Кружку она поставила наземь, а хлеб и мясо сунула мне в руки, не глядя на меня, точно провинившейся собачонке. Мне стало так обидно, тяжко, досадно, стыдно, гадко, грустно. – не могу подобрать верное слово для своего ощущения, одному богу ведомо, как называется эта боль, – что слезы выступили у меня на глазах. При виде их взгляд девочки оживился: она обрадовалась, что довела меня до слез. Это дало мне силы сдержать их и посмотреть на нее; тогда она презрительно тряхнула головой, хотя, кажется, поняла, что торжество ее было преждевременным, – и ушла.
А я, оставшись один, стал искать, куда бы спрятаться, и, забравшись за створку ворот, ведших к пивоварне, прислонился локтем к стене, а лицом уткнулся в рукав и заплакал. Я плакал, и колотил ногой стену, и дергал себя за волосы – так горько было у меня на душе и такой острой была безымянная боль, просившая выхода.
Воспитание сестры сделало меня не в меру чувствительным. Дети, кто бы их ни воспитывал, ничего не ощущают так болезненно, как несправедливость. Пусть несправедливость, которую испытал на себе ребенок, даже очень мала, но ведь и сам ребенок мал, и мир его мал, и для него игрушечная лошадка-качалка все равно что для нас рослый ирландский скакун. С тех пор как я себя помню, я вел в душе нескончаемый спор с несправедливостью. Едва научившись говорить, я уже знал, что сестра несправедлива ко мне в своем взбалмошном, злом деспотизме. Меня не покидало сознание, что, воспитывая меня своими руками, она все же не имеет права воспитывать меня рывками. Это сознание я берег и лелеял наперекор всем поркам, брани, голодовкам, постам и прочим исправительным мерам; и тем, что я, одинокий и беззащитный ребенок, так много носился с этими мыслями, я в большой мере объясняю свою душевную робость и болезненную чувствительность.
На сей раз, однако, я справился со своими оскорбленными чувствами, вколотив их ногой в стену пивоварни и повыдергав вместе с волосами, после чего утер лицо рукавом и вышел из-за створки ворот на двор. Тут я не без удовольствия принялся за хлеб и мясо, пиво приятно грело и щекотало в носу, и скоро я воспрянул духом настолько, что мог оглядеться по сторонам.
Да, все здесь было заброшено, вплоть до голубятни, которая покривилась от какой-то давнишней бури и покачивалась на своем шесте, так что, будь она населена голубями, они бы думали, что их качает шторм в открытом море. Но голубей в голубятне не было, как не было ни лошадей в конюшне, ни свиней в хлеву, ни солода в кладовой, ни запаха зерна и пива в котле и чанах. Все запахи и самая жизнь пивоварни словно улетучились из нее с последними клочьями дыма. В одном закоулке двора свалены были пустые бочки, еще отдававшие кислотцой в память о лучших днях; но по кислому их духу нельзя было судить о пиве, когда-то их наполнявшем; такова, вероятно, судьба всех отшельников – их воспоминания мало похожи на их прошлую жизнь.
Там, где кончалась пивоварня, за старой стеной виднелся запушенный сад; стена была не очень высокая, – подтянувшись, я повис на руках и, заглянув через нее в сад, увидел, что он примыкает к дому и весь зарос кустами и сорняком, но среди желто-зеленого бурьяна вилась протоптанная тропинка, словно кто-то часто гулял там, и по этой тропинке от меня уходила Эстелла. Впрочем, она, казалось, была везде: когда я, не устояв перед таким соблазном, забрался на бочки и стал по ним ходить, я увидел, что она тоже ходит по бочкам в дальнем конце склада. Она шла спиной ко мне, поддерживая поднятыми руками свои прекрасные темные волосы, и, ни разу не оглянувшись, быстро скрылась у меня из глаз. То же было и в самой пивоварне – просторном помещении с каменным полом, где когда-то варили пиво и до сих пор осталось кое-что из утвари, – едва я заглянул туда и, смущенный ее мрачным видом, остановился в дверях и стал озираться по сторонам, как увидел, что Эстелла прошла между погасших печей, поднялась по узкой железной лестнице и, мелькнув на галерейке высоко у меня над головой, исчезла, точно ушла прямо в небо.
Вот в эту-то минуту и в этом-то месте воображение сыграло со мной странную шутку. Она показалась мне странной тогда, а много лет спустя показалась еще более странной. Взгляд мой, слегка затуманенный оттого, что я долго глядел в морозное светлое небо, упал на толстую балку в углу, справа от меня, и я увидел, что на ней висит женская фигура. Женщина в пожелтевшем белом платье, об одной туфле; мне даже было видно, что поблекшие оборки на платье словно сделаны из желтовато-серой бумаги и что лицо женщины – лицо мисс Хэвишем, и все черты его в движении, точно она пытается окликнуть меня.
Так страшен был вид этой фигуры, которая – я готов был в том поручиться – только что возникла из ничего, что я сперва бросился бежать прочь, а потом бросился бежать к ней. Но страшнее всего было то, что никакой фигуры там не оказалось.
Лишь увидев морозный свет, приветливо льющийся с неба, и прохожих за оградой двора, да подкрепившись остатками хлеба с мясом и пива, я немного успокоился. Возможно, впрочем, что я еще долго не пришел бы в себя, если бы не увидел Эстеллу, которая несла ключи, чтобы выпустить меня на улицу. Я подумал, что, заметив мой испуг, она сочтет себя вправе пуще прежнего презирать меня, и решил не давать ей для этого повода.
Бросив в мою сторону торжествующий взгляд, словно злорадствуя, что у меня такие шершавые руки и такие грубые башмаки, она отомкнула калитку. Я хотел выйти, не глядя на нее, но она исподтишка тронула меня за плечо.
– Что ж ты не плачешь?
– Не хочу.
– Нет, хочешь, – сказала она. – У тебя все глаза заплаканные, и опять вот-вот разревешься.
Она презрительно засмеялась, подтолкнула меня в спину и заперла за мной калитку. Я пошел к мистеру Памблчуку и с огромным облегчением узнал, что его нет дома. Попросив приказчика передать, в какой день мне снова нужно быть у мисс Хэвишем, я пустился пешком в обратный путь и прошел все четыре мили, отделявшие меня от кузницы Джо, размышляя обо всем, что видел, и снова и снова возвращаясь мыслью к тому, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, что руки у меня шершавые, что башмаки у меня грубые, что я усвоил себе предосудительную привычку называть трефы крестями, что я – куда больший невежда, чем мог полагать накануне вечером, и что вообще жизнь моя самая разнесчастная.
Глава IX
Когда я воротился домой, сестра, которой не терпелось разузнать, как все было у мисс Хэвишем, забросала меня вопросами. И тут же принялась награждать увесистыми шлепками и подзатыльниками и самым унизительным образом тыкать лицом в стену кухни за то, что я отвечал недостаточно подробно.
Если все дети одержимы таким же страхом, что их могут не понять, какой владел в детстве мною, – а я, не имея причин считать себя исключением, вполне допускаю, что это так, – то именно этим нередко можно объяснить, что они бывают столь молчаливы и замкнуты. Я был глубоко убежден, что, если опишу дом мисс Хэвишем таким, каким я его видел, меня не поймут. Более того, я был убежден, что не поймут и мисс Хэвишем; и хотя для меня самого она была полнейшей загадкой, я счел бы себя повинным в гнусной измене, если бы чистосердечно вынес ее (не говоря уже про мисс Эстеллу) на суд моей сестры. И вот я отмалчивался, сколько мог, а меня за это тыкали лицом в стену кухни.
В довершение несчастья под вечер к нашему дому пыхтя подкатил в своей тележке противный Памблчук, обуреваемый любопытством и желанием досконально узнать обо всем, что я видел и слышал. И одного взгляда на моего мучителя, на его рыбьи глаза и разинутый рот, на рыжеватые волосы, вопросительно торчащие кверху, на жилет, распираемый арифметическими примерами, было достаточно, чтобы я решил назло ему ничего не рассказывать.
– Ну, мальчик, – начал дядя Памблчук, едва только уселся на почетном месте у огня. – Как ты провел время в городе?
Я ответил: – Ничего, сэр, – и сестра погрозила мне кулаком.
– Ничего? – переспросил мистер Памблчук. – Ничего – это не ответ. Расскажи нам, мальчик, что ты имеешь в виду, когда говоришь «ничего»?
Возможно, что от соприкосновения лба с известкой мозг затвердевает и это придает нам особенное упрямство. Не знаю, так это или нет, но только лоб у меня был весь в известке от стены и упрямство мое уподобилось алмазу. Я с минуту подумал, а потом отвечал, словно набрел на совершенно новую мысль:
– Я имею в виду ничего.
У сестры вырвалось гневное восклицание, и она уже готова была броситься на меня, – Джо работал в кузнице, и мне неоткуда было ждать даже видимости защиты, – но мистер Памблчук остановил ее:
– Нет, не нужно выходить из терпения. Предоставьте мальчика мне, сударыня, предоставьте его мне. – Затем он повернул меня к себе лицом, словно собираясь подстричь мне волосы, и сказал: – Сначала, чтобы собраться с мыслями, ответь мне: сколько составят сорок три пенса?
Я прикинул, что будет, если я скажу: «Четыреста фунтов», и, решив, что это не сулит мне ничего хорошего, ответил по возможности правильно, то есть ошибся всего на каких-нибудь восемь пенсов. Тогда мистер Памблчук заставил меня повторить всю таблицу денежного счета, начиная с «двенадцать пенсов – один шиллинг» и кончая «сорок пенсов – три шиллинга четыре пенса», после чего, видимо, полагая, что справился со мной, победоносно вопросил:
– Ну, так сколько же будет сорок три пенса?
После долгого раздумья я отвечал: – Не знаю. – Вероятно, я и в самом деле не знал, до того был раздражен и взвинчен.
Мистер Памблчук покрутил головой, словно штопором, чтобы вытянуть из меня нужный ответ, и сказал:
– Ну, например, равняются сорок три пенса семи шиллингам шести пенсам и трем фартингам?
– Да! – сказал я. И хотя сестра незамедлительно дала мне по уху, я ощутил глубокое удовлетворение от того, что своим ответом испортил ему шутку и поставил его в тупик.
– Мальчик! Какая из себя мисс Хэвишем? – снова начал мистер Памблчук, когда немного оправился. Он крепко скрестил руки на груди и снова пустил в ход свой штопор.
– Очень высокая, с черными волосами, – отвечал я.
– Это верно, дядя? – спросила сестра.
Мистер Памблчук утвердительно подмигнул, из чего я сразу заключил, что он никогда не видел мисс Хэвишем, потому что она была совсем не такая.
– Очень хорошо! – самодовольно сказал мистер Памблчук. (Вот как с ним нужно обращаться! Кажется, сударыня, наша берет?)
– Ах, дядя, – сказала миссис Джо, – как жаль, что он мало с вами бывает. Только вы и умеете добиться от него толку.
– Ну, мальчик, а что она делала, когда ты к ней пришел? – спросил мистер Памблчук.
– Сидела в черной бархатной карете.
Мистер Памблчук и миссис Джо удивленно воззрились друг на друга – еще бы им было не удивиться! – и оба повторили:
– В черной бархатной карете?
– Да, – сказал я. – А мисс Эстелла – это, кажется, ее племянница – подавала ей в окошко пирог и вино на золотой тарелке. И мы все ели пирог с золотых тарелок и пили вино. Я со своей тарелкой влез на запятки, потому что она мне велела.
– А еще кто-нибудь там был? – спросил мистер Памблчук.
– Четыре собаки, – ответил я.
– Большие или маленькие?
– Громадные. И они ели телячьи котлеты из серебряной корзины и передрались.
Мистер Памблчук и миссис Джо снова изумленно воззрились друг на друга. У меня же совсем ум за разум зашел, как у отчаявшегося свидетеля под пыткой, и я способен был в ту минуту наговорить им чего угодно.
– Боже милостивый, да где же стояла карета? – спросила сестра.
– В комнате у мисс Хэвишем. – Они удивились еще больше. – Только она была без лошадей. – Эту спасительную оговорку я добавил после того, как мысленно отменил четверку коней в богатой сбруе, которых чуть было сгоряча не запряг в карету.
– Возможно ли это, дядя? – спросила миссис Джо. – Что он такое несет?
– Сейчас я вам скажу, сударыня, – отвечал мистер Памблчук. – Сдается мне, что это портшез. Она, знаете ли, с причудами, с большими причудами, с нее станется целые дни проводить в портшезе.
– А вы когда-нибудь видели, чтобы она в нем сидела, дядя? – спросила миссис Джо.
– Как я мог это видеть, – сказал мистер Памблчук, припертый к стене, – когда я и ее-то отродясь не видел?
– Ах, боже мой, дядя? Но ведь вы с ней разговаривали?
– Разве вы не знаете, – недовольно отозвался он, – что, когда я там бывал, меня оставляли снаружи за приоткрытой дверью, и она со мной разговаривала, не выходя из комнаты. Не могли вы этого не знать, сударыня. Вот мальчик – другое дело, он ходил к ней играть. Во что ты там играл, мальчик?
– Мы играли во флаги, – сказал я. (Должен заметить, что я сам поражаюсь, вспоминая, сколько я тогда выдумал всяких небылиц.)
– Во флаги? – ахнула сестра.
– Да. Эстелла махала синим флагом, а я красным, и мисс Хэвишем тоже махала флагом из окошка кареты, у нее флаг был весь в золотых звездочках. А потом мы все размахивали саблями и кричали «ура».
– Саблями! – повторила сестра. – А где вы взяли сабли?
– В шкафу. Я в нем видел еще пистолеты… и варенье… и лекарство. А в комнате было совсем темно, только горело много свечей.
– Это правда, сударыня, – сказал мистер Памблчук, важно покивав головой. – Можете не сомневаться, это я и сам видел. – И они оба воззрились на меня, а я, изобразив на лице полнейшее простодушие, воззрился на них и стал разглаживать рукой смятую штанину.
Задай они мне еще хотя бы один вопрос, и я бы несомненно попался, потому что уже выдумал, что видел во дворе у мисс Хэвишем воздушный шар, и, вероятно, сообщил бы им об этом, если бы мне одновременно не пришла в голову другая выдумка, – будто в пивоварне сидел живой медведь. Однако они так оживленно обсуждали диковины, которые я уже успел предложить их вниманию, что им было не до меня. Они все еще не наговорились, когда Джо зашел из кузницы выпить чашку чаю. И сестра – не столько для его сведения, сколько для облегчения собственной души, – доложила ему обо всем, что якобы произошло со мной.
И тут, когда Джо, широко раскрыв свои голубые глаза, стал недоуменно и беспомощно озираться по сторонам, меня охватило раскаяние, но только по отношению к нему, – до тех двоих мне не было дела. Перед Джо, и только перед Джо я чувствовал себя малолетним чудовищем, когда они обсуждали, какие выгоды могут проистечь для меня из знакомства с мисс Хэвишем. Все они были уверены, что мисс Хэвишем как-нибудь облагодетельствует меня, и расходились лишь в том, во что ее благодеяние выльется. Сестра толковала о богатых подарках, мистер Памблчук склонялся к мысли о щедрой плате за обучение какому-нибудь приличному, благородному делу, – скажем, к примеру, торговле семенами и зерном. Джо окончательно пал в их глазах, высказав остроумное предположение, что мне всего-навсего подарят одну из тех собак, которые дрались из-за телячьих котлет.
– Если умнее этого ты своей глупой головой ничего не можешь придумать, – сказала сестра, – и если тебя ждет работа, так ты лучше иди и работай. – И он пошел.
Когда сестра, проводив мистера Памблчука, стала мыть посуду, я улизнул в кузницу и примостился около Джо, дожидаясь, когда он кончит, а потом заговорил:
– Джо, пока не погас огонь, я хочу сказать тебе одну вещь.
– Хочешь сказать? – молвил Джо, пододвигая к горну низкую скамеечку, на которую он садился, когда ковал лошадей. – Ну так скажи. Я тебя слушаю, Пип.
– Джо, – сказал я и, ухватив рукав его рубашки, закатанный выше локтя, стал крутить его двумя пальцами, – ты помнишь, что там было, у мисс Хэвишем?
– А как же! – сказал Джо. – Неужто нет! Чудеса, да и только!
– Вот в том-то и беда, Джо. Это все неправда.
– Да ты что это говоришь, Пип? – воскликнул Джо, отшатываясь от меня в величайшем изумлении. – Как же, значит ты…
– Да, Джо. Я все наврал.
– Но не совсем же все? Этак выходит, Пип, что там не было черной бархатной каре…? – Он не договорил, увидев, что я качаю головой. – Но собаки-то уж наверно были, Пип? – умоляюще протянул Джо. – Ладно, пусть телячьих котлет не было, но собаки-то были?
– Нет, Джо.
– Ну хоть одна собака? – сказал Джо. – Хоть щеночек. А?
– Нет, Джо, ничего не было.
Я мрачно уставился на него, а он не отводил от меня огорченного, растерянного взгляда.
– Пип, дружок, ведь это никуда не годится! Ты сам подумай, что за это может быть?
– Это ужасно, Джо. Да?
– Ужасно? – вскричал Джо. – Просто уму непостижимо! И что на тебя нашло?
– Я не знаю, что на меня нашло, Джо, – отвечал я и, отпустив его рукав, уселся в кучу золы у его ног и понурил голову, – но только зачем ты научил меня говорить вместо трефы – крести, и почему у меня такие грубые башмаки и такие шершавые руки?
И тут я рассказал Джо, что мне очень худо и что я не сумел ничего объяснить миссис Джо и Памблчуку, потому что они меня совсем задергали, и что у мисс Хэвишем была очень красивая девочка, страшная гордячка, и она сказала, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, и это так и есть, и очень мне неприятно, и отсюда и пошла вся моя ложь, хотя как это получилось – я и сам не знаю.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Большие надежды'
1 2 3 4 5 6 7 8 9
А я, оставшись один, стал искать, куда бы спрятаться, и, забравшись за створку ворот, ведших к пивоварне, прислонился локтем к стене, а лицом уткнулся в рукав и заплакал. Я плакал, и колотил ногой стену, и дергал себя за волосы – так горько было у меня на душе и такой острой была безымянная боль, просившая выхода.
Воспитание сестры сделало меня не в меру чувствительным. Дети, кто бы их ни воспитывал, ничего не ощущают так болезненно, как несправедливость. Пусть несправедливость, которую испытал на себе ребенок, даже очень мала, но ведь и сам ребенок мал, и мир его мал, и для него игрушечная лошадка-качалка все равно что для нас рослый ирландский скакун. С тех пор как я себя помню, я вел в душе нескончаемый спор с несправедливостью. Едва научившись говорить, я уже знал, что сестра несправедлива ко мне в своем взбалмошном, злом деспотизме. Меня не покидало сознание, что, воспитывая меня своими руками, она все же не имеет права воспитывать меня рывками. Это сознание я берег и лелеял наперекор всем поркам, брани, голодовкам, постам и прочим исправительным мерам; и тем, что я, одинокий и беззащитный ребенок, так много носился с этими мыслями, я в большой мере объясняю свою душевную робость и болезненную чувствительность.
На сей раз, однако, я справился со своими оскорбленными чувствами, вколотив их ногой в стену пивоварни и повыдергав вместе с волосами, после чего утер лицо рукавом и вышел из-за створки ворот на двор. Тут я не без удовольствия принялся за хлеб и мясо, пиво приятно грело и щекотало в носу, и скоро я воспрянул духом настолько, что мог оглядеться по сторонам.
Да, все здесь было заброшено, вплоть до голубятни, которая покривилась от какой-то давнишней бури и покачивалась на своем шесте, так что, будь она населена голубями, они бы думали, что их качает шторм в открытом море. Но голубей в голубятне не было, как не было ни лошадей в конюшне, ни свиней в хлеву, ни солода в кладовой, ни запаха зерна и пива в котле и чанах. Все запахи и самая жизнь пивоварни словно улетучились из нее с последними клочьями дыма. В одном закоулке двора свалены были пустые бочки, еще отдававшие кислотцой в память о лучших днях; но по кислому их духу нельзя было судить о пиве, когда-то их наполнявшем; такова, вероятно, судьба всех отшельников – их воспоминания мало похожи на их прошлую жизнь.
Там, где кончалась пивоварня, за старой стеной виднелся запушенный сад; стена была не очень высокая, – подтянувшись, я повис на руках и, заглянув через нее в сад, увидел, что он примыкает к дому и весь зарос кустами и сорняком, но среди желто-зеленого бурьяна вилась протоптанная тропинка, словно кто-то часто гулял там, и по этой тропинке от меня уходила Эстелла. Впрочем, она, казалось, была везде: когда я, не устояв перед таким соблазном, забрался на бочки и стал по ним ходить, я увидел, что она тоже ходит по бочкам в дальнем конце склада. Она шла спиной ко мне, поддерживая поднятыми руками свои прекрасные темные волосы, и, ни разу не оглянувшись, быстро скрылась у меня из глаз. То же было и в самой пивоварне – просторном помещении с каменным полом, где когда-то варили пиво и до сих пор осталось кое-что из утвари, – едва я заглянул туда и, смущенный ее мрачным видом, остановился в дверях и стал озираться по сторонам, как увидел, что Эстелла прошла между погасших печей, поднялась по узкой железной лестнице и, мелькнув на галерейке высоко у меня над головой, исчезла, точно ушла прямо в небо.
Вот в эту-то минуту и в этом-то месте воображение сыграло со мной странную шутку. Она показалась мне странной тогда, а много лет спустя показалась еще более странной. Взгляд мой, слегка затуманенный оттого, что я долго глядел в морозное светлое небо, упал на толстую балку в углу, справа от меня, и я увидел, что на ней висит женская фигура. Женщина в пожелтевшем белом платье, об одной туфле; мне даже было видно, что поблекшие оборки на платье словно сделаны из желтовато-серой бумаги и что лицо женщины – лицо мисс Хэвишем, и все черты его в движении, точно она пытается окликнуть меня.
Так страшен был вид этой фигуры, которая – я готов был в том поручиться – только что возникла из ничего, что я сперва бросился бежать прочь, а потом бросился бежать к ней. Но страшнее всего было то, что никакой фигуры там не оказалось.
Лишь увидев морозный свет, приветливо льющийся с неба, и прохожих за оградой двора, да подкрепившись остатками хлеба с мясом и пива, я немного успокоился. Возможно, впрочем, что я еще долго не пришел бы в себя, если бы не увидел Эстеллу, которая несла ключи, чтобы выпустить меня на улицу. Я подумал, что, заметив мой испуг, она сочтет себя вправе пуще прежнего презирать меня, и решил не давать ей для этого повода.
Бросив в мою сторону торжествующий взгляд, словно злорадствуя, что у меня такие шершавые руки и такие грубые башмаки, она отомкнула калитку. Я хотел выйти, не глядя на нее, но она исподтишка тронула меня за плечо.
– Что ж ты не плачешь?
– Не хочу.
– Нет, хочешь, – сказала она. – У тебя все глаза заплаканные, и опять вот-вот разревешься.
Она презрительно засмеялась, подтолкнула меня в спину и заперла за мной калитку. Я пошел к мистеру Памблчуку и с огромным облегчением узнал, что его нет дома. Попросив приказчика передать, в какой день мне снова нужно быть у мисс Хэвишем, я пустился пешком в обратный путь и прошел все четыре мили, отделявшие меня от кузницы Джо, размышляя обо всем, что видел, и снова и снова возвращаясь мыслью к тому, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, что руки у меня шершавые, что башмаки у меня грубые, что я усвоил себе предосудительную привычку называть трефы крестями, что я – куда больший невежда, чем мог полагать накануне вечером, и что вообще жизнь моя самая разнесчастная.
Глава IX
Когда я воротился домой, сестра, которой не терпелось разузнать, как все было у мисс Хэвишем, забросала меня вопросами. И тут же принялась награждать увесистыми шлепками и подзатыльниками и самым унизительным образом тыкать лицом в стену кухни за то, что я отвечал недостаточно подробно.
Если все дети одержимы таким же страхом, что их могут не понять, какой владел в детстве мною, – а я, не имея причин считать себя исключением, вполне допускаю, что это так, – то именно этим нередко можно объяснить, что они бывают столь молчаливы и замкнуты. Я был глубоко убежден, что, если опишу дом мисс Хэвишем таким, каким я его видел, меня не поймут. Более того, я был убежден, что не поймут и мисс Хэвишем; и хотя для меня самого она была полнейшей загадкой, я счел бы себя повинным в гнусной измене, если бы чистосердечно вынес ее (не говоря уже про мисс Эстеллу) на суд моей сестры. И вот я отмалчивался, сколько мог, а меня за это тыкали лицом в стену кухни.
В довершение несчастья под вечер к нашему дому пыхтя подкатил в своей тележке противный Памблчук, обуреваемый любопытством и желанием досконально узнать обо всем, что я видел и слышал. И одного взгляда на моего мучителя, на его рыбьи глаза и разинутый рот, на рыжеватые волосы, вопросительно торчащие кверху, на жилет, распираемый арифметическими примерами, было достаточно, чтобы я решил назло ему ничего не рассказывать.
– Ну, мальчик, – начал дядя Памблчук, едва только уселся на почетном месте у огня. – Как ты провел время в городе?
Я ответил: – Ничего, сэр, – и сестра погрозила мне кулаком.
– Ничего? – переспросил мистер Памблчук. – Ничего – это не ответ. Расскажи нам, мальчик, что ты имеешь в виду, когда говоришь «ничего»?
Возможно, что от соприкосновения лба с известкой мозг затвердевает и это придает нам особенное упрямство. Не знаю, так это или нет, но только лоб у меня был весь в известке от стены и упрямство мое уподобилось алмазу. Я с минуту подумал, а потом отвечал, словно набрел на совершенно новую мысль:
– Я имею в виду ничего.
У сестры вырвалось гневное восклицание, и она уже готова была броситься на меня, – Джо работал в кузнице, и мне неоткуда было ждать даже видимости защиты, – но мистер Памблчук остановил ее:
– Нет, не нужно выходить из терпения. Предоставьте мальчика мне, сударыня, предоставьте его мне. – Затем он повернул меня к себе лицом, словно собираясь подстричь мне волосы, и сказал: – Сначала, чтобы собраться с мыслями, ответь мне: сколько составят сорок три пенса?
Я прикинул, что будет, если я скажу: «Четыреста фунтов», и, решив, что это не сулит мне ничего хорошего, ответил по возможности правильно, то есть ошибся всего на каких-нибудь восемь пенсов. Тогда мистер Памблчук заставил меня повторить всю таблицу денежного счета, начиная с «двенадцать пенсов – один шиллинг» и кончая «сорок пенсов – три шиллинга четыре пенса», после чего, видимо, полагая, что справился со мной, победоносно вопросил:
– Ну, так сколько же будет сорок три пенса?
После долгого раздумья я отвечал: – Не знаю. – Вероятно, я и в самом деле не знал, до того был раздражен и взвинчен.
Мистер Памблчук покрутил головой, словно штопором, чтобы вытянуть из меня нужный ответ, и сказал:
– Ну, например, равняются сорок три пенса семи шиллингам шести пенсам и трем фартингам?
– Да! – сказал я. И хотя сестра незамедлительно дала мне по уху, я ощутил глубокое удовлетворение от того, что своим ответом испортил ему шутку и поставил его в тупик.
– Мальчик! Какая из себя мисс Хэвишем? – снова начал мистер Памблчук, когда немного оправился. Он крепко скрестил руки на груди и снова пустил в ход свой штопор.
– Очень высокая, с черными волосами, – отвечал я.
– Это верно, дядя? – спросила сестра.
Мистер Памблчук утвердительно подмигнул, из чего я сразу заключил, что он никогда не видел мисс Хэвишем, потому что она была совсем не такая.
– Очень хорошо! – самодовольно сказал мистер Памблчук. (Вот как с ним нужно обращаться! Кажется, сударыня, наша берет?)
– Ах, дядя, – сказала миссис Джо, – как жаль, что он мало с вами бывает. Только вы и умеете добиться от него толку.
– Ну, мальчик, а что она делала, когда ты к ней пришел? – спросил мистер Памблчук.
– Сидела в черной бархатной карете.
Мистер Памблчук и миссис Джо удивленно воззрились друг на друга – еще бы им было не удивиться! – и оба повторили:
– В черной бархатной карете?
– Да, – сказал я. – А мисс Эстелла – это, кажется, ее племянница – подавала ей в окошко пирог и вино на золотой тарелке. И мы все ели пирог с золотых тарелок и пили вино. Я со своей тарелкой влез на запятки, потому что она мне велела.
– А еще кто-нибудь там был? – спросил мистер Памблчук.
– Четыре собаки, – ответил я.
– Большие или маленькие?
– Громадные. И они ели телячьи котлеты из серебряной корзины и передрались.
Мистер Памблчук и миссис Джо снова изумленно воззрились друг на друга. У меня же совсем ум за разум зашел, как у отчаявшегося свидетеля под пыткой, и я способен был в ту минуту наговорить им чего угодно.
– Боже милостивый, да где же стояла карета? – спросила сестра.
– В комнате у мисс Хэвишем. – Они удивились еще больше. – Только она была без лошадей. – Эту спасительную оговорку я добавил после того, как мысленно отменил четверку коней в богатой сбруе, которых чуть было сгоряча не запряг в карету.
– Возможно ли это, дядя? – спросила миссис Джо. – Что он такое несет?
– Сейчас я вам скажу, сударыня, – отвечал мистер Памблчук. – Сдается мне, что это портшез. Она, знаете ли, с причудами, с большими причудами, с нее станется целые дни проводить в портшезе.
– А вы когда-нибудь видели, чтобы она в нем сидела, дядя? – спросила миссис Джо.
– Как я мог это видеть, – сказал мистер Памблчук, припертый к стене, – когда я и ее-то отродясь не видел?
– Ах, боже мой, дядя? Но ведь вы с ней разговаривали?
– Разве вы не знаете, – недовольно отозвался он, – что, когда я там бывал, меня оставляли снаружи за приоткрытой дверью, и она со мной разговаривала, не выходя из комнаты. Не могли вы этого не знать, сударыня. Вот мальчик – другое дело, он ходил к ней играть. Во что ты там играл, мальчик?
– Мы играли во флаги, – сказал я. (Должен заметить, что я сам поражаюсь, вспоминая, сколько я тогда выдумал всяких небылиц.)
– Во флаги? – ахнула сестра.
– Да. Эстелла махала синим флагом, а я красным, и мисс Хэвишем тоже махала флагом из окошка кареты, у нее флаг был весь в золотых звездочках. А потом мы все размахивали саблями и кричали «ура».
– Саблями! – повторила сестра. – А где вы взяли сабли?
– В шкафу. Я в нем видел еще пистолеты… и варенье… и лекарство. А в комнате было совсем темно, только горело много свечей.
– Это правда, сударыня, – сказал мистер Памблчук, важно покивав головой. – Можете не сомневаться, это я и сам видел. – И они оба воззрились на меня, а я, изобразив на лице полнейшее простодушие, воззрился на них и стал разглаживать рукой смятую штанину.
Задай они мне еще хотя бы один вопрос, и я бы несомненно попался, потому что уже выдумал, что видел во дворе у мисс Хэвишем воздушный шар, и, вероятно, сообщил бы им об этом, если бы мне одновременно не пришла в голову другая выдумка, – будто в пивоварне сидел живой медведь. Однако они так оживленно обсуждали диковины, которые я уже успел предложить их вниманию, что им было не до меня. Они все еще не наговорились, когда Джо зашел из кузницы выпить чашку чаю. И сестра – не столько для его сведения, сколько для облегчения собственной души, – доложила ему обо всем, что якобы произошло со мной.
И тут, когда Джо, широко раскрыв свои голубые глаза, стал недоуменно и беспомощно озираться по сторонам, меня охватило раскаяние, но только по отношению к нему, – до тех двоих мне не было дела. Перед Джо, и только перед Джо я чувствовал себя малолетним чудовищем, когда они обсуждали, какие выгоды могут проистечь для меня из знакомства с мисс Хэвишем. Все они были уверены, что мисс Хэвишем как-нибудь облагодетельствует меня, и расходились лишь в том, во что ее благодеяние выльется. Сестра толковала о богатых подарках, мистер Памблчук склонялся к мысли о щедрой плате за обучение какому-нибудь приличному, благородному делу, – скажем, к примеру, торговле семенами и зерном. Джо окончательно пал в их глазах, высказав остроумное предположение, что мне всего-навсего подарят одну из тех собак, которые дрались из-за телячьих котлет.
– Если умнее этого ты своей глупой головой ничего не можешь придумать, – сказала сестра, – и если тебя ждет работа, так ты лучше иди и работай. – И он пошел.
Когда сестра, проводив мистера Памблчука, стала мыть посуду, я улизнул в кузницу и примостился около Джо, дожидаясь, когда он кончит, а потом заговорил:
– Джо, пока не погас огонь, я хочу сказать тебе одну вещь.
– Хочешь сказать? – молвил Джо, пододвигая к горну низкую скамеечку, на которую он садился, когда ковал лошадей. – Ну так скажи. Я тебя слушаю, Пип.
– Джо, – сказал я и, ухватив рукав его рубашки, закатанный выше локтя, стал крутить его двумя пальцами, – ты помнишь, что там было, у мисс Хэвишем?
– А как же! – сказал Джо. – Неужто нет! Чудеса, да и только!
– Вот в том-то и беда, Джо. Это все неправда.
– Да ты что это говоришь, Пип? – воскликнул Джо, отшатываясь от меня в величайшем изумлении. – Как же, значит ты…
– Да, Джо. Я все наврал.
– Но не совсем же все? Этак выходит, Пип, что там не было черной бархатной каре…? – Он не договорил, увидев, что я качаю головой. – Но собаки-то уж наверно были, Пип? – умоляюще протянул Джо. – Ладно, пусть телячьих котлет не было, но собаки-то были?
– Нет, Джо.
– Ну хоть одна собака? – сказал Джо. – Хоть щеночек. А?
– Нет, Джо, ничего не было.
Я мрачно уставился на него, а он не отводил от меня огорченного, растерянного взгляда.
– Пип, дружок, ведь это никуда не годится! Ты сам подумай, что за это может быть?
– Это ужасно, Джо. Да?
– Ужасно? – вскричал Джо. – Просто уму непостижимо! И что на тебя нашло?
– Я не знаю, что на меня нашло, Джо, – отвечал я и, отпустив его рукав, уселся в кучу золы у его ног и понурил голову, – но только зачем ты научил меня говорить вместо трефы – крести, и почему у меня такие грубые башмаки и такие шершавые руки?
И тут я рассказал Джо, что мне очень худо и что я не сумел ничего объяснить миссис Джо и Памблчуку, потому что они меня совсем задергали, и что у мисс Хэвишем была очень красивая девочка, страшная гордячка, и она сказала, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, и это так и есть, и очень мне неприятно, и отсюда и пошла вся моя ложь, хотя как это получилось – я и сам не знаю.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Большие надежды'
1 2 3 4 5 6 7 8 9