суровые, чем мозаики баптистерия в Равенне; цвет, преобладающий в каждой мозаике, был, несомненно, символическим цветом, присущим тому или иному богу, и перед каждым изображением висела того же цвета лампада, источавшая странный аромат. Я шел от одной мозаики к другой, в глубине души изумляясь, как же горсточке энтузиастов в столь удаленном месте удалось претворить всю эту красоту в реальность – перед лицом столь великого богатства, утаенного от света, я был почти готов поверить в материальную алхимию; с каждым моим шагом дым курильницы, стелящийся в воздухе, менял свою окраску.
Я остановился: путь мне преграждала резная бронзовая дверь: казалось, один за другим на меня накатывают морские валы, а сквозь них проглядывают смутно угадываемые – и тем более ужасающие личины. Судя по всему, кто-то, находившийся с той стороны двери, слышал наши шаги, потому что раздался оклик: "Подошла ли к концу работа, что вершит Негасимое Пламя?" – и Майкл Робартис произнес в ответ: "Это золото – из атанора, золото без изъяна". Дверь отворилась: мы оказались в просторной круглой зале, среди одетых в багрянец мужчин и женщин, медленно кружащихся в танце. Со сводов зала на нас смотрела огромная мозаичная роза; стены были выложены мозаиками на сюжет битвы богов и ангелов: боги переливались цветами рубина и сапфира, ангелы же изображались блекло-серым цветом, ибо, – прошептал Майкл Робартис, – они отреклись от своей божественной природы и убоялись обнаженности сердца, обреченного на одиночество, убоялись любви – и все ради бога смирения и скорби.
Своды залы поддерживали колонны, – они аркадой опоясывали помещение, зачаровывая взгляд необычностью форм: казалось, божества ветра, подхваченные горячечным водоворотом запредельного, нечеловеческого танца, устремились ввысь под звуки труб и цимбал; из сгустка вихрящихся очертаний выступали простертые к нам руки, служившие подставками для курильниц. Мне было велено вложить мою курильницу в одну из этих протянутых ладоней и присоединиться к танцующим, и вот, обернувшись, я увидел , что пол выложен зеленым камнем, и в центре его – мозаика: дымчато-серое, едва различимое изображение Распятия Христова. Когда же я спросил Робартиса, что это значит, он ответил, что члены Ордена желают "попирать Его единство своими бесчисленными подошвами".
Танец длился, подобно волнам, подступая к центру залы, чтобы отхлынуть вновь – и узор его повторял рисунок лепестков розы над головой, и лился звук невидимых инструментов, что пришли из глубины времен – никогда прежде не слышал я им подобных; с каждым мгновением неистовство нарастало, покуда, казалось, все вихри мира не пробудились под нашими ногами. Я выбился из сил, отошел и встал у колонны, наблюдая, как зарождаются и распадаются фигуры танца, подобные языкам мятущегося пламени; постепенно я погрузился в полузабытье, когда же очнулся, моему взору предстало зрелище кружащихся, медленно оседая в отяжелевшем от благовонного дыма воздухе, лепестков гигантской розы, – не мозаики, но сонма живых существ, обретающих облик по мере приближения к полу – облик невиданной красоты. Коснувшись пола, они присоединялись к танцующим: сперва прозрачные, словно дым, с каждым шагом они приобретали все более четкую форму, и вот я уже мог различать лица богов – прекрасные греческие и величественные римские лики; имена иных я мог угадать: по жезлу в руке, по птице, парящей над головой.
И вот уже смертная персть шла в танце рядом с бессмертной плотью; в смятенных взорах, устремленных навстречу невозмутимым бездонно-темным взглядам, горел огонь бесконечного желания, – так смотрит тот, кто, наконец, после неисчислимых скитаний, обрел утраченную любовь своей юности. Порой, на одно лишь мгновение, я видел одинокую призрачную фигуру, скользящую среди танцоров лицо ее скрывала накидка, в руке был зажат призрачный факел, – она проплывала, как сон во сне, как тень тени, и пониманием, рожденным из истока, что глубже, чем мысль, я знал: это – сам Эрос, как знал и то, что он скрывает свой лик, так как ни один мужчина и ни одна женщина от начала веков не познали, что же есть любовь, не заглянули ему в глаза, ибо Эрос единственное из божеств, которое и бог, и дух, и в страстях, насылаемых им, никогда не проявлена его сущность, хоть и внятны смертному сердцу его нашептывания. Ибо, если человек любит благородной любовью, он познает любовь через жалость, не ведающую утоления, и доверие, не знающее слов, и сочувствие, не ведающее конца; если же любовь его – низка, то дано ему познать ее в неистовстве ревности, внезапности ненависти и неизбывности желания; но так ли, иначе – она является ему, скрытая под покровом, и никогда не познает человек любви в чистой ее наготе.
И покуда так стоял я, погруженный в свои мысли, воззвал ко мне голос из среды танцоров, облаченных в багрянец: "В круг, в круг, нельзя уклоняться от танца; в круг! в круг! богам, чтобы стать плотью, нужна пища наших сердец, " – и я не успел даже отозваться, как непостижимая волна страсти, казалось, то сама душа танца, что колышется в наших душах, накрыла меня и увлекла в центр хоровода. Я танцевал с бессмертной, величавой женщиной: волосы ее были убраны черными лилиями, плавные жесты казались исполненными мудростью, которая глубже, чем межзвездная тьма, – мудростью и любовью, равной любви, что реяла над водами в начале времен; и мы танцевали и танцевали, и дым благовоний струился над нами, обволакивал нас, словно мы покоились в самой сердцевине мира, и, казалось, прошли века, и бури пробудились и отбушевав, умерли в складках наших одеяний, в короне ее тяжелых волос.
Внезапно я опомнился: веки женщины ни разу не дрогнули, лилии не обронили ни единого лепестка, не колыхнулись – и тут я с ужасом осознал, что танцую с кем-то, кто не человек, но – больше или меньше человека, – кто пьет мою душу, как вол пьет придорожную лужу; и я упал, и тьма накрыла меня.
V
Очнулся я внезано, словно что-то меня толкнуло: я лежал на грубо раскрашенном полу, на спине, так что видел над собой низкий потолок с намалеванной в центре розой; стены помещения были покрыты наполовину законченными фресками. Колонны и курильницы исчезли; оказалось, что вокруг меня, разметавшись, спят два десятка людей в растрепанных одеяниях; их запрокинутые лица походили на маски, скрывающие за собой пустоту, – и все это освещал холодный свет зари, проникающий сквозь высокое узкое окно, которое я заметил только сейчас; за окном грохотало море. Неподалеку от меня спал Майкл Робартис, – рядом с ним, откатившись в сторону, валялась резная бронзовая чаша – судя по всему, в ней жгли благовония. Я присел – и вдруг понял, что к гулу моря примешивается иной шум – ропот недовольной толпы, раздраженные выкрики мужчин и женщин.
Вскочив на ноги, я бросился к Майклу Робартису, принялся тормошить его, тщетно пытаясь привести в чувство. Тогда, обхватив тело под мышки, я попытался его приподнять – но Майкл лишь слабо вздохнул во сне и откинулся назад; а голоса звучали все громче и обозленней; потом донеслись тяжелые удары – толпа пыталась высадить дверь, что смотрела на дамбу. Внезапно послышался хруст дерева – я понял, что дверь начала уступать, и бросился прочь из залы. Передо мной был узкий коридор – я нырнул в него – некрашенные половицы грохотали под ногами – наконец я увидел дверь, ведущую на кухню; за дверью никого не оказалось – я проскользнул в дверной проем – и тут до меня донеслись два сокрушительных удара; топот шагов и крики заполонили дом – я понял, что дверь, выходившая на дамбу, поддалась. Я рванулся из кухни на улицу, пересек внутренний дворик, пронесся по ступенькам, ведущим к морю, и оказался на берегу, с внешней стороны дамбы. Я бежал по кромке прибоя, а в уши мне бился яростный крик.
Там, где я спустился к морю, насыпь лишь недавно облицевали гранитом, и он еще не успел порасти водорослями, но когда я решился выбраться на дорогу, оказалось, что передо мной – старая часть дамбы, скользкая от зеленоватой слизи, и мне стоило большого труда вскарабкаться по ней наверх. Стоя наверху, я оглянулся на Храм Алхимической Розы, – крики рыбаков и их женщин все еще были слышны, но стали значительно глуше – оказалось, вся толпа ввалилась в дом; но тут на пороге показалась кучка народа. Выйдя на воздух, люди принялись собирать камни, подтаскивая их из груды, сваленной возле дома, – очевидно, заготовленной на случай, если шторм подмоет дамбу: будет чем укрепить гранитные плиты. Я стоял, наблюдая за толпой, и вдруг старик – полагаю, тот самый сторож, мимо которого мы проходили, – махнул рукой в моем направлении и что-то выкрикнул; все лица разом обратились ко мне – так волна вскипает белой пеной. Я сорвался с места и бросился прочь; счастлив мой Бог, что привычка к гребле укрепляет руки и грудь, а не ноги – иначе бы мне не спастись; и все же – покуда я бежал, не топот преследователей, не их голоса, пышущие злобой, гнали меня вперед, а – гул множества иных голосов, полных стона и ликования, что заставляли звенеть воздух над моей головой – ныне забытых мною, как забывается сон в момент пробуждения.
И даже сейчас мне порой кажется: я слышу жалобное и ликующее пение этих голосов, и мир неопределенности, что лишь наполовину утратил власть над моим разумом и сердцем, готов поглотить меня, превратить в своего раба; однако я ношу на шее четки, и когда я слышу – или мне кажется, что слышу – пение голосов, я прижимаю их к сердцу и шепчу: "Тот, имя кому – Легион, – он ждет у наших дверей, он обманывает наш разум утонченностью, он льстит красотой нашему сердцу; но лишь в Тебе – спасение наше и вера"; и тогда война, что бушует в моей душе, стихает, и я обретаю мир.
1 2 3
Бесплотные же души, что воплощаются в формы, люди называют "строем чувств" – и они есть причина всех великих изменений в мире; всякий раз, когда маг или художник вызывает по своей прихоти ту или иную душу, она вызывает в сознании мага или художника, или, если душа – демон, в сознании безумца или подлеца, – форму, в которую воплотится, и обретая через то голос или пластический жест, изливается в мир. Такова первопричина всех великих событий; бесплотная душа, или божество, или демон входят сперва в сознание людей смутным знаком и изменяют его, изменяют ход мыслей людских и людских поступков, и вот волосы, что были цвета пшеницы, становятся иссиня-черными, или черные волосы превращаются в пшеничные, и империи меняют свои границы на карте, словно они – лишь палая листва, влекомая по земле ветром. В конце книги приводились символические обозначения форм и цветовые соответствия, связанные с богами и демонами, зная которые, инициированный мог творить формы, призывая в мир любых богов и демонов, обретя могущество Авиценны, повелевавшего теми, кто таится за слезами и смехом.
IV
Майкл Робартис вернулся часа через два после заката и сказал, что мне надо выучить шаги некоего танца, пришедшего из глубины времен, ибо, прежде чем свершится инициация, я должен трижды пройти в магическом хороводе, ведь ритм – это колесо Вечности, на котором должно принять мучение и умереть все случайное и мимолетное, чтобы дух вырвался на свободу. Оказалось, что шаги эти несложны и имеют сходство с некоторыми па греческих танцев; в молодости я слыл неплохим танцором, знал множество замысловатых кельтских шагов, так что вскорости выучил и эти. Затем Майкл Робартис облачил меня и облачился сам в одеяния, очертаниями напоминающими те, что носили в Греции и Египте, однако багрянец их свидетельствовал о жизни более страстной, чем та, которую ведала античность; в ладонь мне он вложил небольшую бронзовую курильницу в форме розы, сработанную современным ремесленником, и велел открыть небольшую дверь напротив той, через которую я попал в эту комнату.
Я положил ладонь на ручку, но едва я это сделал, как дым благовоний – возможно, виной тому таинственные чары моего наставника, – вновь погрузил меня в грезы: я привиделся себе маской, лежащей на прилавке какой-то восточной лавки. Множество посетителей – глаза их были столь ярки и безучастны, что я знал: они не люди, а нечто иное и большее, – вошли и стали примерять меня на себя, покуда, рассмеявшись, не зашвырнули в дальний угол; однако наваждение минуло в одно мгновение, ибо когда я очнулся, рука моя все так же покоилась на ручке двери. Открыв дверь, я обнаружил за ней изумительной красоты галерею: по стенам ее тянулись мозаичные изображения богов, не менее прекрасные, но куда менее аскетично-суровые, чем мозаики баптистерия в Равенне; цвет, преобладающий в каждой мозаике, был, несомненно, символическим цветом, присущим тому или иному богу, и перед каждым изображением висела того же цвета лампада, источавшая странный аромат. Я шел от одной мозаики к другой, в глубине души изумляясь, как же горсточке энтузиастов в столь удаленном месте удалось претворить всю эту красоту в реальность – перед лицом столь великого богатства, утаенного от света, я был почти готов поверить в материальную алхимию; с каждым моим шагом дым курильницы, стелящийся в воздухе, менял свою окраску.
Я остановился: путь мне преграждала резная бронзовая дверь: казалось, один за другим на меня накатывают морские валы, а сквозь них проглядывают смутно угадываемые – и тем более ужасающие личины. Судя по всему, кто-то, находившийся с той стороны двери, слышал наши шаги, потому что раздался оклик: "Подошла ли к концу работа, что вершит Негасимое Пламя?" – и Майкл Робартис произнес в ответ: "Это золото – из атанора, золото без изъяна". Дверь отворилась: мы оказались в просторной круглой зале, среди одетых в багрянец мужчин и женщин, медленно кружащихся в танце. Со сводов зала на нас смотрела огромная мозаичная роза; стены были выложены мозаиками на сюжет битвы богов и ангелов: боги переливались цветами рубина и сапфира, ангелы же изображались блекло-серым цветом, ибо, – прошептал Майкл Робартис, – они отреклись от своей божественной природы и убоялись обнаженности сердца, обреченного на одиночество, убоялись любви – и все ради бога смирения и скорби.
Своды залы поддерживали колонны, – они аркадой опоясывали помещение, зачаровывая взгляд необычностью форм: казалось, божества ветра, подхваченные горячечным водоворотом запредельного, нечеловеческого танца, устремились ввысь под звуки труб и цимбал; из сгустка вихрящихся очертаний выступали простертые к нам руки, служившие подставками для курильниц. Мне было велено вложить мою курильницу в одну из этих протянутых ладоней и присоединиться к танцующим, и вот, обернувшись, я увидел , что пол выложен зеленым камнем, и в центре его – мозаика: дымчато-серое, едва различимое изображение Распятия Христова. Когда же я спросил Робартиса, что это значит, он ответил, что члены Ордена желают "попирать Его единство своими бесчисленными подошвами".
Танец длился, подобно волнам, подступая к центру залы, чтобы отхлынуть вновь – и узор его повторял рисунок лепестков розы над головой, и лился звук невидимых инструментов, что пришли из глубины времен – никогда прежде не слышал я им подобных; с каждым мгновением неистовство нарастало, покуда, казалось, все вихри мира не пробудились под нашими ногами. Я выбился из сил, отошел и встал у колонны, наблюдая, как зарождаются и распадаются фигуры танца, подобные языкам мятущегося пламени; постепенно я погрузился в полузабытье, когда же очнулся, моему взору предстало зрелище кружащихся, медленно оседая в отяжелевшем от благовонного дыма воздухе, лепестков гигантской розы, – не мозаики, но сонма живых существ, обретающих облик по мере приближения к полу – облик невиданной красоты. Коснувшись пола, они присоединялись к танцующим: сперва прозрачные, словно дым, с каждым шагом они приобретали все более четкую форму, и вот я уже мог различать лица богов – прекрасные греческие и величественные римские лики; имена иных я мог угадать: по жезлу в руке, по птице, парящей над головой.
И вот уже смертная персть шла в танце рядом с бессмертной плотью; в смятенных взорах, устремленных навстречу невозмутимым бездонно-темным взглядам, горел огонь бесконечного желания, – так смотрит тот, кто, наконец, после неисчислимых скитаний, обрел утраченную любовь своей юности. Порой, на одно лишь мгновение, я видел одинокую призрачную фигуру, скользящую среди танцоров лицо ее скрывала накидка, в руке был зажат призрачный факел, – она проплывала, как сон во сне, как тень тени, и пониманием, рожденным из истока, что глубже, чем мысль, я знал: это – сам Эрос, как знал и то, что он скрывает свой лик, так как ни один мужчина и ни одна женщина от начала веков не познали, что же есть любовь, не заглянули ему в глаза, ибо Эрос единственное из божеств, которое и бог, и дух, и в страстях, насылаемых им, никогда не проявлена его сущность, хоть и внятны смертному сердцу его нашептывания. Ибо, если человек любит благородной любовью, он познает любовь через жалость, не ведающую утоления, и доверие, не знающее слов, и сочувствие, не ведающее конца; если же любовь его – низка, то дано ему познать ее в неистовстве ревности, внезапности ненависти и неизбывности желания; но так ли, иначе – она является ему, скрытая под покровом, и никогда не познает человек любви в чистой ее наготе.
И покуда так стоял я, погруженный в свои мысли, воззвал ко мне голос из среды танцоров, облаченных в багрянец: "В круг, в круг, нельзя уклоняться от танца; в круг! в круг! богам, чтобы стать плотью, нужна пища наших сердец, " – и я не успел даже отозваться, как непостижимая волна страсти, казалось, то сама душа танца, что колышется в наших душах, накрыла меня и увлекла в центр хоровода. Я танцевал с бессмертной, величавой женщиной: волосы ее были убраны черными лилиями, плавные жесты казались исполненными мудростью, которая глубже, чем межзвездная тьма, – мудростью и любовью, равной любви, что реяла над водами в начале времен; и мы танцевали и танцевали, и дым благовоний струился над нами, обволакивал нас, словно мы покоились в самой сердцевине мира, и, казалось, прошли века, и бури пробудились и отбушевав, умерли в складках наших одеяний, в короне ее тяжелых волос.
Внезапно я опомнился: веки женщины ни разу не дрогнули, лилии не обронили ни единого лепестка, не колыхнулись – и тут я с ужасом осознал, что танцую с кем-то, кто не человек, но – больше или меньше человека, – кто пьет мою душу, как вол пьет придорожную лужу; и я упал, и тьма накрыла меня.
V
Очнулся я внезано, словно что-то меня толкнуло: я лежал на грубо раскрашенном полу, на спине, так что видел над собой низкий потолок с намалеванной в центре розой; стены помещения были покрыты наполовину законченными фресками. Колонны и курильницы исчезли; оказалось, что вокруг меня, разметавшись, спят два десятка людей в растрепанных одеяниях; их запрокинутые лица походили на маски, скрывающие за собой пустоту, – и все это освещал холодный свет зари, проникающий сквозь высокое узкое окно, которое я заметил только сейчас; за окном грохотало море. Неподалеку от меня спал Майкл Робартис, – рядом с ним, откатившись в сторону, валялась резная бронзовая чаша – судя по всему, в ней жгли благовония. Я присел – и вдруг понял, что к гулу моря примешивается иной шум – ропот недовольной толпы, раздраженные выкрики мужчин и женщин.
Вскочив на ноги, я бросился к Майклу Робартису, принялся тормошить его, тщетно пытаясь привести в чувство. Тогда, обхватив тело под мышки, я попытался его приподнять – но Майкл лишь слабо вздохнул во сне и откинулся назад; а голоса звучали все громче и обозленней; потом донеслись тяжелые удары – толпа пыталась высадить дверь, что смотрела на дамбу. Внезапно послышался хруст дерева – я понял, что дверь начала уступать, и бросился прочь из залы. Передо мной был узкий коридор – я нырнул в него – некрашенные половицы грохотали под ногами – наконец я увидел дверь, ведущую на кухню; за дверью никого не оказалось – я проскользнул в дверной проем – и тут до меня донеслись два сокрушительных удара; топот шагов и крики заполонили дом – я понял, что дверь, выходившая на дамбу, поддалась. Я рванулся из кухни на улицу, пересек внутренний дворик, пронесся по ступенькам, ведущим к морю, и оказался на берегу, с внешней стороны дамбы. Я бежал по кромке прибоя, а в уши мне бился яростный крик.
Там, где я спустился к морю, насыпь лишь недавно облицевали гранитом, и он еще не успел порасти водорослями, но когда я решился выбраться на дорогу, оказалось, что передо мной – старая часть дамбы, скользкая от зеленоватой слизи, и мне стоило большого труда вскарабкаться по ней наверх. Стоя наверху, я оглянулся на Храм Алхимической Розы, – крики рыбаков и их женщин все еще были слышны, но стали значительно глуше – оказалось, вся толпа ввалилась в дом; но тут на пороге показалась кучка народа. Выйдя на воздух, люди принялись собирать камни, подтаскивая их из груды, сваленной возле дома, – очевидно, заготовленной на случай, если шторм подмоет дамбу: будет чем укрепить гранитные плиты. Я стоял, наблюдая за толпой, и вдруг старик – полагаю, тот самый сторож, мимо которого мы проходили, – махнул рукой в моем направлении и что-то выкрикнул; все лица разом обратились ко мне – так волна вскипает белой пеной. Я сорвался с места и бросился прочь; счастлив мой Бог, что привычка к гребле укрепляет руки и грудь, а не ноги – иначе бы мне не спастись; и все же – покуда я бежал, не топот преследователей, не их голоса, пышущие злобой, гнали меня вперед, а – гул множества иных голосов, полных стона и ликования, что заставляли звенеть воздух над моей головой – ныне забытых мною, как забывается сон в момент пробуждения.
И даже сейчас мне порой кажется: я слышу жалобное и ликующее пение этих голосов, и мир неопределенности, что лишь наполовину утратил власть над моим разумом и сердцем, готов поглотить меня, превратить в своего раба; однако я ношу на шее четки, и когда я слышу – или мне кажется, что слышу – пение голосов, я прижимаю их к сердцу и шепчу: "Тот, имя кому – Легион, – он ждет у наших дверей, он обманывает наш разум утонченностью, он льстит красотой нашему сердцу; но лишь в Тебе – спасение наше и вера"; и тогда война, что бушует в моей душе, стихает, и я обретаю мир.
1 2 3