Там, в монастыре, жила когда-то семья Кольки Фомина, пока его дед не получил квартиру в новом доме как бывший юный участник знаменитой Путятинской стачки.
Улочкой, лепившейся вдоль берега реки, Володя добрался до своего дома. Берег здесь зарос репейником, матерой крапивой, а за Киселевской оградой буйствовала сирень, посаженная покойным отцом после возвращения с войны. Отец Володи был селекционер-самоучка, и Киселевская сирень славилась на весь город. Поэтому, когда приезжала вдова Пушкова, а она всегда приезжала в мае, Володе вменялось в обязанность приносить каждый день свежий букет для голубой гостиной. Обязанность как будто не обременительная, но Володю она очень раздражала и унижала в собственных глазах.
Вера Брониславовна покровительствовала Володе, присылала ему книги по искусству и все публикации о Пушкове. Без ее помощи Володя, сидя в Путятине, конечно, не смог бы уследить за всеми газетами и журналами, а тем более за иностранной прессой. Он был кругом обязан старой даме. Только она могла добиться, чтобы солидное московское издательство заказало брошюру о Пушкове неизвестному провинциальному автору В. Киселеву. Но чем больше делала для него Вера Брониславовна, тем мучительнее было для Володи общение с ней. Ее манерный голос, душный запах ее духов, голубая седина, пудра и румяна, дорогие перстни на пальцах с распухшими суставами, малиновый маникюр — все это угнетало Володю. Будь она неказистой старушенцией, он бы относился к ней иначе, уважал ее ради памяти Пушкова, перед которым Володя преклонялся. Вячеслав Павлович Пушков был начисто лишен суетности и славолюбия. С юных лет он привык отказывать себе во всем, лишь бы хватало денег на холст и краски. Случалось, что Пушковы жили только на скромнейшую зарплату Веры Брониславовны, бывшей балерины, которая стала машинисткой-надомницей. Зато теперь вдова могла забыть о прежней нужде. Она как-то предложила Володе в долг значительную сумму. Он, конечно, отказался и сделал это в достаточно резкой форме, так что больше ему не делали унизительных предложений.
Подойдя к калитке своего дома, Володя запустил правую руку в щель между досками, откинул крючок и толкнул калитку ногой.
В палисаднике за сиренью слышались возбужденные голоса.
«У Таньки сидят ребята из ее класса. Кажется, завтра у них экзамен по литературе».
Володя сначала зашел в дом, чтобы переодеться. Свой единственный костюм он очень берег.
Дом состоял из двух комнат. Володя взял себе первую комнату, она же служила столовой и кухней, а Таньке уступил бывшую спальню родителей. Шифоньер стоял у Таньки, и Володя сразу же прошел за перегородку, снял костюм, аккуратно повесил в шифоньер, закрепив брюки в специальный зажим, чтобы они отвиселись. От частого глаженья, по наблюдениям Володи, одежда быстрее изнашивалась.
В трусах и майке он вышел на крыльцо, почистил щеткой ботинки и вернулся в дом. Вставив в ботинки деревянные колодки на пружинах, Володя задвинул их под диван, на котором спал. В изголовье дивана лежал шестирублевый тренировочный костюм. Володя надел костюм, вытащил из-под дивана домашние тапочки. Теперь он покажется ребятам из Танькиного класса, перекусит и засядет за работу. Но вот ведь рассеянность! Он забыл вынуть ручку из кармана пиджака.
Володя прошел за перегородку, открыл дверцу шифоньера. В мутном зеркале промелькнула вся комната, и вдруг вдалеке возникло прекрасное, любимое лицо. Таисия Кубрина! Здесь, в его доме!
Володя обернулся и увидел над Танькиной постелью пропавший из музея шедевр Пушкова.
VII
На обратном пути Вера Брониславовна много рассказывала о покойном муже, о его трудной жизни, удивительной непрактичности. Он настолько был привязан к своим картинам, что сначала с великой неохотой соглашался их продавать даже в хорошие собрания, а потом вовсе перестал выставляться. Старая дама рассказывала о муже с истинной любовью и сделалась проще, милее. Ольга Порфирьевна от души радовалась за нее и жалела, что рядом нет Володи Киселева — как много ценных деталей он мог бы получить для своей книги о Пушкове!
Все настроились умиротворяюще — и дернула же нелегкая любознательного Колоскова спросить про Таисию Кубрину, послужившую моделью для самой знаменитой картины.
Ольга Порфирьевна посерела — она до сих пор не могла набраться смелости и доложить начальству о пропаже. Трусила, откладывала — и дооткладывалась!
Оглянувшись на Веру Брониславовну, она увидела, что та с трудом приходит в себя.
Так случалось всегда, если в музее кто-то из слушателей Веры Брониславовны с обывательской дотошностью начинал выспрашивать несчастную вдову об отношениях между ее мужем и гибельной красавицей, изображенной на портрете. А спрашивать об этом стали чаще и чаще. Вместе с ростом известности «Девушки в турецкой шали» все крепче прирастала к портрету легенда о роковой роли Таисии Кубриной в жизни художника. Так к известному полотну Репина в Третьяковке приросла история сумасшедшего, порезавшего картину ножом. В статьях о Пушкове стали непременно упоминать того критика, который сказал о сходстве девушки в турецкой шали с Настасьей Филипповной. Критик, некогда пользовавшийся известностью, а потом забытый, в связи с этим стал выплывать из небытия. То в одном, то в другом полулитературном издании перепечатывались его статейки, абсолютно слинявшие за прошедшие полвека. Мода на критика обещала вскоре выдохнуться, но слухи о Таисии все ширились. Работников музея стали упрекать в том, что они проявляют непростительное равнодушие к столь замечательной личности. Где она сейчас? Как сложилась ее судьба? Ну и что, если она с отцом эмигрировала в годы революции! Мало ли бывших эмигрантов впоследствии вернулись на родину, а некоторые, живя на чужбине, вели себя достойно, участвовали в Сопротивлении.
На такие доводы посетителей Ольга Порфирьевна строго отвечала, что если бы жизнь Таисии Кубриной сложилась на чужбине достойно и неординарно, то на родине об этом уж как-нибудь стало бы известно. Вера Брониславовна ни в какие объяснения не вступала, тут же переводила разговор на другую тему. Но Колоскову она ответила с глубочайшей печалью:
— Эта женщина причинила Вячеславу Павловичу много горя. Мне трудно о ней говорить, но вам я расскажу. Вы добрый, внимательный, сердечный человек… — Колосков не знал, куда деваться от смущения. Она прерывисто вздохнула. — Фу ты, как волнуюсь! С чего же начать? С самого Кубрина? Муж о нем часто вспоминал, их связывали сложные отношения. Владелец Путятинской мануфактуры был сделан из того же теста, что и Савва Морозов, Савва Мамонтов или Щукин. Эти трое были большими оригиналами. И Никанор Кубрин тоже, на свой образец.
Пушков не раз говорил мне, что русское купечество за короткий срок, отпущенный ему историей с конца восемнадцатого века по начало нашего, двадцатого века, словно бы торопилось выработать яркий тип чисто русского самодума, самовластителя, самодура. Русский купец походил на русского барина своими сумасбродными причудами, и, хотя отличался от барина деловитостью, в нем не было западной буржуазности, самоуверенного практицизма. Вячеслав Павлович любил сравнивать фантазии американских миллионеров с теми причудами, на которые швырял деньги русский купец. Выходило, что у американца непременно есть свой эгоизм, а у Тит Титычей — чистая бескорыстная блажь.
Никанору Пантелеймоновичу Кубрину русские невесты не подходили. Он укатил жениться в Италию и действительно воротился очень скоро с супругой-итальянкой. Чтобы она не тосковала по южной теплой родине, Кубрин выстроил в Путятине дом — точную копию какого-то знаменитого палаццо во Флоренции. Строили дом мастера-итальянцы, мрамор возили из Италии.
Красавица итальянка умерла родами. Говорила, что у себя в Италии она была служанкой в трактирном заведении, где ее и увидел Кубрин.
Когда молодой художник Пушков впервые попал в этот дом, итальянки давно уже не было в живых. Как-то Вячеслав Павлович спросил хозяина, зачем он, сооружая флорентийское палаццо, заставил строителей выкопать такие глубокие подвалы, в хозяйстве вовсе не нужные.
«А как же без погреба? — усмехнулся Никанор Пантелеймонович. — Уж не думаешь ли ты, что итальянцы живут без припаса, на фу-фу? У них подвалы поболе наших. Они жаднее нас, старой жилетки не выбросят. Поехал бы да поглядел, какие они запасливые…»
Кубрин слов на ветер не бросал. Он дал Вячеславу Павловичу деньги на поездку в Италию с единственным условием: произвести обмер подвалов во всех примечательных зданиях. Капризное купеческое условие художник выполнил со всем педантизмом, на какой только был способен. Кубрин не глядя сунул его отчет в шкаф и забыл про все подвалы на свете. К Вячеславу Павловичу этот самодур был по-своему привязан, помогал ему и дальше — до того дня, как художник отказался продать портрет Таисии…
Вера Брониславовна достала из сумочки крохотную, с ноготь, баночку настоящего вьетнамского бальзама «Золотая звезда», протерла бальзамом виски и ноздри.
— Это меня укрепляет. — Она предложила бальзам Ольге Порфирьевне и Колоскову.
Они поблагодарили и отказались: баночка была уж очень мала.
— Муж писал «Девушку в турецкой шали» в доме Кубрина, — продолжала Вера Брониславовна. — В том зале, где сейчас размещена экспозиция по истории Путятинской мануфактуры. Потом он увез портрет в Петербург и не собирался его выставлять. Но следом явилась Таисия и настояла, чтобы «Девушка в турецкой шали» была выставлена. Дочь Кубрина привыкла, чтобы все ее желания исполнялись и все сумасбродные поступки сходили с рук. Она стала появляться на выставке, накинув на плечи турецкую шаль, стоившую, кстати, баснословных денег. Дурацкие слова насчет ее сходства с Настасьей Филипповной толкнули Таисию на всяческие скандальные выходки. Вячеслав Павлович очень страдал. Он был человеком самых строгих правил и любил Таисию, но Кубрин на его официальное сватовство ответил самым грубым отказом. Вот, собственно, и весь роман художника с девушкой в турецкой шали. Однако Таисия распускала о себе и Пушкове самые невероятные слухи. Вячеслав Павлович никогда не рассказывал о причине разрыва с Таисией, но разрыв был ужасный. Целый год он не мог взять в руки кисть, не мог даже войти в мастерскую. Потом спрятал портрет Таисии и никому никогда не показывал.
Вера Брониславовна закрыла лицо руками.
— Дайте мне собраться с силами. Доскажу все, как на духу.
— Может быть, не надо? — участливо спросила Ольга Порфирьевна.
— Доскажу! — Голос Веры Брониславовны был непреклонен. — Из жизнерадостного, общительного человека мой муж превратился в неистового отшельника. Не было на свете человека добрее его, но он мог иной раз обидеть более жестоко, чем самый бессердечный эгоист. Ему всегда было безразлично, что он ест, имеется ли вообще в доме корка хлеба. Но иногда он мог раскричаться из-за жесткого мяса, подгоревшей картошки… И все эта женщина…
— Да уж, — посочувствовал Колосков, — досталось бедняге.
Ольга Порфирьевна поймала руку Веры Брониславовны, крепко сжала. Прежде вдова художника никогда не жаловалась, что ей жилось с ним не сладко. Вера Брониславовна вышла замуж за Пушкова в середине двадцатых годов, ее портретов он не писал. Он увлекся старой уходящей Москвой, спешил запечатлеть улочки, дворы, церкви, Москву-реку и московские типы.
Машина подъезжала к городу.
— Обратите внимание! — похвастал Колосков. — Слева, в сосновом бору, — новые корпуса городской больницы. Построили, не срубив ни единого дерева.
— Как мне нравится в вас это… — Вера Брониславовна словно бы искала слово подороже, — это чувство любви к своему городу, к дивной северной природе. Вячеслав Павлович был бы счастлив увидеть, с каким вкусом обновляется Путятин. Вы уж, пожалуйста, проследите за точнейшим исполнением вашего сегодняшнего решения…
— Все будет в порядке! — заверил Колосков. — Творчество Пушкова опошлить не позволим!
Ольга Порфирьевна восхитилась. Даже в расстроенных чувствах Вера Брониславовна не забыла о главном деле своей жизни — беречь память мужа.
Колосков попрощался с дамами возле горсовета, где уже никого не было, кроме дежурного милиционера. Шофер повернул на Пушкинскую, к гостинице.
— Я совершенно разбита, — сказала Вера Брониславовна потихоньку от шофера. — Путятинское гостеприимство мне не по силам. Завтра я наверняка не поднимусь с постели.
— Полежите! Непременно полежите! — возбужденно зашептала Ольга Порфирьевна. Она получила отсрочку еще на один день.
Шофер собирался и ее довезти до музея или до квартиры, но Ольга Порфирьевна категорически отказалась:
— Я не такое большое начальство, чтобы кататься по городу да еще после работы на персональной машине председателя горсовета!
Ольга Порфирьевна проводила Веру Брониславовну до дверей гостиничного номера, а выйдя на улицу, остановилась в раздумье: куда ей прежде направиться — в музей или в милицию.
VIII
Не шедевр Пушкова — бездарная копия, грубая мазня примитивиста! Как она могла очутиться у Таньки в комнате?
За окошком мелькнула Танька. Она мчалась из летней кухни в палисадник, держа наперевес дымящуюся сковороду. В окно залетел дразнящий запах жареной колбасы. Откуда взялась в доме колбаса за день до зарплаты?
Володя поддернул сползающие тренировочные штаны и направился в палисадник. Там у Киселевых была летняя столовая — некрашеный стол пятигранной формы, обнесенный вокруг жиденькой лавкой. Нырнув в густую сирень, Володя увидел в просвете меж плотной листвы не юные лица Танькиных одноклассников, — над некрашеным столом торчали три бороды: рыжая, черная и цвета пеньки.
— А… Вот и хозяин! — без особой радости объявил обладатель пеньковой бороды, только что закончивший делить ножом яичницу с колбасой на четыре равные доли. — Хозяюшка, тащи-ка пятую вилку и четвертый стакан!
Танька метнулась из-за стола. Гость затер порезы на яичнице и приступил к новому чертежу, ориентируясь на пять углов стола.
— Пятого тут как раз и не хватало, — приговаривал он. — Для полной симметрии.
Володя молча дожидался возвращения сестры.
— Откуда у нас колбаса? — строго спросил он Таньку, принимая от нее вилку.
— Ребята принесли!
Для нее, семнадцатилетней девчонки, бородатые примитивисты были, оказывается, ре-бя-та-ми! Володя внутренне возмутился, но виду не показал.
— А как у нас с литературой? — осведомился он озабоченно.
— У нас с литературой все в порядке! — отчеканила сестрица.
— Очень рад! — сообщил Володя ледяным голосом.
Танька плаксиво оттопырила губы. Володя малодушно отвернулся и угодил взглядом в пеньковую бороду, замусоренную желтыми крошками.
— Вам не нравится моя борода? — вызывающе спросил примитивист.
— У вас в бороде яичница! Утритесь! — холодно посоветовал Володя.
Примитивист пятерней прочесал бороду и продолжал наворачивать яичницу. Володя не спеша поддел вилкой кусок колбасы со своего сектора сковороды, отправил в рот и не удержался от гримасы: жуткий пересол!
«Нет, Танька совершенно не готова к самостоятельной жизни, — размышлял он, очищая свой сектор сковороды. — Любой мальчишка умеет хотя бы яичницу себе поджарить, а она? Она ничего не умеет. А я ведь маме давал слово, что выращу, выучу, воспитаю… Нечего сказать, хорош старший брат! Я же знал, что она познакомилась с этими халтурщиками, но не принял суровых мер».
Пережевывая горелую колбасу, он приглядывался к сотрапезникам. Бородачам было примерно лет по тридцать. Их где-то, когда-то и чему-то учили по всей художественной программе, а выучили на подражателей Пиросмани или еще кого-нибудь в том же роде. Но у Пиросмани есть его биография трактирного живописца, а у этих что?
Володя решительно отложил вилку:
— Татьяна, ты бы нас все-таки познакомила.
— Юра, — она показала на пеньковую бороду. — Толя и Саша. (Черная и рыжая дружески покивали.) А это мой брат Володя. (Он привстал и поклонился.)
— Со свиданьицем! — Юра наклонился, вытащил из сиреневых зарослей бутылку и набулькал в стаканы с поразительной точностью всем поровну.
Володя читал, что при сильном возбуждении человек не хмелеет. Он чокнулся со всеми и лихо осушил стакан.
— Вот это по-нашему! — одобрил Юра, явно принимавший Володю за простака-провинциала. Это было для Володи как нельзя более кстати: пусть принимает…
Танька убрала сковороду, вытерла стол и принесла из летней кухни фыркающий во все дырочки самовар. Примитивисты за краткий срок знакомства больше приохотили ее к хозяйству, чем старший брат за все годы неусыпного воспитания.
— Красавец, а?! — Художники взялись оценивать стати самовара. — Петух! А выправка, выправка! Тамбурмажор!.. Куда там, тяни выше — генерал!
Домашний бог Киселевых и вправду был представителен — весь в заслуженных медалях, как и положено тульскому породистому самовару.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Улочкой, лепившейся вдоль берега реки, Володя добрался до своего дома. Берег здесь зарос репейником, матерой крапивой, а за Киселевской оградой буйствовала сирень, посаженная покойным отцом после возвращения с войны. Отец Володи был селекционер-самоучка, и Киселевская сирень славилась на весь город. Поэтому, когда приезжала вдова Пушкова, а она всегда приезжала в мае, Володе вменялось в обязанность приносить каждый день свежий букет для голубой гостиной. Обязанность как будто не обременительная, но Володю она очень раздражала и унижала в собственных глазах.
Вера Брониславовна покровительствовала Володе, присылала ему книги по искусству и все публикации о Пушкове. Без ее помощи Володя, сидя в Путятине, конечно, не смог бы уследить за всеми газетами и журналами, а тем более за иностранной прессой. Он был кругом обязан старой даме. Только она могла добиться, чтобы солидное московское издательство заказало брошюру о Пушкове неизвестному провинциальному автору В. Киселеву. Но чем больше делала для него Вера Брониславовна, тем мучительнее было для Володи общение с ней. Ее манерный голос, душный запах ее духов, голубая седина, пудра и румяна, дорогие перстни на пальцах с распухшими суставами, малиновый маникюр — все это угнетало Володю. Будь она неказистой старушенцией, он бы относился к ней иначе, уважал ее ради памяти Пушкова, перед которым Володя преклонялся. Вячеслав Павлович Пушков был начисто лишен суетности и славолюбия. С юных лет он привык отказывать себе во всем, лишь бы хватало денег на холст и краски. Случалось, что Пушковы жили только на скромнейшую зарплату Веры Брониславовны, бывшей балерины, которая стала машинисткой-надомницей. Зато теперь вдова могла забыть о прежней нужде. Она как-то предложила Володе в долг значительную сумму. Он, конечно, отказался и сделал это в достаточно резкой форме, так что больше ему не делали унизительных предложений.
Подойдя к калитке своего дома, Володя запустил правую руку в щель между досками, откинул крючок и толкнул калитку ногой.
В палисаднике за сиренью слышались возбужденные голоса.
«У Таньки сидят ребята из ее класса. Кажется, завтра у них экзамен по литературе».
Володя сначала зашел в дом, чтобы переодеться. Свой единственный костюм он очень берег.
Дом состоял из двух комнат. Володя взял себе первую комнату, она же служила столовой и кухней, а Таньке уступил бывшую спальню родителей. Шифоньер стоял у Таньки, и Володя сразу же прошел за перегородку, снял костюм, аккуратно повесил в шифоньер, закрепив брюки в специальный зажим, чтобы они отвиселись. От частого глаженья, по наблюдениям Володи, одежда быстрее изнашивалась.
В трусах и майке он вышел на крыльцо, почистил щеткой ботинки и вернулся в дом. Вставив в ботинки деревянные колодки на пружинах, Володя задвинул их под диван, на котором спал. В изголовье дивана лежал шестирублевый тренировочный костюм. Володя надел костюм, вытащил из-под дивана домашние тапочки. Теперь он покажется ребятам из Танькиного класса, перекусит и засядет за работу. Но вот ведь рассеянность! Он забыл вынуть ручку из кармана пиджака.
Володя прошел за перегородку, открыл дверцу шифоньера. В мутном зеркале промелькнула вся комната, и вдруг вдалеке возникло прекрасное, любимое лицо. Таисия Кубрина! Здесь, в его доме!
Володя обернулся и увидел над Танькиной постелью пропавший из музея шедевр Пушкова.
VII
На обратном пути Вера Брониславовна много рассказывала о покойном муже, о его трудной жизни, удивительной непрактичности. Он настолько был привязан к своим картинам, что сначала с великой неохотой соглашался их продавать даже в хорошие собрания, а потом вовсе перестал выставляться. Старая дама рассказывала о муже с истинной любовью и сделалась проще, милее. Ольга Порфирьевна от души радовалась за нее и жалела, что рядом нет Володи Киселева — как много ценных деталей он мог бы получить для своей книги о Пушкове!
Все настроились умиротворяюще — и дернула же нелегкая любознательного Колоскова спросить про Таисию Кубрину, послужившую моделью для самой знаменитой картины.
Ольга Порфирьевна посерела — она до сих пор не могла набраться смелости и доложить начальству о пропаже. Трусила, откладывала — и дооткладывалась!
Оглянувшись на Веру Брониславовну, она увидела, что та с трудом приходит в себя.
Так случалось всегда, если в музее кто-то из слушателей Веры Брониславовны с обывательской дотошностью начинал выспрашивать несчастную вдову об отношениях между ее мужем и гибельной красавицей, изображенной на портрете. А спрашивать об этом стали чаще и чаще. Вместе с ростом известности «Девушки в турецкой шали» все крепче прирастала к портрету легенда о роковой роли Таисии Кубриной в жизни художника. Так к известному полотну Репина в Третьяковке приросла история сумасшедшего, порезавшего картину ножом. В статьях о Пушкове стали непременно упоминать того критика, который сказал о сходстве девушки в турецкой шали с Настасьей Филипповной. Критик, некогда пользовавшийся известностью, а потом забытый, в связи с этим стал выплывать из небытия. То в одном, то в другом полулитературном издании перепечатывались его статейки, абсолютно слинявшие за прошедшие полвека. Мода на критика обещала вскоре выдохнуться, но слухи о Таисии все ширились. Работников музея стали упрекать в том, что они проявляют непростительное равнодушие к столь замечательной личности. Где она сейчас? Как сложилась ее судьба? Ну и что, если она с отцом эмигрировала в годы революции! Мало ли бывших эмигрантов впоследствии вернулись на родину, а некоторые, живя на чужбине, вели себя достойно, участвовали в Сопротивлении.
На такие доводы посетителей Ольга Порфирьевна строго отвечала, что если бы жизнь Таисии Кубриной сложилась на чужбине достойно и неординарно, то на родине об этом уж как-нибудь стало бы известно. Вера Брониславовна ни в какие объяснения не вступала, тут же переводила разговор на другую тему. Но Колоскову она ответила с глубочайшей печалью:
— Эта женщина причинила Вячеславу Павловичу много горя. Мне трудно о ней говорить, но вам я расскажу. Вы добрый, внимательный, сердечный человек… — Колосков не знал, куда деваться от смущения. Она прерывисто вздохнула. — Фу ты, как волнуюсь! С чего же начать? С самого Кубрина? Муж о нем часто вспоминал, их связывали сложные отношения. Владелец Путятинской мануфактуры был сделан из того же теста, что и Савва Морозов, Савва Мамонтов или Щукин. Эти трое были большими оригиналами. И Никанор Кубрин тоже, на свой образец.
Пушков не раз говорил мне, что русское купечество за короткий срок, отпущенный ему историей с конца восемнадцатого века по начало нашего, двадцатого века, словно бы торопилось выработать яркий тип чисто русского самодума, самовластителя, самодура. Русский купец походил на русского барина своими сумасбродными причудами, и, хотя отличался от барина деловитостью, в нем не было западной буржуазности, самоуверенного практицизма. Вячеслав Павлович любил сравнивать фантазии американских миллионеров с теми причудами, на которые швырял деньги русский купец. Выходило, что у американца непременно есть свой эгоизм, а у Тит Титычей — чистая бескорыстная блажь.
Никанору Пантелеймоновичу Кубрину русские невесты не подходили. Он укатил жениться в Италию и действительно воротился очень скоро с супругой-итальянкой. Чтобы она не тосковала по южной теплой родине, Кубрин выстроил в Путятине дом — точную копию какого-то знаменитого палаццо во Флоренции. Строили дом мастера-итальянцы, мрамор возили из Италии.
Красавица итальянка умерла родами. Говорила, что у себя в Италии она была служанкой в трактирном заведении, где ее и увидел Кубрин.
Когда молодой художник Пушков впервые попал в этот дом, итальянки давно уже не было в живых. Как-то Вячеслав Павлович спросил хозяина, зачем он, сооружая флорентийское палаццо, заставил строителей выкопать такие глубокие подвалы, в хозяйстве вовсе не нужные.
«А как же без погреба? — усмехнулся Никанор Пантелеймонович. — Уж не думаешь ли ты, что итальянцы живут без припаса, на фу-фу? У них подвалы поболе наших. Они жаднее нас, старой жилетки не выбросят. Поехал бы да поглядел, какие они запасливые…»
Кубрин слов на ветер не бросал. Он дал Вячеславу Павловичу деньги на поездку в Италию с единственным условием: произвести обмер подвалов во всех примечательных зданиях. Капризное купеческое условие художник выполнил со всем педантизмом, на какой только был способен. Кубрин не глядя сунул его отчет в шкаф и забыл про все подвалы на свете. К Вячеславу Павловичу этот самодур был по-своему привязан, помогал ему и дальше — до того дня, как художник отказался продать портрет Таисии…
Вера Брониславовна достала из сумочки крохотную, с ноготь, баночку настоящего вьетнамского бальзама «Золотая звезда», протерла бальзамом виски и ноздри.
— Это меня укрепляет. — Она предложила бальзам Ольге Порфирьевне и Колоскову.
Они поблагодарили и отказались: баночка была уж очень мала.
— Муж писал «Девушку в турецкой шали» в доме Кубрина, — продолжала Вера Брониславовна. — В том зале, где сейчас размещена экспозиция по истории Путятинской мануфактуры. Потом он увез портрет в Петербург и не собирался его выставлять. Но следом явилась Таисия и настояла, чтобы «Девушка в турецкой шали» была выставлена. Дочь Кубрина привыкла, чтобы все ее желания исполнялись и все сумасбродные поступки сходили с рук. Она стала появляться на выставке, накинув на плечи турецкую шаль, стоившую, кстати, баснословных денег. Дурацкие слова насчет ее сходства с Настасьей Филипповной толкнули Таисию на всяческие скандальные выходки. Вячеслав Павлович очень страдал. Он был человеком самых строгих правил и любил Таисию, но Кубрин на его официальное сватовство ответил самым грубым отказом. Вот, собственно, и весь роман художника с девушкой в турецкой шали. Однако Таисия распускала о себе и Пушкове самые невероятные слухи. Вячеслав Павлович никогда не рассказывал о причине разрыва с Таисией, но разрыв был ужасный. Целый год он не мог взять в руки кисть, не мог даже войти в мастерскую. Потом спрятал портрет Таисии и никому никогда не показывал.
Вера Брониславовна закрыла лицо руками.
— Дайте мне собраться с силами. Доскажу все, как на духу.
— Может быть, не надо? — участливо спросила Ольга Порфирьевна.
— Доскажу! — Голос Веры Брониславовны был непреклонен. — Из жизнерадостного, общительного человека мой муж превратился в неистового отшельника. Не было на свете человека добрее его, но он мог иной раз обидеть более жестоко, чем самый бессердечный эгоист. Ему всегда было безразлично, что он ест, имеется ли вообще в доме корка хлеба. Но иногда он мог раскричаться из-за жесткого мяса, подгоревшей картошки… И все эта женщина…
— Да уж, — посочувствовал Колосков, — досталось бедняге.
Ольга Порфирьевна поймала руку Веры Брониславовны, крепко сжала. Прежде вдова художника никогда не жаловалась, что ей жилось с ним не сладко. Вера Брониславовна вышла замуж за Пушкова в середине двадцатых годов, ее портретов он не писал. Он увлекся старой уходящей Москвой, спешил запечатлеть улочки, дворы, церкви, Москву-реку и московские типы.
Машина подъезжала к городу.
— Обратите внимание! — похвастал Колосков. — Слева, в сосновом бору, — новые корпуса городской больницы. Построили, не срубив ни единого дерева.
— Как мне нравится в вас это… — Вера Брониславовна словно бы искала слово подороже, — это чувство любви к своему городу, к дивной северной природе. Вячеслав Павлович был бы счастлив увидеть, с каким вкусом обновляется Путятин. Вы уж, пожалуйста, проследите за точнейшим исполнением вашего сегодняшнего решения…
— Все будет в порядке! — заверил Колосков. — Творчество Пушкова опошлить не позволим!
Ольга Порфирьевна восхитилась. Даже в расстроенных чувствах Вера Брониславовна не забыла о главном деле своей жизни — беречь память мужа.
Колосков попрощался с дамами возле горсовета, где уже никого не было, кроме дежурного милиционера. Шофер повернул на Пушкинскую, к гостинице.
— Я совершенно разбита, — сказала Вера Брониславовна потихоньку от шофера. — Путятинское гостеприимство мне не по силам. Завтра я наверняка не поднимусь с постели.
— Полежите! Непременно полежите! — возбужденно зашептала Ольга Порфирьевна. Она получила отсрочку еще на один день.
Шофер собирался и ее довезти до музея или до квартиры, но Ольга Порфирьевна категорически отказалась:
— Я не такое большое начальство, чтобы кататься по городу да еще после работы на персональной машине председателя горсовета!
Ольга Порфирьевна проводила Веру Брониславовну до дверей гостиничного номера, а выйдя на улицу, остановилась в раздумье: куда ей прежде направиться — в музей или в милицию.
VIII
Не шедевр Пушкова — бездарная копия, грубая мазня примитивиста! Как она могла очутиться у Таньки в комнате?
За окошком мелькнула Танька. Она мчалась из летней кухни в палисадник, держа наперевес дымящуюся сковороду. В окно залетел дразнящий запах жареной колбасы. Откуда взялась в доме колбаса за день до зарплаты?
Володя поддернул сползающие тренировочные штаны и направился в палисадник. Там у Киселевых была летняя столовая — некрашеный стол пятигранной формы, обнесенный вокруг жиденькой лавкой. Нырнув в густую сирень, Володя увидел в просвете меж плотной листвы не юные лица Танькиных одноклассников, — над некрашеным столом торчали три бороды: рыжая, черная и цвета пеньки.
— А… Вот и хозяин! — без особой радости объявил обладатель пеньковой бороды, только что закончивший делить ножом яичницу с колбасой на четыре равные доли. — Хозяюшка, тащи-ка пятую вилку и четвертый стакан!
Танька метнулась из-за стола. Гость затер порезы на яичнице и приступил к новому чертежу, ориентируясь на пять углов стола.
— Пятого тут как раз и не хватало, — приговаривал он. — Для полной симметрии.
Володя молча дожидался возвращения сестры.
— Откуда у нас колбаса? — строго спросил он Таньку, принимая от нее вилку.
— Ребята принесли!
Для нее, семнадцатилетней девчонки, бородатые примитивисты были, оказывается, ре-бя-та-ми! Володя внутренне возмутился, но виду не показал.
— А как у нас с литературой? — осведомился он озабоченно.
— У нас с литературой все в порядке! — отчеканила сестрица.
— Очень рад! — сообщил Володя ледяным голосом.
Танька плаксиво оттопырила губы. Володя малодушно отвернулся и угодил взглядом в пеньковую бороду, замусоренную желтыми крошками.
— Вам не нравится моя борода? — вызывающе спросил примитивист.
— У вас в бороде яичница! Утритесь! — холодно посоветовал Володя.
Примитивист пятерней прочесал бороду и продолжал наворачивать яичницу. Володя не спеша поддел вилкой кусок колбасы со своего сектора сковороды, отправил в рот и не удержался от гримасы: жуткий пересол!
«Нет, Танька совершенно не готова к самостоятельной жизни, — размышлял он, очищая свой сектор сковороды. — Любой мальчишка умеет хотя бы яичницу себе поджарить, а она? Она ничего не умеет. А я ведь маме давал слово, что выращу, выучу, воспитаю… Нечего сказать, хорош старший брат! Я же знал, что она познакомилась с этими халтурщиками, но не принял суровых мер».
Пережевывая горелую колбасу, он приглядывался к сотрапезникам. Бородачам было примерно лет по тридцать. Их где-то, когда-то и чему-то учили по всей художественной программе, а выучили на подражателей Пиросмани или еще кого-нибудь в том же роде. Но у Пиросмани есть его биография трактирного живописца, а у этих что?
Володя решительно отложил вилку:
— Татьяна, ты бы нас все-таки познакомила.
— Юра, — она показала на пеньковую бороду. — Толя и Саша. (Черная и рыжая дружески покивали.) А это мой брат Володя. (Он привстал и поклонился.)
— Со свиданьицем! — Юра наклонился, вытащил из сиреневых зарослей бутылку и набулькал в стаканы с поразительной точностью всем поровну.
Володя читал, что при сильном возбуждении человек не хмелеет. Он чокнулся со всеми и лихо осушил стакан.
— Вот это по-нашему! — одобрил Юра, явно принимавший Володю за простака-провинциала. Это было для Володи как нельзя более кстати: пусть принимает…
Танька убрала сковороду, вытерла стол и принесла из летней кухни фыркающий во все дырочки самовар. Примитивисты за краткий срок знакомства больше приохотили ее к хозяйству, чем старший брат за все годы неусыпного воспитания.
— Красавец, а?! — Художники взялись оценивать стати самовара. — Петух! А выправка, выправка! Тамбурмажор!.. Куда там, тяни выше — генерал!
Домашний бог Киселевых и вправду был представителен — весь в заслуженных медалях, как и положено тульскому породистому самовару.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10