Вот если бы она из-за старика Баундерби отказала любимому человеку, - тогда другое дело. Но все-таки она поступила очень хорошо.
- Уж куда лучше! И она так при этом спокойна.
- Она, как все женщины, - со снисходительным высокомерием отвечал Том. - Женщина повсюду может ужиться. Она привыкла к своему положению и не тяготится им. Так ли, этак ли, ей все равно. И потом, хоть Лу и женщина, она все же не совсем обыкновенная женщина. Она может вдруг уйти в себя и целый час о чем-то думать - я сам сколько раз видел, как она молча сидит у камина и смотрит в огонь.
- Понятно. Сама находит, чем развлечься, - заметил Хартхаус, лениво затягиваясь дымом.
- Не так уж много находит, как вы, быть может, предполагаете, возразил Том. - Родитель наш забил ей голову всякой сухой материей. Это его система.
- Воспитал свою дочь такой, каков он сам? - спросил Хартхаус.
- Дочь? Не только ее. Он даже меня так воспитал, - сказал Том.
- Не может быть!
- Именно, именно, - подтвердил Том и покачал головой. - Вообразите, мистер Хартхаус, когда я впервые покинул свой дом и поселился у старика Баундерби, я был глуп, как пробка, и о жизни знал не больше, чем устрица.
- Полноте, Том! Я вам не верю. Вы просто шутите.
- Даю вам слово! - воскликнул щенок. - Вовсе я не шучу. Какие уж тут шутки! - С минуту он сосредоточенно и важно курил свою сигару, потом продолжал самодовольным тоном: - Ну, с тех пор я немного поумнел. Не отрицаю. Но этим я обязан только себе. Родитель тут ни при чем.
- А ваша ученая сестра?
- Моя ученая сестра осталась почти такой, какой была. Она часто жаловалась мне, что не умеет заняться каким-нибудь женским делом. И теперь, наверно, ничего не изменилось. Но ее это не тяготит, - глубокомысленно добавил он, затягиваясь сигарой. - Женщины всегда как-то уживаются.
- Вчера вечером, когда я заходил в банк, чтобы узнать адрес мистера Баундерби, я застал там одну престарелую леди, которая, видимо, искренне восхищается вашей сестрой, - заметил мистер Джеймс Хартхаус, бросая в камин окурок сигары.
- Мамаша Спарсит! - догадался Том. - Как? Вы уже видели ее?
Его друг кивнул головой. Том вынул изо рта сигару, чтобы подмигнуть похитрее (хотя веки уже плохо слушались его), и несколько раз ударил себя пальцем по носу.
- Мамаша Спарсит, по-моему, не только восхищается Лу, - сказал Том. Я бы назвал ее чувства - любовь и преданность. Мамаша Спарсит никогда не ловила Баундерби, когда он ходил в холостяках. Что вы, что вы!
Эти слова были последними, произнесенными щенком, прежде чем он впал в дремотное забытье, за которым последовал крепкий сон. Очнулся он от весьма неприятного сновидения - ему померещилось, что в него ткнули носком башмака и чей-то голос сказал: "Хватит, время позднее. Ступайте домой!"
- Ну что ж, - сказал он, поднимаясь с дивана. - Пора идти. Знаете, у вас очень хороший табак. Но только слишком слабый.
- Да, да, слишком слабый, - отвечал мистер Хартхаус.
- Просто... просто до смешного слабый, - сказал Том. - А где у вас дверь? Спокойной ночи!
И еще ему привиделся странный сон - будто один из слуг гостиницы провел его через туман, который очень мешал ему идти, а когда рассеялся, оказался главной улицей, и слуги уже не было. Потом он без особенного труда побрел домой, хотя все еще каким-то таинственным образом ощущал присутствие своего нового друга - словно тот где-то парил в воздухе, так же небрежно прислонясь к камину и глядя на него тем же властным взором.
Щенок добрался до дому и лег спать. Имей он хоть отдаленное понятие о том, что он натворил в тот вечер, и будь он в меньшей степени щенком, а в большей братом, он, быть может, круто свернул бы с дороги, спустился к зловонной, черной от краски реке и лег бы спать на веки вечные, навсегда задернув над головой грязный полог ее гниющих вод.
ГЛАВА IV
Люди и братья
- О друзья мои, угнетенные рабочие Кокстауна! О друзья мои и соотечественники, рабы железного и беспощадного деспотизма! О друзья мои, товарищи по несчастью, товарищи по труду, братья и ближние мои! Настал час, когда мы должны слиться в единую сплоченную силу, дабы стереть в порошок наших притеснителей, которые слишком долго жирели потом наших лиц, трудом наших рук, силой наших мышц, грабя наши семьи, попирая богом созданные великие права человечества и извечные священные привилегии братства людей!
"Правильно! Верно, верно! Ура!" и другие одобрительные возгласы неслись со всех концов битком набитого душного помещения, где оратор, взобравшись на подмостки, выпускал в толпу пары и пену своего красноречия. Он так распалился, что пот лил с него градом, и голос отказывался служить ему. Он долго кричал во все горло под ярким светом газового рожка, сжимал кулаки, хмурил брови, стискивал зубы и размахивал руками, и, наконец, доведя себя до полного изнеможения, остановился и попросил стакан воды.
Он стоял над толпой весь багровый, жадно глотая холодную воду, и надо сказать, что сравнение между ним и обращенными к нему сосредоточенными лицами было отнюдь не в его пользу. Если судить о нем по тем свойствам, какими наделила его природа, то мало что возвышало его над толпой слушателей, помимо подмостков, на которые он взобрался. Во многих других весьма немаловажных отношениях он стоял значительно ниже их. В нем не было ни их прямоты, ни их мужества, ни их незлобивости; он подменял хитростью их простодушие, неистовством - их трезвый, здравый ум. Нескладный, узкоплечий, с насупленными бровями, с застывшей на лице брюзгливой гримасой, он даже своим ублюдочным платьем невыгодно отличался от своих слушателей в будничной рабочей одежде. Всегда странно видеть, как покорно слушает скучнейшие разглагольствования самоуверенного пустомели - будь то титулованная особа или простой смертный - собрание людей, большинство которых тщетно пыталось бы поднять это ничтожество до собственного духовного уровня; тем более странно, и даже обидно было видеть, как сильно увлечена речами такого вожака толпа степенных людей, чья искренность ни в одном проницательном и беспристрастном наблюдателе не могла вызвать и тени сомнений.
Правильно! Верно, верно! Ура! Внушительное это было зрелище - такое множество лиц и на всех до единого написано напряженное внимание и готовность действовать. Ни беспечности, ни лени, ни праздного любопытства; здесь и на мгновение нельзя было подметить тех многочисленных оттенков равнодушия, которые стали обычны для всех других сборищ. Каждый понимал, что положение его, по той или иной причине, хуже, чем оно могло бы быть; каждый считал своим долгом примкнуть к остальным, чтобы добиться лучшей доли; каждый знал, что ему не на что надеяться, кроме как на объединение со своими товарищами; каждый был преисполнен веры. истинной или ложной (к несчастью, на сей раз ложной), - веры глубокой, искренней, чистосердечной, - все это любой наблюдатель, не закрывающий умышленно глаза, увидел бы так же ясно, как голые балки, поддерживающие крышу, и выбеленные кирпичные стены. И любой честный наблюдатель должен был бы в глубине души признать, что эти люди в самом заблуждении своем обнаруживали высокие нравственные качества, которые могли бы принести добрые плоды, и что утверждать (ссылаясь на огульные, якобы бесспорные теории), будто они сбиваются с пути не в силу каких-либо причин, а просто по собственному неразумию и злой воле, - это все равно, что утверждать, будто бывает дым без огня, смерть без рождения, жатва без сева или что бы то ни было, возникшее из ничего.
Оратор, освежившись, несколько раз провел по наморщенному лбу слева направо скомканным носовым платком и вложил все свои восстановленные силы в презрительную и горькую улыбку.
- Но, о друзья и братья мои! О мои сограждане, угнетенные рабочие Кокстауна! Что сказать о человеке, о рабочем человеке - как ни кощунственно называть его этим славным именем, - отлично знающем по собственному опыту все ваши обиды и гонения на вас, - на силу и крепость Англии, - слышавшем, как вы, с благородным и величественным единодушием, перед которым задрожат тираны, решили внести свою лепту в фонд Объединенного Трибунала * и соблюдать все правила, изданные этим органом на благо вам, каковы бы они ни были, - что, спрашиваю я вас, можно сказать об этом рабочем, - ибо так я вынужден называть его, - который в такое время покидает свой боевой пост и изменяет своему знамени; в такое время оказывается предателем, трусом и отступником, и не стыдится, в такое время, открыто заявить о том, что он принял позорное, унизительное решение остаться в стороне и не участвовать в доблестной борьбе за свободу и справедливость!
Эти слова оратора не встретили единодушного отклика. Кое-где послышалась брань, свистки, но большинство слушателей считало зазорным для себя осудить человека, не выслушав его. "Не ошибись, Слекбридж. Вызови его! Пусть говорит!" Такие возгласы раздавались со всех сторон. Наконец кто-то громко крикнул: "А он здесь? Ежели он здесь, Слекбридж, то мы послушаем, что он скажет, а ты пока помолчи". Что и было принято под дружные аплодисменты.
Слекбридж, оратор, посмотрел по сторонам с уничтожающей усмешкой; вытянув во всю длину правую руку (по примеру всех Слекбриджей), дабы усмирить разбушевавшееся море, он стоял молча, пока не наступила тишина.
- О друзья мои и братья! - с горьким презрением качая головой, заговорил тогда Слекбридж. - Ничего нет удивительного в том, что вы, гонимые сыны труда, отказываетесь верить в существование такого человека. Но существовал же тот, кто продал свое первородство за чечевичную похлебку *, существовал и Иуда Искариот и Каслри *, существует и этот человек!
У подмостков произошло какое-то движение, толкотня, и человек, которого обличал оратор, появился рядом с ним перед собранием. Он был бледен и, видимо, волновался - особенно выдавали его слегка дрожащие губы; но он стоял спокойно, держась левой рукой за подбородок, и ждал, чтобы ему дали возможность говорить. Председатель собрания решил теперь взять дело в свои руки.
- Друзья, - сказал он, - по праву вашего председателя, я прошу нашего друга Слекбриджа, который, может быть, немного погорячился, занять свое место, а мы покуда послушаем, что скажет Стивен Блекпул. Вы все знаете Стивена Блекпула. Знаете его горькую судьбу и его доброе имя.
Председатель дружески пожал Стивену руку и сел. Сел и Слекбридж, вытирая потный лоб слева направо, - именно слева направо, а не наоборот.
- Друзья мои, - начал Стивен в гробовой тишине, - я слышал, что тут говорили про меня, и думается мне, мои слова дела не поправят. Но пусть лучше вы узнаете правду обо мне из моих уст, а не из чужих, хотя я всегда путаюсь и сбиваюсь, когда меня слушает много людей.
Слекбридж от великого презрения так неистово тряхнул головой, как будто хотел стряхнуть ее напрочь.
- Только я один из ткачей на фабрике Баундерби, из всех рабочих, не согласился с вашим решением. Я не могу с ним согласиться. Друзья мои, я не верю, что это будет к добру. Как бы худо не было.
Слекбридж хохотнул, скрестил руки и саркастически скривился.
- Но я не потому остался в стороне. Будь только это, я бы пошел вместе со всеми. Но есть причина, - у меня, понимаете, есть такая причина, отчего мне это заказано. И не только нынче, а навсегда, на всю жизнь.
Слекбридж вскочил с места и стал возле Стивена, скрежеща зубами от ярости.
- О друзья мои, разве не то же я вам говорил? О мои соотечественники, разве не от этого я предостерегал вас? И каково же видеть такое малодушие в человеке, который сам пострадал от несправедливых законов? О братья мои, я спрашиваю вас, каково видеть человека из вашей же среды, который столь труслив и продажен, что по своей воле обрекает на гибель и себя, и вас, и детей, и внуков ваших?
Раздались жидкие аплодисменты, нестройные крики "позор!". Но большинство собравшихся молчали. Они видели осунувшееся, взволнованное лицо Стивена, читали на нем искреннее бесхитростное чувство и по добросердечию своему не столько возмущались им, сколько жалели его.
- Этому делегату положено говорить, - продолжал Стивен, - такое у него ремесло. Ему за это деньги платят, и он свое дело знает. Пусть и занимается им. А что выпало мне на долю, пусть его не тревожит. Это его не касается. Это касается только меня одного.
В последних словах Стивена было столько достоинства, чтобы не сказать благородства, что тишина стала еще полнее, а лица слушателей еще сосредоточенней. Тот же громкий голос крикнул: "Слекбридж, не мешай нам слушать, попридержи язык!", после чего воцарилось мертвое молчание.
- Братья, - продолжал Стивен, чей тихий голос был теперь отчетливо слышен, - братья мои и товарищи - ибо для меня вы товарищи, хоть я и знаю, что этот делегат думает иначе, - я скажу вам только одно, и больше мне сказать нечего, хоть бы я говорил до самого утра. Я хорошо знаю, что меня ждет. Знаю, что вы не захотите иметь дело с человеком, который нынче не пошел вместе с вами. Знаю, что, ежели я буду умирать под забором, вы, не задумываясь, пройдете мимо, словно никогда меня в глаза не видали. Все, что мне предстоит, я должен стерпеть.
- Стивен Блекпул, - сказал председатель, вставая, - подумай еще. Подумай еще, прежде чем все твои старые друзья отвернутся от тебя.
По толпе прошел одобрительный ропот, но никто не произнес ни слова. Все взоры были устремлены на лицо Стивена. Если бы он взял обратно свое решение, у каждого из них камень свалился бы с души. Он посмотрел вокруг себя и понял это. И тени злобы не было в его сердце против них; он хорошо знал их, не по случайным заблуждениям и слабостям, а так, как только свой брат рабочий мог их знать.
- Я думал, сэр, много думал. Но я не могу решить иначе. Я должен идти своим путем. Я должен проститься со всеми здесь.
Он, как бы в знак прощанья, поднял обе руки и молча постоял так немного, потом медленно опустил их.
- От многих из вас я слышал доброе слово; много среди вас знакомых лиц, которые я увидел впервые, когда был молод и на сердце было легко. Сроду я ни с кем из своих не ссорился; и, бог свидетель, не я нынче ищу ссоры с вами. Меня назовут предателем... вы назовете, - сказал он, обращаясь к Слекбриджу, - но назвать легче, чем доказать. Пусть так.
Он уже сделал несколько шагов, намереваясь сойти с подмостков, но вспомнил, что забыл сказать еще об одном, и остановился.
- Быть может, - заговорил он, медленно поворачивая изборожденное морщинами лицо, словно обращаясь лично к каждому из собравшихся и в первых рядах и в последних, - быть может, когда вы обсудите мое дело, вы пригрозите забастовкой, ежели меня хозяева не уволят. Лучше мне умереть, чем дожить до такого дня; а ежели вы этого не потребуете, я буду по-прежнему работать среди вас, хоть вы и отвергнете меня, - иначе мне нельзя; не потому, что я хочу идти вам наперекор, а потому, что жить надо. Меня работа кормит. А куда я пойду, - ведь я работал в Кокстауне еще в те годы, когда меня от земли не видать было. Я не жалуюсь на то, что отныне все отвернутся от меня и никто даже глядеть на меня не захочет. Но я надеюсь, что мне позволено будет работать. Ежели, друзья, за мной осталось хоть какое-то право, то я думаю, это право у меня есть.
Никто не проронил ни слова. Ничто не нарушало безмолвия, только в проходе между скамьями слышался тихий шорох - люди молча сторонились, давая дорогу тому, кого они обязались не считать больше своим товарищем. Ни на кого не глядя, с тем скромным достоинством, которое ничего не ищет и ничего не требует, Старый Стивен, унося груз своих невзгод, покинул собрание.
Тогда Слекбридж, который все время, пока Стивен выходил, стоял молча, простерши витийственную руку, озабоченно взирая на толпу, словно он своей могучей нравственной силой удерживал готовую разразиться бурю, решил поднять дух своих слушателей. Разве римлянин Брут, о мои соотечественники британцы, не осудил на смерть своего сына; и разве спартанские матери, о мои друзья, чья победа не за горами, не погнали своих детей, бежавших с поля брани, навстречу острым мечам неприятеля? И не велит ли рабочим Кокстауна священный долг перед их предками, перед восхищенным миром и перед грядущими поколениями, исторгать предателей из шатров своих, раскинутых во имя святого, богом благословенного дела? Да, отвечают ветры поднебесные и разносят это "да" во все концы света - на восток, запад, юг и север. И потому - троекратное "ура" Объединенному Трибуналу!
Слекбридж, словно регент, стоящий перед хором, задал тон. Лица слушателей прояснились, исчезла неуверенность (и смутное сознание вины), и все подхватили его крик. Личные чувства должны умолкнуть ради общего дела. Стены еще дрожали от громового "ура", когда собрание разошлось.
Итак, Стивена с легкостью обрекли на самое полное одиночество - на одиночество среди множества близких людей. Пришелец в чужой стране, заглядывающий в десять тысяч лиц, тщетно надеясь встретить приветливый взгляд, не одинок, - он окружен друзьями по сравнению с тем, кто ежедневно проходит мимо десятка лиц, которые некогда дружески улыбались ему, а теперь отворачиваются при его приближении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
- Уж куда лучше! И она так при этом спокойна.
- Она, как все женщины, - со снисходительным высокомерием отвечал Том. - Женщина повсюду может ужиться. Она привыкла к своему положению и не тяготится им. Так ли, этак ли, ей все равно. И потом, хоть Лу и женщина, она все же не совсем обыкновенная женщина. Она может вдруг уйти в себя и целый час о чем-то думать - я сам сколько раз видел, как она молча сидит у камина и смотрит в огонь.
- Понятно. Сама находит, чем развлечься, - заметил Хартхаус, лениво затягиваясь дымом.
- Не так уж много находит, как вы, быть может, предполагаете, возразил Том. - Родитель наш забил ей голову всякой сухой материей. Это его система.
- Воспитал свою дочь такой, каков он сам? - спросил Хартхаус.
- Дочь? Не только ее. Он даже меня так воспитал, - сказал Том.
- Не может быть!
- Именно, именно, - подтвердил Том и покачал головой. - Вообразите, мистер Хартхаус, когда я впервые покинул свой дом и поселился у старика Баундерби, я был глуп, как пробка, и о жизни знал не больше, чем устрица.
- Полноте, Том! Я вам не верю. Вы просто шутите.
- Даю вам слово! - воскликнул щенок. - Вовсе я не шучу. Какие уж тут шутки! - С минуту он сосредоточенно и важно курил свою сигару, потом продолжал самодовольным тоном: - Ну, с тех пор я немного поумнел. Не отрицаю. Но этим я обязан только себе. Родитель тут ни при чем.
- А ваша ученая сестра?
- Моя ученая сестра осталась почти такой, какой была. Она часто жаловалась мне, что не умеет заняться каким-нибудь женским делом. И теперь, наверно, ничего не изменилось. Но ее это не тяготит, - глубокомысленно добавил он, затягиваясь сигарой. - Женщины всегда как-то уживаются.
- Вчера вечером, когда я заходил в банк, чтобы узнать адрес мистера Баундерби, я застал там одну престарелую леди, которая, видимо, искренне восхищается вашей сестрой, - заметил мистер Джеймс Хартхаус, бросая в камин окурок сигары.
- Мамаша Спарсит! - догадался Том. - Как? Вы уже видели ее?
Его друг кивнул головой. Том вынул изо рта сигару, чтобы подмигнуть похитрее (хотя веки уже плохо слушались его), и несколько раз ударил себя пальцем по носу.
- Мамаша Спарсит, по-моему, не только восхищается Лу, - сказал Том. Я бы назвал ее чувства - любовь и преданность. Мамаша Спарсит никогда не ловила Баундерби, когда он ходил в холостяках. Что вы, что вы!
Эти слова были последними, произнесенными щенком, прежде чем он впал в дремотное забытье, за которым последовал крепкий сон. Очнулся он от весьма неприятного сновидения - ему померещилось, что в него ткнули носком башмака и чей-то голос сказал: "Хватит, время позднее. Ступайте домой!"
- Ну что ж, - сказал он, поднимаясь с дивана. - Пора идти. Знаете, у вас очень хороший табак. Но только слишком слабый.
- Да, да, слишком слабый, - отвечал мистер Хартхаус.
- Просто... просто до смешного слабый, - сказал Том. - А где у вас дверь? Спокойной ночи!
И еще ему привиделся странный сон - будто один из слуг гостиницы провел его через туман, который очень мешал ему идти, а когда рассеялся, оказался главной улицей, и слуги уже не было. Потом он без особенного труда побрел домой, хотя все еще каким-то таинственным образом ощущал присутствие своего нового друга - словно тот где-то парил в воздухе, так же небрежно прислонясь к камину и глядя на него тем же властным взором.
Щенок добрался до дому и лег спать. Имей он хоть отдаленное понятие о том, что он натворил в тот вечер, и будь он в меньшей степени щенком, а в большей братом, он, быть может, круто свернул бы с дороги, спустился к зловонной, черной от краски реке и лег бы спать на веки вечные, навсегда задернув над головой грязный полог ее гниющих вод.
ГЛАВА IV
Люди и братья
- О друзья мои, угнетенные рабочие Кокстауна! О друзья мои и соотечественники, рабы железного и беспощадного деспотизма! О друзья мои, товарищи по несчастью, товарищи по труду, братья и ближние мои! Настал час, когда мы должны слиться в единую сплоченную силу, дабы стереть в порошок наших притеснителей, которые слишком долго жирели потом наших лиц, трудом наших рук, силой наших мышц, грабя наши семьи, попирая богом созданные великие права человечества и извечные священные привилегии братства людей!
"Правильно! Верно, верно! Ура!" и другие одобрительные возгласы неслись со всех концов битком набитого душного помещения, где оратор, взобравшись на подмостки, выпускал в толпу пары и пену своего красноречия. Он так распалился, что пот лил с него градом, и голос отказывался служить ему. Он долго кричал во все горло под ярким светом газового рожка, сжимал кулаки, хмурил брови, стискивал зубы и размахивал руками, и, наконец, доведя себя до полного изнеможения, остановился и попросил стакан воды.
Он стоял над толпой весь багровый, жадно глотая холодную воду, и надо сказать, что сравнение между ним и обращенными к нему сосредоточенными лицами было отнюдь не в его пользу. Если судить о нем по тем свойствам, какими наделила его природа, то мало что возвышало его над толпой слушателей, помимо подмостков, на которые он взобрался. Во многих других весьма немаловажных отношениях он стоял значительно ниже их. В нем не было ни их прямоты, ни их мужества, ни их незлобивости; он подменял хитростью их простодушие, неистовством - их трезвый, здравый ум. Нескладный, узкоплечий, с насупленными бровями, с застывшей на лице брюзгливой гримасой, он даже своим ублюдочным платьем невыгодно отличался от своих слушателей в будничной рабочей одежде. Всегда странно видеть, как покорно слушает скучнейшие разглагольствования самоуверенного пустомели - будь то титулованная особа или простой смертный - собрание людей, большинство которых тщетно пыталось бы поднять это ничтожество до собственного духовного уровня; тем более странно, и даже обидно было видеть, как сильно увлечена речами такого вожака толпа степенных людей, чья искренность ни в одном проницательном и беспристрастном наблюдателе не могла вызвать и тени сомнений.
Правильно! Верно, верно! Ура! Внушительное это было зрелище - такое множество лиц и на всех до единого написано напряженное внимание и готовность действовать. Ни беспечности, ни лени, ни праздного любопытства; здесь и на мгновение нельзя было подметить тех многочисленных оттенков равнодушия, которые стали обычны для всех других сборищ. Каждый понимал, что положение его, по той или иной причине, хуже, чем оно могло бы быть; каждый считал своим долгом примкнуть к остальным, чтобы добиться лучшей доли; каждый знал, что ему не на что надеяться, кроме как на объединение со своими товарищами; каждый был преисполнен веры. истинной или ложной (к несчастью, на сей раз ложной), - веры глубокой, искренней, чистосердечной, - все это любой наблюдатель, не закрывающий умышленно глаза, увидел бы так же ясно, как голые балки, поддерживающие крышу, и выбеленные кирпичные стены. И любой честный наблюдатель должен был бы в глубине души признать, что эти люди в самом заблуждении своем обнаруживали высокие нравственные качества, которые могли бы принести добрые плоды, и что утверждать (ссылаясь на огульные, якобы бесспорные теории), будто они сбиваются с пути не в силу каких-либо причин, а просто по собственному неразумию и злой воле, - это все равно, что утверждать, будто бывает дым без огня, смерть без рождения, жатва без сева или что бы то ни было, возникшее из ничего.
Оратор, освежившись, несколько раз провел по наморщенному лбу слева направо скомканным носовым платком и вложил все свои восстановленные силы в презрительную и горькую улыбку.
- Но, о друзья и братья мои! О мои сограждане, угнетенные рабочие Кокстауна! Что сказать о человеке, о рабочем человеке - как ни кощунственно называть его этим славным именем, - отлично знающем по собственному опыту все ваши обиды и гонения на вас, - на силу и крепость Англии, - слышавшем, как вы, с благородным и величественным единодушием, перед которым задрожат тираны, решили внести свою лепту в фонд Объединенного Трибунала * и соблюдать все правила, изданные этим органом на благо вам, каковы бы они ни были, - что, спрашиваю я вас, можно сказать об этом рабочем, - ибо так я вынужден называть его, - который в такое время покидает свой боевой пост и изменяет своему знамени; в такое время оказывается предателем, трусом и отступником, и не стыдится, в такое время, открыто заявить о том, что он принял позорное, унизительное решение остаться в стороне и не участвовать в доблестной борьбе за свободу и справедливость!
Эти слова оратора не встретили единодушного отклика. Кое-где послышалась брань, свистки, но большинство слушателей считало зазорным для себя осудить человека, не выслушав его. "Не ошибись, Слекбридж. Вызови его! Пусть говорит!" Такие возгласы раздавались со всех сторон. Наконец кто-то громко крикнул: "А он здесь? Ежели он здесь, Слекбридж, то мы послушаем, что он скажет, а ты пока помолчи". Что и было принято под дружные аплодисменты.
Слекбридж, оратор, посмотрел по сторонам с уничтожающей усмешкой; вытянув во всю длину правую руку (по примеру всех Слекбриджей), дабы усмирить разбушевавшееся море, он стоял молча, пока не наступила тишина.
- О друзья мои и братья! - с горьким презрением качая головой, заговорил тогда Слекбридж. - Ничего нет удивительного в том, что вы, гонимые сыны труда, отказываетесь верить в существование такого человека. Но существовал же тот, кто продал свое первородство за чечевичную похлебку *, существовал и Иуда Искариот и Каслри *, существует и этот человек!
У подмостков произошло какое-то движение, толкотня, и человек, которого обличал оратор, появился рядом с ним перед собранием. Он был бледен и, видимо, волновался - особенно выдавали его слегка дрожащие губы; но он стоял спокойно, держась левой рукой за подбородок, и ждал, чтобы ему дали возможность говорить. Председатель собрания решил теперь взять дело в свои руки.
- Друзья, - сказал он, - по праву вашего председателя, я прошу нашего друга Слекбриджа, который, может быть, немного погорячился, занять свое место, а мы покуда послушаем, что скажет Стивен Блекпул. Вы все знаете Стивена Блекпула. Знаете его горькую судьбу и его доброе имя.
Председатель дружески пожал Стивену руку и сел. Сел и Слекбридж, вытирая потный лоб слева направо, - именно слева направо, а не наоборот.
- Друзья мои, - начал Стивен в гробовой тишине, - я слышал, что тут говорили про меня, и думается мне, мои слова дела не поправят. Но пусть лучше вы узнаете правду обо мне из моих уст, а не из чужих, хотя я всегда путаюсь и сбиваюсь, когда меня слушает много людей.
Слекбридж от великого презрения так неистово тряхнул головой, как будто хотел стряхнуть ее напрочь.
- Только я один из ткачей на фабрике Баундерби, из всех рабочих, не согласился с вашим решением. Я не могу с ним согласиться. Друзья мои, я не верю, что это будет к добру. Как бы худо не было.
Слекбридж хохотнул, скрестил руки и саркастически скривился.
- Но я не потому остался в стороне. Будь только это, я бы пошел вместе со всеми. Но есть причина, - у меня, понимаете, есть такая причина, отчего мне это заказано. И не только нынче, а навсегда, на всю жизнь.
Слекбридж вскочил с места и стал возле Стивена, скрежеща зубами от ярости.
- О друзья мои, разве не то же я вам говорил? О мои соотечественники, разве не от этого я предостерегал вас? И каково же видеть такое малодушие в человеке, который сам пострадал от несправедливых законов? О братья мои, я спрашиваю вас, каково видеть человека из вашей же среды, который столь труслив и продажен, что по своей воле обрекает на гибель и себя, и вас, и детей, и внуков ваших?
Раздались жидкие аплодисменты, нестройные крики "позор!". Но большинство собравшихся молчали. Они видели осунувшееся, взволнованное лицо Стивена, читали на нем искреннее бесхитростное чувство и по добросердечию своему не столько возмущались им, сколько жалели его.
- Этому делегату положено говорить, - продолжал Стивен, - такое у него ремесло. Ему за это деньги платят, и он свое дело знает. Пусть и занимается им. А что выпало мне на долю, пусть его не тревожит. Это его не касается. Это касается только меня одного.
В последних словах Стивена было столько достоинства, чтобы не сказать благородства, что тишина стала еще полнее, а лица слушателей еще сосредоточенней. Тот же громкий голос крикнул: "Слекбридж, не мешай нам слушать, попридержи язык!", после чего воцарилось мертвое молчание.
- Братья, - продолжал Стивен, чей тихий голос был теперь отчетливо слышен, - братья мои и товарищи - ибо для меня вы товарищи, хоть я и знаю, что этот делегат думает иначе, - я скажу вам только одно, и больше мне сказать нечего, хоть бы я говорил до самого утра. Я хорошо знаю, что меня ждет. Знаю, что вы не захотите иметь дело с человеком, который нынче не пошел вместе с вами. Знаю, что, ежели я буду умирать под забором, вы, не задумываясь, пройдете мимо, словно никогда меня в глаза не видали. Все, что мне предстоит, я должен стерпеть.
- Стивен Блекпул, - сказал председатель, вставая, - подумай еще. Подумай еще, прежде чем все твои старые друзья отвернутся от тебя.
По толпе прошел одобрительный ропот, но никто не произнес ни слова. Все взоры были устремлены на лицо Стивена. Если бы он взял обратно свое решение, у каждого из них камень свалился бы с души. Он посмотрел вокруг себя и понял это. И тени злобы не было в его сердце против них; он хорошо знал их, не по случайным заблуждениям и слабостям, а так, как только свой брат рабочий мог их знать.
- Я думал, сэр, много думал. Но я не могу решить иначе. Я должен идти своим путем. Я должен проститься со всеми здесь.
Он, как бы в знак прощанья, поднял обе руки и молча постоял так немного, потом медленно опустил их.
- От многих из вас я слышал доброе слово; много среди вас знакомых лиц, которые я увидел впервые, когда был молод и на сердце было легко. Сроду я ни с кем из своих не ссорился; и, бог свидетель, не я нынче ищу ссоры с вами. Меня назовут предателем... вы назовете, - сказал он, обращаясь к Слекбриджу, - но назвать легче, чем доказать. Пусть так.
Он уже сделал несколько шагов, намереваясь сойти с подмостков, но вспомнил, что забыл сказать еще об одном, и остановился.
- Быть может, - заговорил он, медленно поворачивая изборожденное морщинами лицо, словно обращаясь лично к каждому из собравшихся и в первых рядах и в последних, - быть может, когда вы обсудите мое дело, вы пригрозите забастовкой, ежели меня хозяева не уволят. Лучше мне умереть, чем дожить до такого дня; а ежели вы этого не потребуете, я буду по-прежнему работать среди вас, хоть вы и отвергнете меня, - иначе мне нельзя; не потому, что я хочу идти вам наперекор, а потому, что жить надо. Меня работа кормит. А куда я пойду, - ведь я работал в Кокстауне еще в те годы, когда меня от земли не видать было. Я не жалуюсь на то, что отныне все отвернутся от меня и никто даже глядеть на меня не захочет. Но я надеюсь, что мне позволено будет работать. Ежели, друзья, за мной осталось хоть какое-то право, то я думаю, это право у меня есть.
Никто не проронил ни слова. Ничто не нарушало безмолвия, только в проходе между скамьями слышался тихий шорох - люди молча сторонились, давая дорогу тому, кого они обязались не считать больше своим товарищем. Ни на кого не глядя, с тем скромным достоинством, которое ничего не ищет и ничего не требует, Старый Стивен, унося груз своих невзгод, покинул собрание.
Тогда Слекбридж, который все время, пока Стивен выходил, стоял молча, простерши витийственную руку, озабоченно взирая на толпу, словно он своей могучей нравственной силой удерживал готовую разразиться бурю, решил поднять дух своих слушателей. Разве римлянин Брут, о мои соотечественники британцы, не осудил на смерть своего сына; и разве спартанские матери, о мои друзья, чья победа не за горами, не погнали своих детей, бежавших с поля брани, навстречу острым мечам неприятеля? И не велит ли рабочим Кокстауна священный долг перед их предками, перед восхищенным миром и перед грядущими поколениями, исторгать предателей из шатров своих, раскинутых во имя святого, богом благословенного дела? Да, отвечают ветры поднебесные и разносят это "да" во все концы света - на восток, запад, юг и север. И потому - троекратное "ура" Объединенному Трибуналу!
Слекбридж, словно регент, стоящий перед хором, задал тон. Лица слушателей прояснились, исчезла неуверенность (и смутное сознание вины), и все подхватили его крик. Личные чувства должны умолкнуть ради общего дела. Стены еще дрожали от громового "ура", когда собрание разошлось.
Итак, Стивена с легкостью обрекли на самое полное одиночество - на одиночество среди множества близких людей. Пришелец в чужой стране, заглядывающий в десять тысяч лиц, тщетно надеясь встретить приветливый взгляд, не одинок, - он окружен друзьями по сравнению с тем, кто ежедневно проходит мимо десятка лиц, которые некогда дружески улыбались ему, а теперь отворачиваются при его приближении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13