Пусть какая-нибудь леди или джентльмен, прочитав эти строки, возьмет за повод рослую почтовую лошадь, когда постромки болтаются у нее между ногами, и войдет с нею в самую гущу кадрили из полутораста пар — только тогда эта леди или этот джентльмен сможет составить себе правильное представление о том, как часто почтовая лошадь наступает своему вожатому на ноги. К тому же почтовая лошадь, вокруг которой кружатся в танце триста человек, скорей всего будет становиться на дыбы и брыкаться, нанося этим ущерб достоинству и самоуважению своего вожатого. Так, частично утратив свойственный мне обычно внушительный вид, появился я в этой корнуэллской гостинице, к несказанному удивлению корнуэллских рудокопов. Гостиница была полным-полна, и принять не могли никого, кроме почтовой лошади; впрочем, я и тому был рад, что избавился от этого благородного животного. Пока мы со спутниками обсуждали, где провести ночь и ту часть следующего дня, которая пройдет, прежде чем развеселый кузнец и развеселый колесник проспятся и будут в состоянии отправиться на болото и починить карету, какой-то добрый малый выступил из толпы и предложил нам две свои свободные комнаты и ужин из яиц, свиной грудинки, эля и пунша. Мы с радостью последовали за ним и очутились в чрезвычайно своеобразном, но чистом доме, где нас прекрасно приняли, ко всеобщему удовольствию. Но прием этот отличался одной необычной чертой: наш хозяин был мебельщиком, и стулья, предоставленные нам, оказались просто остовами, без всяких сидений, так что мы весь вечер проторчали на перекладинах. Однако это было еще не самое нелепое: когда мы за ужином развеселились и кто-нибудь из нас, позабыв, в какой странной позе он сидит, не удерживался от хохота, он немедленно исчезал. Я сам пять раз за то время, пока мы ели яйца и грудинку, попадал в положение, выбраться из которого самостоятельно было немыслимо, и меня, скрюченного, вытаскивали при свете восковой свечи из остова моего стула, словно упавшего в кадку клоуна в комической пантомиме.
«Остролист» быстро навевал на меня скуку. Я начал сознавать, что моего запаса воспоминаний не хватит до того времени, когда меня откопают. Быть может, мне придется просидеть здесь неделю… несколько недель!
Странная история связана с одной гостиницей в живописном старом городе на границе Уэльса, где я как-то раз провел ночь. В одной из спален этой гостиницы — большой комнате с двумя кроватями — произошло самоубийство: некий проезжий отравился, лежа на одной из кроватей, в то время как на второй кровати спал, ничего не ведая, другой утомленный путешественник. После этого случая постояльцы соглашались спать только на ней, а кровать самоубийцы пустовала. Рассказывали, что каждый, кто спал в этой комнате, хотя бы он приехал издалека и был совершенно чужим в этих краях, наутро, спускаясь в общий зал, неизменно чувствовал запах опия и что мысли его все время вертелись вокруг самоубийств, причем, кто бы он ни был, он обязательно упоминал об этом предмете в разговорах с другими людьми. Так продолжалось несколько лет, и, наконец, хозяин гостиницы был вынужден стащить злосчастную кровать вниз и сжечь ее вместе с постелью, пологом и всем прочим. Тогда странный запах (как говорили) немного ослабел, но не исчез окончательно. За очень редкими исключениями, каждый, кто ночевал в этой комнате, спускаясь утром в общий, зал, все старался вспомнить какой-то забытый сон, приснившийся ему в ту ночь. Когда он заговаривал об этом с хозяином гостиницы, тот, стараясь помочь ему вспомнить, называл разные предметы, хотя прекрасно знал, что ни один из них постояльцу не приснился. Но как только хозяин произносил слово «яд», тот вздрагивал и восклицал: «Да!» Он неизменно признавал, что видел во сне яд, но больше ничего не мог вспомнить.
Затем перед моим умственным взором пронеслись и другие уэльские гостиницы, а вместе с ними — женщины в круглых шляпах и белобородые арфисты (благообразные старцы, но, к сожалению, аферисты), играющие за дверьми, пока я обедаю. Отсюда естественно было перейти к гостиницам в горной Шотландии, где угощают овсяными лепешками, медом, олениной, озерной форелью, виски, а иногда (благо все припасы имеются под рукой) местной овсянкой, сваренной с медом и виски.
Однажды я спешно ехал на юг из шотландских горных областей, надеясь быстро сменить лошадей на почтовой станции, расположенной в глубине одного дикого исторического ущелья, как вдруг, подъезжая к станции, с огорчением увидел, что смотритель вышел из дому с подзорной трубой и принялся обозревать окрестности, отыскивая лошадей, ибо лошади где-то самостоятельно добывали себе пропитание и появились лишь часа четыре спустя.
Вспомнив об озерной форели, я, по ассоциации, быстро перенесся в английские гостиницы для рыболовов (сколько раз я выезжал с ними на ловлю и весь долгий летний день лежал на дне лодки, усердно бездельничая, причем рыбы я таким способом добывал не меньше, чем другие вылавливали с помощью наилучших снастей и по всем правилам науки); вспомнил приятные белые, чистые спальни этих гостиниц с цветами на окнах, с видом на реку, на паром, зеленый островок, церковный шпиль и мост; вспомнил и несравненную Эмму — благослови ее бог! — девушку с блестящими глазами и прелестной улыбкой, которая прислуживала за столом с такой естественной границей, что укротила бы даже Синюю Бороду.
Устремив глаза на огонь, я увидел теперь среди рдеющих углей длинный ряд тех замечательных английских почтовых станций, об утрате которых мы все глубоко скорбим, — ведь они были так просторны, так удобны, они представляли собой такие выразительные памятники английской жадности и вымогательству! Пусть тот, кто хочет видеть, как разрушаются эти дома, пройдет пешком от Бейзингстока или хотя бы Виндзора до Лондона через Хоунзло и поразмыслит об их погибающих останках: конюшни рассыпаются в прах; бездомные батраки и бродяги ночуют в надворных строениях; дворы зарастают травой; комнаты, где сотнями взбивали пуховые перины, теперь сдаются жильцам-ирландцам за восемнадцать пенсов в неделю; в убогом трактирчике — бывшем станционном буфете — вместо дров жгут ворота каретных сараев; одно из двух окон выбито, и чудится, будто станция пострадала в драке с железной дорогой; а в дверях торчит непородистый, кривоногий, отощавший бульдог. Что еще мог я увидеть в огне камина близ этой унылой деревенской почтовой станции, как не новый вокзал, где нечем похвастаться, кроме холода и сырости, где в кладовой для провизии нечего показать, кроме свежей побелки, и где не делается никакого дела, если не считать самодовольно-притворной возни с багажом?
Потом я перенесся в парижские гостиницы: тут можно достать прелестное помещение в четыре комнатки, куда ведет лестница в сто семьдесят пять навощенных ступеней и где можно целый день звонить в колокольчик, не тревожа этим никого, кроме себя, а также съесть обед, хоть и дорогой, но не слишком сытный. Затем я перешел к французским провинциальным гостиницам, где огромная церковная колокольня возвышается над двором, где на улице весело звенят конские бубенчики, а во всех комнатах стоят и висят всевозможные часы, которые всегда врут, разве только если посмотришь на них в ту самую минуту, когда они, уйдя назад или вперед ровно на двенадцать часов, нечаянно покажут верное время.
Оттуда я направился в маленькие итальянские придорожные гостиницы, где все грязное белье всех домашних (кроме того, что еще на них) вечно валяется у вас в передней; где летом москиты превращают ваше лицо в пудинг с изюмом, а зимой холод щиплет его до синяков; где вы получаете, что можно, и позабываете о том, чего получить нельзя; где я не прочь бы снова заваривать чай в носовом платке, опустив его в кипяток, потому что чайников там не имеется. Оттуда я перешел в другие гостиницы городов и местечек той же солнечной страны, — в старинные дворцовые и монастырские гостиницы, где, стоя на массивных лестницах, окаймляющих внутренний двор, среди леса колонн, можно смотреть вверх, на голубой небосвод; где можно любоваться величественными залами для банкетов, просторными трапезными, целыми лабиринтами таинственных спален с видом на великолепные улицы, нереальные и немыслимые. Оттуда я перенесся в душные маленькие гостиницы малярийных областей Италии, где у слуг бледные лица и стоит своеобразный запах — словно там никогда не открывают окон. Оттуда — в огромные фантастические гостиницы Венеции, где слышно, как покрикивает под окном гондольер, огибая угол дома; где запахи стоячей воды забиваются в одно определенное местечко под переносицей (и не покидают его, пока живешь в Венеции); где в полночь раздается звон огромного колокола в соборе св. Марка.
Затем я ненадолго задержался в беспокойных гостиницах на Рейне, где стоит лечь спать — все равно когда, — как все остальные обитатели вскакивают, словно разбуженные набатным звоном, и где в столовой на одном конце длинного стола высятся несколько вавилонских башен из белых тарелок, а на другом расположилась компания толстяков, весь наряд которых состоит из драгоценностей и грязи, и стойко сидит за столом всю ночь напролет, чокаясь и распевая песни о «реке, что течет, о лозе, что растет, о рейнском вине, что играет, о рейнской жене, что пленяет» и «Пей же, пей, мой друг, пей же, пей, мой брат», и так далее. Оттуда я, само собой разумеется, направился в другие германские гостиницы, где вся пища перепарена настолько, что имеет одинаковый вкус, и где чувствуешь себя совершенно сбитым с толку, когда во время обеда на столе в самые неожиданные моменты появляются горячий пудинг или вареные вишни, приторные и вяжущие.
Выпив глоток искристого пива из пенящейся стеклянной кружки и посмотрев в окно на знакомые студенческие пивные в Гейдельберге и других местах, я отплыл за море, к американским гостиницам, в каждой из которых стоят не менее четырехсот кроватей и ежедневно обедают не менее девятисот леди и джентльменов. Вновь я по вечерам стоял в тамошних барах и пил всевозможные коктейли, коблеры, джулепы и слинги. Вновь я слушал своего друга генерала, с которым познакомился пять минут назад, причем он за это время успел сдружить меня на всю жизнь с двумя майорами, а те сдружили меня на всю жизнь с тремя полковниками, которые в свою очередь заставили двадцать два человека штатских полюбить меня, как родного брата, — вновь, повторяю, слушал я моего друга генерала, а он не спеша описывал мне достоинства нашей гостиницы: утренняя гостиная для джентльменов, сэр; утренняя гостиная для леди, сэр; вечерняя гостиная для джентльменов, сэр; вечерняя гостиная для леди, сэр; общая вечерняя гостиная для леди и джентльменов, сэр; музыкальная гостиная, сэр; читальня, сэр; свыше четырехсот спален, сэр; и все это было спроектировано и построено за двенадцать календарных месяцев, считая с того дня, когда здесь начали сносить ветхие лачужки, и обошлось это в пятьсот тысяч долларов, сэр! Вновь я подумал, что, на мой взгляд, чем больше, чем роскошнее, чем дороже гостиница, тем хуже в ней живется. И все же, я очень охотно пил коблеры, джулепы, слинги и коктейли за здоровье моего друга генерала и моих друзей майоров, полковников и штатских, отлично сознавая, что, сколько бы ни узрело сучков в их глазу мое забитое бревнами око, все-таки они — сыны доброго, щедрого, великодушного и великого народа.
Все это время я, стремясь позабыть о своем одиночестве, путешествовал с большой скоростью, но тут вдруг устал не на шутку и бросил это занятие. «Что мне делать? — спрашивал я себя. — Что со мной будет? В какую крайность предстоит мне покорно впасть? Не поискать ли мне, подобно барону Тренку, мышь или паука и, найдя их, не заняться ли скуки ради их приручением? Но даже это грозит опасностью в будущем, Когда дорогу в снегу откопают, я, возможно, уже дойду до того, что, тронувшись в дальнейший путь, разрыдаюсь и попрошу, как тот узник, которого лишь на старости лет выпустили из Бастилии, чтобы меня вернули в комнату с пятью окнами, десятью шторами и замысловатыми драпировками».
Дерзкая мысль пришла мне в голову. В другое время я прогнал бы ее, но сейчас, попав в столь отчаянное положение, крепко за нее ухватился. Не смогу ли я преодолеть свою врожденную застенчивость, не пускающую меня к столу хозяина и к его гостям, не смогу ли я преодолеть ее настолько, чтобы позвать коридорного и попросить его пододвинуть себе стул… и еще кое-что — жидкое… и поговорить со мной? Смогу. Позову. И позвал.
Вторая ветка
Коридорный
Где он побывал за свою жизнь? — повторил он мой вопрос. Господи, да он побывал везде и всюду! А кем он был? Эх, кем-кем только он не был!
Он много чего повидал? Да уж немало. Знай я хоть двадцатую часть того, что ему довелось пережить, я ответил бы именно так, заверил он меня. Да что там, ему гораздо легче перечислить то, чего он не видел, чем то, что он видел. Куда легче!
Из всего виденного им, что было самым любопытным? Ну, он, право, не знает. Он не может так, сразу, назвать самое любопытное из всего, что он видел… вот разве единорог… единорога он видел на одной ярмарке. Но предположим, что молодой джентльмен, еще не достигший восьми лет от роду, увозит прекрасную молодую леди семи лет, — не покажется ли это мне довольно необыкновенной историей? Конечно, покажется. Так вот, эта необыкновенная история разыгралась у него на глазах, и он сам чистил башмачки, в которых они убежали, а башмачки эти были такие маленькие, что он даже не мог просунуть в них руку.
Отец мистера Гарри Уолмерса жил, видите ли, в «Вязах», что близ Шутерс-Хилла, в шести-семи милях от Лондона. Молодец он был, красавец, голову держал высоко, и вообще был, что называется, с огоньком. Писал стихи, ездил верхом, бегал, играл в крикет, танцевал, играл на сцене, и все это — одинаково превосходно. Он чрезвычайно гордился мистером Гарри — своим единственным отпрыском, однако не баловал его. Это был джентльмен с сильной волей и зоркими глазами, и с ним приходилось считаться. Поэтому хоть он и был прямо-таки товарищем своему прелестному, умному мальчику, радовался, что тот очень любит читать сказки, и не уставал слушать, как мальчик декламирует на память «Меня зовут Порвал!», поет песни, например: «Светит майская луна, любовь моя» или «Когда тот, кто тебя обожает, только имя оставил…» и тому подобное, все же он держал ребенка в руках, и ребенок действительно был ребенком, чего приходится пожелать многим детям!
А каким образом коридорный узнал обо всем этом? Да ведь он был у них младшим садовником. Не мог же он работать младшим садовником — а значит летом вечно торчать под окнами на лужайке, — косить, подметать, полоть, стричь и прочее — и не знать, как живут хозяева. Он знал бы все, даже если бы мистер Гарри сам не подошел к нему как-то рано утром и, спросив: «Кобс, вы знаете, как пишется имя Нора?», тут же не принялся вырезывать это имя печатными буквами на заборе.
Он не сказал бы, что до этого случая обращал внимание на детей, но, честное слово, приятно было видеть этих крошек, когда они гуляли вместе, по уши влюбленные друг в друга. А до чего он храбрый был, этот мальчик! Будьте покойны, он сорвал бы с себя шляпчонку, засучил бы рукавчики и пошел бы навстречу льву, — пошел бы, случись им с Норой повстречать льва, да если б она испугалась. Как-то раз они остановились близ того места, где коридорный выпалывал мотыгой сорняки на дорожке, и мальчик сказал, глядя снизу вверх:
— Кобс, вы мне нравитесь.
— Неужто правда, сэр? Вы делаете мне честь.
— Да, нравитесь, Кобс. А почему вы мне нравитесь, как вы думаете, Кобс?
— Право, не знаю, мистер Гарри.
— Потому что вы нравитесь Норе, Кобс.
— В самом деле, сэр? Очень приятно.
— Приятно, Кобс? Нравиться Норе — это лучше, чем иметь миллионы самых блестящих брильянтов.
— Совершенно верно, сэр.
— Вы уходите от нас, Кобс?
— Да, сэр.
— Вы хотели бы поступить на другое место, Кобс?
— Пожалуй, сэр; ничего не имею против, если место хорошее.
— В таком случае, Кобс, — говорил он: — вы будете у нас старшим садовником, когда мы поженимся.
И он берет под ручку девочку в небесно-голубой мантильке и уходит с нею прочь.
Коридорный может меня заверить, что, когда эти малютки с длинными светлыми кудрями, блестящими глазками и прелестной легкой походкой бродили по саду, горячо влюбленные друг в друга, смотреть на них было приятнее, чем на картину, и так же интересно, как на театральное представление. Коридорный считает, что птички принимали этих детей за птичек, держались подле них и пели, чтобы доставить им удовольствие. Иногда дети подлезали под тюльпановое дерево, сидели там в обнимку, прижавшись друг к другу нежными щечками, и читали сказки о принце и драконе, о добром и злом волшебниках и о прекрасной королевне. Иногда он слышал, как они строят планы — поселиться в лесу, разводить пчел, держать корову и питаться только молоком и медом.
1 2 3 4 5
«Остролист» быстро навевал на меня скуку. Я начал сознавать, что моего запаса воспоминаний не хватит до того времени, когда меня откопают. Быть может, мне придется просидеть здесь неделю… несколько недель!
Странная история связана с одной гостиницей в живописном старом городе на границе Уэльса, где я как-то раз провел ночь. В одной из спален этой гостиницы — большой комнате с двумя кроватями — произошло самоубийство: некий проезжий отравился, лежа на одной из кроватей, в то время как на второй кровати спал, ничего не ведая, другой утомленный путешественник. После этого случая постояльцы соглашались спать только на ней, а кровать самоубийцы пустовала. Рассказывали, что каждый, кто спал в этой комнате, хотя бы он приехал издалека и был совершенно чужим в этих краях, наутро, спускаясь в общий зал, неизменно чувствовал запах опия и что мысли его все время вертелись вокруг самоубийств, причем, кто бы он ни был, он обязательно упоминал об этом предмете в разговорах с другими людьми. Так продолжалось несколько лет, и, наконец, хозяин гостиницы был вынужден стащить злосчастную кровать вниз и сжечь ее вместе с постелью, пологом и всем прочим. Тогда странный запах (как говорили) немного ослабел, но не исчез окончательно. За очень редкими исключениями, каждый, кто ночевал в этой комнате, спускаясь утром в общий, зал, все старался вспомнить какой-то забытый сон, приснившийся ему в ту ночь. Когда он заговаривал об этом с хозяином гостиницы, тот, стараясь помочь ему вспомнить, называл разные предметы, хотя прекрасно знал, что ни один из них постояльцу не приснился. Но как только хозяин произносил слово «яд», тот вздрагивал и восклицал: «Да!» Он неизменно признавал, что видел во сне яд, но больше ничего не мог вспомнить.
Затем перед моим умственным взором пронеслись и другие уэльские гостиницы, а вместе с ними — женщины в круглых шляпах и белобородые арфисты (благообразные старцы, но, к сожалению, аферисты), играющие за дверьми, пока я обедаю. Отсюда естественно было перейти к гостиницам в горной Шотландии, где угощают овсяными лепешками, медом, олениной, озерной форелью, виски, а иногда (благо все припасы имеются под рукой) местной овсянкой, сваренной с медом и виски.
Однажды я спешно ехал на юг из шотландских горных областей, надеясь быстро сменить лошадей на почтовой станции, расположенной в глубине одного дикого исторического ущелья, как вдруг, подъезжая к станции, с огорчением увидел, что смотритель вышел из дому с подзорной трубой и принялся обозревать окрестности, отыскивая лошадей, ибо лошади где-то самостоятельно добывали себе пропитание и появились лишь часа четыре спустя.
Вспомнив об озерной форели, я, по ассоциации, быстро перенесся в английские гостиницы для рыболовов (сколько раз я выезжал с ними на ловлю и весь долгий летний день лежал на дне лодки, усердно бездельничая, причем рыбы я таким способом добывал не меньше, чем другие вылавливали с помощью наилучших снастей и по всем правилам науки); вспомнил приятные белые, чистые спальни этих гостиниц с цветами на окнах, с видом на реку, на паром, зеленый островок, церковный шпиль и мост; вспомнил и несравненную Эмму — благослови ее бог! — девушку с блестящими глазами и прелестной улыбкой, которая прислуживала за столом с такой естественной границей, что укротила бы даже Синюю Бороду.
Устремив глаза на огонь, я увидел теперь среди рдеющих углей длинный ряд тех замечательных английских почтовых станций, об утрате которых мы все глубоко скорбим, — ведь они были так просторны, так удобны, они представляли собой такие выразительные памятники английской жадности и вымогательству! Пусть тот, кто хочет видеть, как разрушаются эти дома, пройдет пешком от Бейзингстока или хотя бы Виндзора до Лондона через Хоунзло и поразмыслит об их погибающих останках: конюшни рассыпаются в прах; бездомные батраки и бродяги ночуют в надворных строениях; дворы зарастают травой; комнаты, где сотнями взбивали пуховые перины, теперь сдаются жильцам-ирландцам за восемнадцать пенсов в неделю; в убогом трактирчике — бывшем станционном буфете — вместо дров жгут ворота каретных сараев; одно из двух окон выбито, и чудится, будто станция пострадала в драке с железной дорогой; а в дверях торчит непородистый, кривоногий, отощавший бульдог. Что еще мог я увидеть в огне камина близ этой унылой деревенской почтовой станции, как не новый вокзал, где нечем похвастаться, кроме холода и сырости, где в кладовой для провизии нечего показать, кроме свежей побелки, и где не делается никакого дела, если не считать самодовольно-притворной возни с багажом?
Потом я перенесся в парижские гостиницы: тут можно достать прелестное помещение в четыре комнатки, куда ведет лестница в сто семьдесят пять навощенных ступеней и где можно целый день звонить в колокольчик, не тревожа этим никого, кроме себя, а также съесть обед, хоть и дорогой, но не слишком сытный. Затем я перешел к французским провинциальным гостиницам, где огромная церковная колокольня возвышается над двором, где на улице весело звенят конские бубенчики, а во всех комнатах стоят и висят всевозможные часы, которые всегда врут, разве только если посмотришь на них в ту самую минуту, когда они, уйдя назад или вперед ровно на двенадцать часов, нечаянно покажут верное время.
Оттуда я направился в маленькие итальянские придорожные гостиницы, где все грязное белье всех домашних (кроме того, что еще на них) вечно валяется у вас в передней; где летом москиты превращают ваше лицо в пудинг с изюмом, а зимой холод щиплет его до синяков; где вы получаете, что можно, и позабываете о том, чего получить нельзя; где я не прочь бы снова заваривать чай в носовом платке, опустив его в кипяток, потому что чайников там не имеется. Оттуда я перешел в другие гостиницы городов и местечек той же солнечной страны, — в старинные дворцовые и монастырские гостиницы, где, стоя на массивных лестницах, окаймляющих внутренний двор, среди леса колонн, можно смотреть вверх, на голубой небосвод; где можно любоваться величественными залами для банкетов, просторными трапезными, целыми лабиринтами таинственных спален с видом на великолепные улицы, нереальные и немыслимые. Оттуда я перенесся в душные маленькие гостиницы малярийных областей Италии, где у слуг бледные лица и стоит своеобразный запах — словно там никогда не открывают окон. Оттуда — в огромные фантастические гостиницы Венеции, где слышно, как покрикивает под окном гондольер, огибая угол дома; где запахи стоячей воды забиваются в одно определенное местечко под переносицей (и не покидают его, пока живешь в Венеции); где в полночь раздается звон огромного колокола в соборе св. Марка.
Затем я ненадолго задержался в беспокойных гостиницах на Рейне, где стоит лечь спать — все равно когда, — как все остальные обитатели вскакивают, словно разбуженные набатным звоном, и где в столовой на одном конце длинного стола высятся несколько вавилонских башен из белых тарелок, а на другом расположилась компания толстяков, весь наряд которых состоит из драгоценностей и грязи, и стойко сидит за столом всю ночь напролет, чокаясь и распевая песни о «реке, что течет, о лозе, что растет, о рейнском вине, что играет, о рейнской жене, что пленяет» и «Пей же, пей, мой друг, пей же, пей, мой брат», и так далее. Оттуда я, само собой разумеется, направился в другие германские гостиницы, где вся пища перепарена настолько, что имеет одинаковый вкус, и где чувствуешь себя совершенно сбитым с толку, когда во время обеда на столе в самые неожиданные моменты появляются горячий пудинг или вареные вишни, приторные и вяжущие.
Выпив глоток искристого пива из пенящейся стеклянной кружки и посмотрев в окно на знакомые студенческие пивные в Гейдельберге и других местах, я отплыл за море, к американским гостиницам, в каждой из которых стоят не менее четырехсот кроватей и ежедневно обедают не менее девятисот леди и джентльменов. Вновь я по вечерам стоял в тамошних барах и пил всевозможные коктейли, коблеры, джулепы и слинги. Вновь я слушал своего друга генерала, с которым познакомился пять минут назад, причем он за это время успел сдружить меня на всю жизнь с двумя майорами, а те сдружили меня на всю жизнь с тремя полковниками, которые в свою очередь заставили двадцать два человека штатских полюбить меня, как родного брата, — вновь, повторяю, слушал я моего друга генерала, а он не спеша описывал мне достоинства нашей гостиницы: утренняя гостиная для джентльменов, сэр; утренняя гостиная для леди, сэр; вечерняя гостиная для джентльменов, сэр; вечерняя гостиная для леди, сэр; общая вечерняя гостиная для леди и джентльменов, сэр; музыкальная гостиная, сэр; читальня, сэр; свыше четырехсот спален, сэр; и все это было спроектировано и построено за двенадцать календарных месяцев, считая с того дня, когда здесь начали сносить ветхие лачужки, и обошлось это в пятьсот тысяч долларов, сэр! Вновь я подумал, что, на мой взгляд, чем больше, чем роскошнее, чем дороже гостиница, тем хуже в ней живется. И все же, я очень охотно пил коблеры, джулепы, слинги и коктейли за здоровье моего друга генерала и моих друзей майоров, полковников и штатских, отлично сознавая, что, сколько бы ни узрело сучков в их глазу мое забитое бревнами око, все-таки они — сыны доброго, щедрого, великодушного и великого народа.
Все это время я, стремясь позабыть о своем одиночестве, путешествовал с большой скоростью, но тут вдруг устал не на шутку и бросил это занятие. «Что мне делать? — спрашивал я себя. — Что со мной будет? В какую крайность предстоит мне покорно впасть? Не поискать ли мне, подобно барону Тренку, мышь или паука и, найдя их, не заняться ли скуки ради их приручением? Но даже это грозит опасностью в будущем, Когда дорогу в снегу откопают, я, возможно, уже дойду до того, что, тронувшись в дальнейший путь, разрыдаюсь и попрошу, как тот узник, которого лишь на старости лет выпустили из Бастилии, чтобы меня вернули в комнату с пятью окнами, десятью шторами и замысловатыми драпировками».
Дерзкая мысль пришла мне в голову. В другое время я прогнал бы ее, но сейчас, попав в столь отчаянное положение, крепко за нее ухватился. Не смогу ли я преодолеть свою врожденную застенчивость, не пускающую меня к столу хозяина и к его гостям, не смогу ли я преодолеть ее настолько, чтобы позвать коридорного и попросить его пододвинуть себе стул… и еще кое-что — жидкое… и поговорить со мной? Смогу. Позову. И позвал.
Вторая ветка
Коридорный
Где он побывал за свою жизнь? — повторил он мой вопрос. Господи, да он побывал везде и всюду! А кем он был? Эх, кем-кем только он не был!
Он много чего повидал? Да уж немало. Знай я хоть двадцатую часть того, что ему довелось пережить, я ответил бы именно так, заверил он меня. Да что там, ему гораздо легче перечислить то, чего он не видел, чем то, что он видел. Куда легче!
Из всего виденного им, что было самым любопытным? Ну, он, право, не знает. Он не может так, сразу, назвать самое любопытное из всего, что он видел… вот разве единорог… единорога он видел на одной ярмарке. Но предположим, что молодой джентльмен, еще не достигший восьми лет от роду, увозит прекрасную молодую леди семи лет, — не покажется ли это мне довольно необыкновенной историей? Конечно, покажется. Так вот, эта необыкновенная история разыгралась у него на глазах, и он сам чистил башмачки, в которых они убежали, а башмачки эти были такие маленькие, что он даже не мог просунуть в них руку.
Отец мистера Гарри Уолмерса жил, видите ли, в «Вязах», что близ Шутерс-Хилла, в шести-семи милях от Лондона. Молодец он был, красавец, голову держал высоко, и вообще был, что называется, с огоньком. Писал стихи, ездил верхом, бегал, играл в крикет, танцевал, играл на сцене, и все это — одинаково превосходно. Он чрезвычайно гордился мистером Гарри — своим единственным отпрыском, однако не баловал его. Это был джентльмен с сильной волей и зоркими глазами, и с ним приходилось считаться. Поэтому хоть он и был прямо-таки товарищем своему прелестному, умному мальчику, радовался, что тот очень любит читать сказки, и не уставал слушать, как мальчик декламирует на память «Меня зовут Порвал!», поет песни, например: «Светит майская луна, любовь моя» или «Когда тот, кто тебя обожает, только имя оставил…» и тому подобное, все же он держал ребенка в руках, и ребенок действительно был ребенком, чего приходится пожелать многим детям!
А каким образом коридорный узнал обо всем этом? Да ведь он был у них младшим садовником. Не мог же он работать младшим садовником — а значит летом вечно торчать под окнами на лужайке, — косить, подметать, полоть, стричь и прочее — и не знать, как живут хозяева. Он знал бы все, даже если бы мистер Гарри сам не подошел к нему как-то рано утром и, спросив: «Кобс, вы знаете, как пишется имя Нора?», тут же не принялся вырезывать это имя печатными буквами на заборе.
Он не сказал бы, что до этого случая обращал внимание на детей, но, честное слово, приятно было видеть этих крошек, когда они гуляли вместе, по уши влюбленные друг в друга. А до чего он храбрый был, этот мальчик! Будьте покойны, он сорвал бы с себя шляпчонку, засучил бы рукавчики и пошел бы навстречу льву, — пошел бы, случись им с Норой повстречать льва, да если б она испугалась. Как-то раз они остановились близ того места, где коридорный выпалывал мотыгой сорняки на дорожке, и мальчик сказал, глядя снизу вверх:
— Кобс, вы мне нравитесь.
— Неужто правда, сэр? Вы делаете мне честь.
— Да, нравитесь, Кобс. А почему вы мне нравитесь, как вы думаете, Кобс?
— Право, не знаю, мистер Гарри.
— Потому что вы нравитесь Норе, Кобс.
— В самом деле, сэр? Очень приятно.
— Приятно, Кобс? Нравиться Норе — это лучше, чем иметь миллионы самых блестящих брильянтов.
— Совершенно верно, сэр.
— Вы уходите от нас, Кобс?
— Да, сэр.
— Вы хотели бы поступить на другое место, Кобс?
— Пожалуй, сэр; ничего не имею против, если место хорошее.
— В таком случае, Кобс, — говорил он: — вы будете у нас старшим садовником, когда мы поженимся.
И он берет под ручку девочку в небесно-голубой мантильке и уходит с нею прочь.
Коридорный может меня заверить, что, когда эти малютки с длинными светлыми кудрями, блестящими глазками и прелестной легкой походкой бродили по саду, горячо влюбленные друг в друга, смотреть на них было приятнее, чем на картину, и так же интересно, как на театральное представление. Коридорный считает, что птички принимали этих детей за птичек, держались подле них и пели, чтобы доставить им удовольствие. Иногда дети подлезали под тюльпановое дерево, сидели там в обнимку, прижавшись друг к другу нежными щечками, и читали сказки о принце и драконе, о добром и злом волшебниках и о прекрасной королевне. Иногда он слышал, как они строят планы — поселиться в лесу, разводить пчел, держать корову и питаться только молоком и медом.
1 2 3 4 5