И для дамы — котлету подешевле, из-под Киева!
И в тот момент Маркин догадался, кто обхаживает его, только его (дура Тоня не в счет), потому что вспомнил Харчевню, глухого как пень Варлама, с пятнадцати метров уловившего негромко произнесенное Хомчуком желание вонзить зубы в свиную отбивную и пивом запивать мясо, порскающее брызгами жира и масла. Никогда бы отбивные и пиво со льда не появились на столике перед Хомчуком, не услышь будто бы тугой на ухо Варлам о шифре и конверте. А также — уже позднее — о теплоходе. После чего — около половины второго уже вчерашнего дня — Варлам спешно покинул Харчевню, оповестил кого-то о гуляющем и безохранном пакете с шифрами, который в чемоданчике офицера, лейтенанта в бело-голубой клетчатой рубашке. А в одиннадцать вечера, то есть через девять с половиной часов, человек, называющий себя Вадимом Сергеевым, уже был в Поти. В шесть вечера с чем-то на станцию Самтредиа приходил поезд Батуми — Москва, бросок на такси — и ты в Поти. Или проще: прямо из Батуми в Поти на такси. Сам он, Сергеев, не местный, в Грузии он новичок, с винами путается, «Салхино» принял за «Саперави». Но — русский, речь правильная, еле слышен какой-то акцент; границу пересек совсем недавно, еще не освоился в СССР…
Чемоданчик, где будто бы лежал этот пакет, Маркин машинально подвинул ближе к себе, зажав его меж ног, что не осталось Сергеевым не замеченным, и Вадим понимающе кивнул: да, все правильно, а то сопрут, как у меня… Теплоход уже лег на курс 180 градусов, прямо по носу — Батуми (Маркин мысленно переставил макетик на планшете), штопор выдергивал пробки коньячных и винных бутылок, и после того, как выпили за штаб, в стенах которого служит «наш дорогой друг Андрюша», Маркин сказал себе: «Хороший лимонад!..»
— Почти сухое вино… — промолвил он после очередной порции коньяка (Вадим не скупился на тосты, а чтоб у сидящих за столом не мелькнула мысль о том, что расплачиваться придется им, он сунул при всех деньги в кармашек официантки).
— Лимонад-то — выдохся, — про себя констатировал Маркин и впал в состояние, какое называется «лыка не вяжет». Подпер кулаком подбородок и ждал дальнейшего развития событий, догадываясь уже, что произойдет в ближайшие три часа, и приоткрывая веки, чтоб наблюдать за столом. И верил, и знал: русская баба от пьяного мужика своего не отойдет, в обиду его не даст.
— А друг-то наш — кажется, наклюкался… — посетовал Сергеев, на что Тоня, привыкшая к неразбавленному спирту, успокоительно махнула рукой.
— Он по пьянке терпимый… А вот пить не умеет… Да и не выспавшись, с дежурства… Ну-ка подсчитаю сейчас… Когда это мы с ним гужевались? Ага, — стали загибаться ее пальцы. — Тогда он только сменился, дежурства у них суточные… Ну правильно! Он в полдень сдал смену, ночь не спал, вот и притомился.
— Так спал бы у себя в казарме или где там… Что его потащило в Батуми?
— Что-то, значит, важное потащило… Им же, офицерам базы, запрещено покидать Поти. Значит, по службе. А она у него — секретная.
Антонина Синицына умолкла, чтоб Вадим Сергеев оценил важность ее слов. И поскольку молчание его как бы ставило под сомнение ее слова, авторитетно уточнила:
— Он в пункте служит, где что-то собирают и кому-то доносят. ПСОД называется. Я однажды шла по улице с одним лейтенантом из стройбата, махнула Андрюшке рукой: привет, мол, а он отвернулся.
— Интересно, — сказал Вадим и пальцем проверочно ткнул в горло Маркина. — Вам повезло, на вас он уже не донесет… Давно его знаете?
— Ну не так чтобы уж давно… Знаешь, что я тебе скажу… — Она поманила к себе Сергеева пальчиком, и он придвинулся к ней. — Ты знаешь, — она понизила голос, — я с ним переспала.
Сергеев разрезал ножом яблоко и ждал продолжения.
— Пе-ре-спа-ла. Сознательно. Идя навстречу не его пожеланиям, а своим. То есть не ломалась. Сразу разделась. Сама. Понимаешь это?
— Понимаю. Последний и решающий довод есть не только у королей. Продолжай. Если б ты знала, как приятно слушать тебя.
— Ну и слушай. Переспала. Хоть он и упирался. Не хотел сперва. Боялся. У нас в базе болезнь такая среди мужчин и женщин ходит, триппер, от которого сладу нет, ни один пенициллин не помогает. Вот он и забоялся, что я… Так я ему справку предъявила, что — не заразная.
— А что — такие справки есть?
— Есть. Иначе на работу в общественное питание не возьмут. Я как справку эту ему предъявила — он сразу согласился полюбить меня как женщину.
— А ты не можешь показать мне эту справку?
— Ни в жисть. Она у меня с собой, но… Секрет! Военный! Нас предупреждали, когда на работу брали. Извини, такая уж я.
— Извиняю. И извиняюсь. И справку не требую. Было бы чистым безумием спрашивать королевский ордонанс у Жанны д'Арк.
— Чего-чего?..
— Успокойся: ничего.
— А все-таки?
— Золотце мое, радость моя… Слова твои — бальзам на мои незаживающие раны… Однако: ведь ему-то ты справку показала? Секрет выдала! Наверно, потому, что Андрюшка твой — из штаба! И служит в этом, забыл, как ты его называешь, секретном подразделении.
— Вот уж нет так нет! Да ко мне хоть сам командир базы подвалит — от ворот поворот! Ну догадайся, почему отдалась с ходу?
— А чего гадать?.. Ты его полюбила. Есть же любовь с первого взгляда. С первого или последнего поцелуя. И в середине волнующего акта сближения.
— А вовсе нет! Я не раз любила с первого взгляда, но ничего не позволяла. А Андрюшке — разрешила. Потому что он — тридцать первого года рождения. Вот! Потому что ему уже двадцать три! Понял?
Маркин свесил голову, а потом и уложил ее на столе. Под ухом — тиканье часов, напоминающее о шифре. Сквозь веки видны — сбоку и снизу — наклейки на бутылках, ножки фужеров, тарелки плашмя, полусжатые кулаки Сергеева и руки Тони, коротко, очень коротко обстриженные ногти ее: видимо, таково было требование курсов поваров.
— Не понял… — со вздохом признался Сергеев.
— Тогда… налей-ка мне вон того, массандровского… Ага. Так вот, я из Ленинграда, блокадница. Слышал о блокаде?
— Кто не слышал…
— Сам-то — воевал?
— Воевал: фонариком сигналил, на велосипеде мотался из одного квартала до другого, друзей предупреждал… Сопротивлялся, так сказать…
— Нет, ты ленинградскую блокаду знаешь?
— Знаю. Когда такой вот стол и во сне не привидится.
— Нет. Блокада — это не тогда, когда жрать нечего и когда куска хлеба не будет ни сегодня, ни завтра. Блокада — когда ни с кем говорить не хочется. Потому что боишься услышать: дай хлебушка. Когда не собою становишься. Потому что — я это поняла там, в блокаду, — ты только тогда человек, когда говорить не боишься. И я с зимы сорок первого боялась. Услышать боялась: одолжи пятьдесят граммов. Это я-то, со всеми добрая до того, что мать бивала не раз. А в зиму сорок второго, в ноябре, мне тогда десять лет было, встретил меня на улице у дома мальчик, ему двенадцатый год пошел, мы с ним часто в очереди вместе стояли в магазине на углу, до войны еще… И мальчик вдруг говорит мне: дай мне до завтрашнего утра кусочек хлеба, а то умру.
— И?..
— Не дала я ему! Не дала! А был у меня кусочек хлеба в носовом платке! Был!
— И?..
— И он умер. А может, и не умер. Но его я с того дня уже не видела.
Сергеев долго думал. Ножик крутился в его пальцах.
— Значит, с тех пор ты…
— Угадал. Только тем даю, кто в тридцать первом году родился. И кто из Ленинграда.
— А откуда ты узнала, что он, тот мальчик, — с тридцать первого года?
— А он сам сказал. Он, так думаю, уже хоронил себя и заранее определял, сколько лет ему довелось быть живым.
— И с тех пор ты…
— Кормлю народ. Мясом, хлебом да картошкой я многих обслужу в столовой, всех сразу, если они, которые с тридцать первого, вместе сядут, как солдаты в обед или ужин. А вот собою покормлю только тех, кто попадается, кому хочется или кого я хочу.
Сергеев замолчал надолго. Видимо, прожевывал шницель по-венски. Нож и вилка, покончившие с мясом, легли на тарелку.
— Так ты, душа моя, солдат обслуживаешь… А вдруг вся рота — с тридцать первого года рождения, а? Так ты всей роте отдашься, что ли?
— Дурной ты, однако… В полку давно уже демобилизовался тридцать первый год. У нас служат с тридцать четвертого, есть и с тридцать пятого…
— Извини. Ты прекрасный, чудный человек. А где, кстати, ты жила в Ленинграде?
— На проспекте Володарского. Родилась там. Жила одно время.
— Не слышал о таком проспекте… Какое-нибудь историческое место там есть рядом?
— Проспект Нахимсона. Но он потом стал Владимирским. А который Володарского — Литейным.
— Значит, они все-таки попали в историю, этот Нахимсон и этот Володарский.
— До четырех лет жили там. Потом переехали на Кронверкскую.
— Как ты сказала? На Кронверкскую?
— Ага.
— Чудны дела твои, о господи… Ты не ошибаешься — Кронверкская? Не какого-то Лассаля или Маркса?
— Ну не совсем на Кронверкской прописана была… На углу Большой Пушкарской.
— Та-ак… — как-то убито промолвил Сергеев. Руки его задвигались, пальцы расставляли на столе солонки, соусницы, вилки: Сергеев делал карту участка Петроградской стороны, и Тоня ему помогала. Два ножа, впритык поставленные, изобразили Большой проспект, и от него выстроились улицы и дома, проложенные к Петропавловской крепости.
— Так ты в этом жила? — Сергеев вилкой ткнул в пепельницу.
— Не… Я же сказала: угловой, но с другой стороны… Как в сторону Невы идти…
— Четырехэтажный?
— Точно!
— Надо ж… А на каком этаже?
— На втором.
— Там две квартиры на этаже.
— Которая слева.
Послышался, кажется, вздох разочарования.
— Экая неудача… Чуть-чуть — и…
— Что — и?
— И выпить ничего приличного нет по сему поводу… А кто сейчас в той квартире живет?
— В какой?
— Которая справа.
— Там четыре семьи. А кто — точно не знаю. Я и свою-то не помню уже… Меня вывезли через Ладогу в ноябре сорок третьего. Мать умерла, комната освободилась… долгая история. Я к тетке подалась в Сочи, но там ко мне приставать взрослые дяди стали, я и рванула к летчикам сюда. А в правой квартире только Соньку помню, отец — работяга с завода, я его очень уважала, он умелый, на стенах висели почетные грамоты. В прошлом году была в Ленинграде, сердце изболелось. Как вспомню блокаду — все ноет и ноет… Поездом возвращалась, так в Армавире на остановке вышла покушать и вижу: во весь перрон стол, чего там только нет, а я расплакалась: вот бы все это в ту зиму ленинградскую!
— А стол что — по-коммунистически? Бери сколько хочешь бесплатно?
— Дадут тебе и еще догонят… Семь рублей сорок за обед, но шамовка, скажу тебе, та еще… Повар там на станции классный. Я вот и хочу стать настоящим поваром, с понедельника буду учиться на курсах, от каждой воинской части посылали на них, так что — научусь!
Сергеев разжал кулачок Тони, распластал ее ладошку по скатерти и погладил.
— Я, кажется, догадываюсь, почему ты хочешь быть умелым поваром. От доброты. Тебе хочется, чтоб люди благодарили тебя за вкусную пищу. И чтоб никто не замаялся животом. Правильно. Тот, кто хорошо делает свое дело, всегда человеколюбив… Про Гревскую площадь слышала?
— В Ленинграде или в Москве?
— Правильно мыслишь. И такая была там и есть, наверное… Я о другой, на которой гильотина стояла в годы Французской революции. Головы отсекала врагам народа. Кто эту гильотину обслуживал, свое дело знал: за все годы отсеканий — всего, кажется, три или четыре случая, когда нож неудачно опустился на шею и осужденному пришлось вторично, причем в мучениях, прощаться с жизнью. Вот научат тебя умело готовить людям пищу — и добром они тебе отплатят.
— Ага. Курсы трехмесячные, вернусь в полк — такой борщ сварганю! И летунам, и технарям, и солдатушкам. Я на озере работаю, там самолеты-амфибии. Девять штук.
Сергеев еще раз погладил руку Тони.
— Золотце ты мое… Не надо разглашать военную и государственную тайну. Это очень неосмотрительно.
— Да какая там тайна! Самолеты-то — американские, каталины; свои в Геленджике испытываются. Да что-то с двигателями не то. С гермокабиной для экипажа опять же трудности. И еще чего-то там, с неподвижными пушками. Летчики говорят, что на рулежках и подлетах плохая продольная устойчивость…
— И тем не менее… — вздохнул Сергеев. Вновь пальцем больно ткнул Маркина, встал и подхватил обмякшее тело его, едва не сползшее со стула. — Друг наш, подозреваю, вряд ли сегодня в состоянии любить тебя.
— Да не нужна мне его любовь! Одного раза хватит. У меня принцип: ни с кем больше одного раза! А то ведь на всех, кто с тридцать первого, меня не хватит.
— Разумно. Однако же замуж за кого выходить будешь?
— Ну, это ты не путай… Переспать — это одно, а детей нарожать и мужика по утрам кормить — это другое.
— Блестящее решение проблемы, — согласился Сергеев и пальцами скрутил ухо Маркину — так, что тому пришлось сжать зубы, чтоб не вскрикнуть от боли. — А почему он, твой Андрюша, не в офицерской форме?
— Я ж тебе говорила: очень он скрытный! Ужас даже. Подозрительный. Дела, значит, какие-то в Батуми.
— Рубашку, ты правильно заметила, мог бы другую надеть. Очень уж эта дрянная.
— У него есть хорошенькая, заглядишься, в крупную клетку, синие квадраты на белом поле. Он ею очень дорожит. Очень даже. Знаешь, когда я разделась догола, то Андрюша не то что другие, которые на тебя тут же наваливаются. Он сперва печати рассмотрел на справке моей, а потом рубашку свою выходную — ту, сине-белую, — аккуратненько так сложил. Я даже немножко обиделась. Некоторые, как только платье снимешь, звереют, а этот будто на прием к врачу пришел…
— А может, к нему девушки, — рассмеялся Сергеев, — как к врачу, на прием ходят? И по этой части он не трехмесячные курсы кончал?
— Да ничего он не кончал!.. Мальчишка еще. Толком не знает, что и как. Я его подучить кой-чему хотела…
Сергеев осмотрел бутылки, выбрал, налил — себе и Антонине.
— Приятно общаться с высокообразованной женщиной, способной многому научить людей… Так научила?
Фужеры звякнули, потом Сергеев повторил вопрос.
— Расхотелось учить… — Раздалось хихиканье. И пальцы Антонины вспорхнули. — Он вдруг заявляет: садись, мол, на подоконник. Отказалась, конечно. Я не циркачка, чтоб на подоконнике… Я из простой семьи, разных фокусов не знаю, это образованные подоконником пользуются, и если уж ему так приспичило, то Любку позову, эту хлебом не корми, а дай что-нибудь позаковыристее.
— А на каком этаже это происходило?
— Известно на каком: на первом.
Сергеев засмеялся.
— С подоконником, признаюсь, мне самому не совсем понятно… — взгрустнулось ему.
Подозвал официантку. Та наклонилась и кивала головой, соглашаясь. Зашуршали деньги и спрятались в ее кармашке.
— Так ты говоришь: в семь сорок обошелся тебе шведский стол по-армавирски? А сколько вообще получаешь?
— Да мало. Восемьсот. Я вольнонаемная. Но сам понимаешь: кто ближе к котлу, тому и сытнее. Так везде.
— Везде. К сожалению — везде.
— А чего ты все обо мне да обо мне? О себе расскажи. Родился — где?
— Из тех же мест, что и ты, как ни странно… Но у каждого своя Ладога.
— А лет тебе сколько? Мать-то — на заводе работала или где? Живая?
— А лет мне много. Мать в краснокрестном движении участвовала, умерла в позапрошлом. Кстати, ты в какую школу бегала там, в Ленинграде?
— Вроде бы восемьдесят третья. Это туда, в сторону Кировского проспекта.
— Кировского… — повторил Сергеев и умолк, разделывая грушу. — Это не тот, который к Неве выходит у Петропавловской крепости?
— Он самый… А что за краснокрестное движение, где твоя матушка вкалывала?
— Она была… ну, как тут поточнее… вроде старшей санитарки в Обществе Красного Креста и Полумесяца. Я правильно выразился?
— А кто тебя знает. Чудно ты как-то говоришь.
— Потому что редко разговариваю. В блокаде я. Мне не с кем поговорить. Я даже боюсь говорить со своими. С чужими получается лучше.
— Так я тебе — чужая?
— Ты мне больше чем своя. Я очень жалею, что родился не в одна тысяча девятьсот тридцать первом году от рождества Христова.
— Никак намекаешь?
— Ничуть.
— То-то. Но вообще-то мужик ты правильный, я, пожалуй, сделаю исключение.
— А друг Андрюшенька?
— Зануда он. Противный. Если б ты видел, как он мою справку читал! Будто я в комендатуру попала, а он проверяет увольнительную записку! Недоверчивый он какой-то, печать на справке к самой лампе поднес, вот он какой!.. А утром разбудил и вытолкал меня взашей, а мне, скажу честно, — голос Антонины стал игривеньким, — а мне кое-чего захотелось! А он — на корабль, мол, опаздываю, будто я не знаю, где он служит!
— Ах, какой реприманд!.. — Сергеев долго смеялся и вздыхал. — Воистину, бдительность — наше оружие! А откуда ты знаешь про ПСОД?
— А летчики говорили… Да у нас в Поти все знают, кто в штабе и чем занимается. А вот ты неизвестно кто. Может, шпион. Ты кто?
— Да никто. Странствующий бухгалтер. Кое-что учитываю. Немножко историк. Побочная профессия. На досуге увлекаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
И в тот момент Маркин догадался, кто обхаживает его, только его (дура Тоня не в счет), потому что вспомнил Харчевню, глухого как пень Варлама, с пятнадцати метров уловившего негромко произнесенное Хомчуком желание вонзить зубы в свиную отбивную и пивом запивать мясо, порскающее брызгами жира и масла. Никогда бы отбивные и пиво со льда не появились на столике перед Хомчуком, не услышь будто бы тугой на ухо Варлам о шифре и конверте. А также — уже позднее — о теплоходе. После чего — около половины второго уже вчерашнего дня — Варлам спешно покинул Харчевню, оповестил кого-то о гуляющем и безохранном пакете с шифрами, который в чемоданчике офицера, лейтенанта в бело-голубой клетчатой рубашке. А в одиннадцать вечера, то есть через девять с половиной часов, человек, называющий себя Вадимом Сергеевым, уже был в Поти. В шесть вечера с чем-то на станцию Самтредиа приходил поезд Батуми — Москва, бросок на такси — и ты в Поти. Или проще: прямо из Батуми в Поти на такси. Сам он, Сергеев, не местный, в Грузии он новичок, с винами путается, «Салхино» принял за «Саперави». Но — русский, речь правильная, еле слышен какой-то акцент; границу пересек совсем недавно, еще не освоился в СССР…
Чемоданчик, где будто бы лежал этот пакет, Маркин машинально подвинул ближе к себе, зажав его меж ног, что не осталось Сергеевым не замеченным, и Вадим понимающе кивнул: да, все правильно, а то сопрут, как у меня… Теплоход уже лег на курс 180 градусов, прямо по носу — Батуми (Маркин мысленно переставил макетик на планшете), штопор выдергивал пробки коньячных и винных бутылок, и после того, как выпили за штаб, в стенах которого служит «наш дорогой друг Андрюша», Маркин сказал себе: «Хороший лимонад!..»
— Почти сухое вино… — промолвил он после очередной порции коньяка (Вадим не скупился на тосты, а чтоб у сидящих за столом не мелькнула мысль о том, что расплачиваться придется им, он сунул при всех деньги в кармашек официантки).
— Лимонад-то — выдохся, — про себя констатировал Маркин и впал в состояние, какое называется «лыка не вяжет». Подпер кулаком подбородок и ждал дальнейшего развития событий, догадываясь уже, что произойдет в ближайшие три часа, и приоткрывая веки, чтоб наблюдать за столом. И верил, и знал: русская баба от пьяного мужика своего не отойдет, в обиду его не даст.
— А друг-то наш — кажется, наклюкался… — посетовал Сергеев, на что Тоня, привыкшая к неразбавленному спирту, успокоительно махнула рукой.
— Он по пьянке терпимый… А вот пить не умеет… Да и не выспавшись, с дежурства… Ну-ка подсчитаю сейчас… Когда это мы с ним гужевались? Ага, — стали загибаться ее пальцы. — Тогда он только сменился, дежурства у них суточные… Ну правильно! Он в полдень сдал смену, ночь не спал, вот и притомился.
— Так спал бы у себя в казарме или где там… Что его потащило в Батуми?
— Что-то, значит, важное потащило… Им же, офицерам базы, запрещено покидать Поти. Значит, по службе. А она у него — секретная.
Антонина Синицына умолкла, чтоб Вадим Сергеев оценил важность ее слов. И поскольку молчание его как бы ставило под сомнение ее слова, авторитетно уточнила:
— Он в пункте служит, где что-то собирают и кому-то доносят. ПСОД называется. Я однажды шла по улице с одним лейтенантом из стройбата, махнула Андрюшке рукой: привет, мол, а он отвернулся.
— Интересно, — сказал Вадим и пальцем проверочно ткнул в горло Маркина. — Вам повезло, на вас он уже не донесет… Давно его знаете?
— Ну не так чтобы уж давно… Знаешь, что я тебе скажу… — Она поманила к себе Сергеева пальчиком, и он придвинулся к ней. — Ты знаешь, — она понизила голос, — я с ним переспала.
Сергеев разрезал ножом яблоко и ждал продолжения.
— Пе-ре-спа-ла. Сознательно. Идя навстречу не его пожеланиям, а своим. То есть не ломалась. Сразу разделась. Сама. Понимаешь это?
— Понимаю. Последний и решающий довод есть не только у королей. Продолжай. Если б ты знала, как приятно слушать тебя.
— Ну и слушай. Переспала. Хоть он и упирался. Не хотел сперва. Боялся. У нас в базе болезнь такая среди мужчин и женщин ходит, триппер, от которого сладу нет, ни один пенициллин не помогает. Вот он и забоялся, что я… Так я ему справку предъявила, что — не заразная.
— А что — такие справки есть?
— Есть. Иначе на работу в общественное питание не возьмут. Я как справку эту ему предъявила — он сразу согласился полюбить меня как женщину.
— А ты не можешь показать мне эту справку?
— Ни в жисть. Она у меня с собой, но… Секрет! Военный! Нас предупреждали, когда на работу брали. Извини, такая уж я.
— Извиняю. И извиняюсь. И справку не требую. Было бы чистым безумием спрашивать королевский ордонанс у Жанны д'Арк.
— Чего-чего?..
— Успокойся: ничего.
— А все-таки?
— Золотце мое, радость моя… Слова твои — бальзам на мои незаживающие раны… Однако: ведь ему-то ты справку показала? Секрет выдала! Наверно, потому, что Андрюшка твой — из штаба! И служит в этом, забыл, как ты его называешь, секретном подразделении.
— Вот уж нет так нет! Да ко мне хоть сам командир базы подвалит — от ворот поворот! Ну догадайся, почему отдалась с ходу?
— А чего гадать?.. Ты его полюбила. Есть же любовь с первого взгляда. С первого или последнего поцелуя. И в середине волнующего акта сближения.
— А вовсе нет! Я не раз любила с первого взгляда, но ничего не позволяла. А Андрюшке — разрешила. Потому что он — тридцать первого года рождения. Вот! Потому что ему уже двадцать три! Понял?
Маркин свесил голову, а потом и уложил ее на столе. Под ухом — тиканье часов, напоминающее о шифре. Сквозь веки видны — сбоку и снизу — наклейки на бутылках, ножки фужеров, тарелки плашмя, полусжатые кулаки Сергеева и руки Тони, коротко, очень коротко обстриженные ногти ее: видимо, таково было требование курсов поваров.
— Не понял… — со вздохом признался Сергеев.
— Тогда… налей-ка мне вон того, массандровского… Ага. Так вот, я из Ленинграда, блокадница. Слышал о блокаде?
— Кто не слышал…
— Сам-то — воевал?
— Воевал: фонариком сигналил, на велосипеде мотался из одного квартала до другого, друзей предупреждал… Сопротивлялся, так сказать…
— Нет, ты ленинградскую блокаду знаешь?
— Знаю. Когда такой вот стол и во сне не привидится.
— Нет. Блокада — это не тогда, когда жрать нечего и когда куска хлеба не будет ни сегодня, ни завтра. Блокада — когда ни с кем говорить не хочется. Потому что боишься услышать: дай хлебушка. Когда не собою становишься. Потому что — я это поняла там, в блокаду, — ты только тогда человек, когда говорить не боишься. И я с зимы сорок первого боялась. Услышать боялась: одолжи пятьдесят граммов. Это я-то, со всеми добрая до того, что мать бивала не раз. А в зиму сорок второго, в ноябре, мне тогда десять лет было, встретил меня на улице у дома мальчик, ему двенадцатый год пошел, мы с ним часто в очереди вместе стояли в магазине на углу, до войны еще… И мальчик вдруг говорит мне: дай мне до завтрашнего утра кусочек хлеба, а то умру.
— И?..
— Не дала я ему! Не дала! А был у меня кусочек хлеба в носовом платке! Был!
— И?..
— И он умер. А может, и не умер. Но его я с того дня уже не видела.
Сергеев долго думал. Ножик крутился в его пальцах.
— Значит, с тех пор ты…
— Угадал. Только тем даю, кто в тридцать первом году родился. И кто из Ленинграда.
— А откуда ты узнала, что он, тот мальчик, — с тридцать первого года?
— А он сам сказал. Он, так думаю, уже хоронил себя и заранее определял, сколько лет ему довелось быть живым.
— И с тех пор ты…
— Кормлю народ. Мясом, хлебом да картошкой я многих обслужу в столовой, всех сразу, если они, которые с тридцать первого, вместе сядут, как солдаты в обед или ужин. А вот собою покормлю только тех, кто попадается, кому хочется или кого я хочу.
Сергеев замолчал надолго. Видимо, прожевывал шницель по-венски. Нож и вилка, покончившие с мясом, легли на тарелку.
— Так ты, душа моя, солдат обслуживаешь… А вдруг вся рота — с тридцать первого года рождения, а? Так ты всей роте отдашься, что ли?
— Дурной ты, однако… В полку давно уже демобилизовался тридцать первый год. У нас служат с тридцать четвертого, есть и с тридцать пятого…
— Извини. Ты прекрасный, чудный человек. А где, кстати, ты жила в Ленинграде?
— На проспекте Володарского. Родилась там. Жила одно время.
— Не слышал о таком проспекте… Какое-нибудь историческое место там есть рядом?
— Проспект Нахимсона. Но он потом стал Владимирским. А который Володарского — Литейным.
— Значит, они все-таки попали в историю, этот Нахимсон и этот Володарский.
— До четырех лет жили там. Потом переехали на Кронверкскую.
— Как ты сказала? На Кронверкскую?
— Ага.
— Чудны дела твои, о господи… Ты не ошибаешься — Кронверкская? Не какого-то Лассаля или Маркса?
— Ну не совсем на Кронверкской прописана была… На углу Большой Пушкарской.
— Та-ак… — как-то убито промолвил Сергеев. Руки его задвигались, пальцы расставляли на столе солонки, соусницы, вилки: Сергеев делал карту участка Петроградской стороны, и Тоня ему помогала. Два ножа, впритык поставленные, изобразили Большой проспект, и от него выстроились улицы и дома, проложенные к Петропавловской крепости.
— Так ты в этом жила? — Сергеев вилкой ткнул в пепельницу.
— Не… Я же сказала: угловой, но с другой стороны… Как в сторону Невы идти…
— Четырехэтажный?
— Точно!
— Надо ж… А на каком этаже?
— На втором.
— Там две квартиры на этаже.
— Которая слева.
Послышался, кажется, вздох разочарования.
— Экая неудача… Чуть-чуть — и…
— Что — и?
— И выпить ничего приличного нет по сему поводу… А кто сейчас в той квартире живет?
— В какой?
— Которая справа.
— Там четыре семьи. А кто — точно не знаю. Я и свою-то не помню уже… Меня вывезли через Ладогу в ноябре сорок третьего. Мать умерла, комната освободилась… долгая история. Я к тетке подалась в Сочи, но там ко мне приставать взрослые дяди стали, я и рванула к летчикам сюда. А в правой квартире только Соньку помню, отец — работяга с завода, я его очень уважала, он умелый, на стенах висели почетные грамоты. В прошлом году была в Ленинграде, сердце изболелось. Как вспомню блокаду — все ноет и ноет… Поездом возвращалась, так в Армавире на остановке вышла покушать и вижу: во весь перрон стол, чего там только нет, а я расплакалась: вот бы все это в ту зиму ленинградскую!
— А стол что — по-коммунистически? Бери сколько хочешь бесплатно?
— Дадут тебе и еще догонят… Семь рублей сорок за обед, но шамовка, скажу тебе, та еще… Повар там на станции классный. Я вот и хочу стать настоящим поваром, с понедельника буду учиться на курсах, от каждой воинской части посылали на них, так что — научусь!
Сергеев разжал кулачок Тони, распластал ее ладошку по скатерти и погладил.
— Я, кажется, догадываюсь, почему ты хочешь быть умелым поваром. От доброты. Тебе хочется, чтоб люди благодарили тебя за вкусную пищу. И чтоб никто не замаялся животом. Правильно. Тот, кто хорошо делает свое дело, всегда человеколюбив… Про Гревскую площадь слышала?
— В Ленинграде или в Москве?
— Правильно мыслишь. И такая была там и есть, наверное… Я о другой, на которой гильотина стояла в годы Французской революции. Головы отсекала врагам народа. Кто эту гильотину обслуживал, свое дело знал: за все годы отсеканий — всего, кажется, три или четыре случая, когда нож неудачно опустился на шею и осужденному пришлось вторично, причем в мучениях, прощаться с жизнью. Вот научат тебя умело готовить людям пищу — и добром они тебе отплатят.
— Ага. Курсы трехмесячные, вернусь в полк — такой борщ сварганю! И летунам, и технарям, и солдатушкам. Я на озере работаю, там самолеты-амфибии. Девять штук.
Сергеев еще раз погладил руку Тони.
— Золотце ты мое… Не надо разглашать военную и государственную тайну. Это очень неосмотрительно.
— Да какая там тайна! Самолеты-то — американские, каталины; свои в Геленджике испытываются. Да что-то с двигателями не то. С гермокабиной для экипажа опять же трудности. И еще чего-то там, с неподвижными пушками. Летчики говорят, что на рулежках и подлетах плохая продольная устойчивость…
— И тем не менее… — вздохнул Сергеев. Вновь пальцем больно ткнул Маркина, встал и подхватил обмякшее тело его, едва не сползшее со стула. — Друг наш, подозреваю, вряд ли сегодня в состоянии любить тебя.
— Да не нужна мне его любовь! Одного раза хватит. У меня принцип: ни с кем больше одного раза! А то ведь на всех, кто с тридцать первого, меня не хватит.
— Разумно. Однако же замуж за кого выходить будешь?
— Ну, это ты не путай… Переспать — это одно, а детей нарожать и мужика по утрам кормить — это другое.
— Блестящее решение проблемы, — согласился Сергеев и пальцами скрутил ухо Маркину — так, что тому пришлось сжать зубы, чтоб не вскрикнуть от боли. — А почему он, твой Андрюша, не в офицерской форме?
— Я ж тебе говорила: очень он скрытный! Ужас даже. Подозрительный. Дела, значит, какие-то в Батуми.
— Рубашку, ты правильно заметила, мог бы другую надеть. Очень уж эта дрянная.
— У него есть хорошенькая, заглядишься, в крупную клетку, синие квадраты на белом поле. Он ею очень дорожит. Очень даже. Знаешь, когда я разделась догола, то Андрюша не то что другие, которые на тебя тут же наваливаются. Он сперва печати рассмотрел на справке моей, а потом рубашку свою выходную — ту, сине-белую, — аккуратненько так сложил. Я даже немножко обиделась. Некоторые, как только платье снимешь, звереют, а этот будто на прием к врачу пришел…
— А может, к нему девушки, — рассмеялся Сергеев, — как к врачу, на прием ходят? И по этой части он не трехмесячные курсы кончал?
— Да ничего он не кончал!.. Мальчишка еще. Толком не знает, что и как. Я его подучить кой-чему хотела…
Сергеев осмотрел бутылки, выбрал, налил — себе и Антонине.
— Приятно общаться с высокообразованной женщиной, способной многому научить людей… Так научила?
Фужеры звякнули, потом Сергеев повторил вопрос.
— Расхотелось учить… — Раздалось хихиканье. И пальцы Антонины вспорхнули. — Он вдруг заявляет: садись, мол, на подоконник. Отказалась, конечно. Я не циркачка, чтоб на подоконнике… Я из простой семьи, разных фокусов не знаю, это образованные подоконником пользуются, и если уж ему так приспичило, то Любку позову, эту хлебом не корми, а дай что-нибудь позаковыристее.
— А на каком этаже это происходило?
— Известно на каком: на первом.
Сергеев засмеялся.
— С подоконником, признаюсь, мне самому не совсем понятно… — взгрустнулось ему.
Подозвал официантку. Та наклонилась и кивала головой, соглашаясь. Зашуршали деньги и спрятались в ее кармашке.
— Так ты говоришь: в семь сорок обошелся тебе шведский стол по-армавирски? А сколько вообще получаешь?
— Да мало. Восемьсот. Я вольнонаемная. Но сам понимаешь: кто ближе к котлу, тому и сытнее. Так везде.
— Везде. К сожалению — везде.
— А чего ты все обо мне да обо мне? О себе расскажи. Родился — где?
— Из тех же мест, что и ты, как ни странно… Но у каждого своя Ладога.
— А лет тебе сколько? Мать-то — на заводе работала или где? Живая?
— А лет мне много. Мать в краснокрестном движении участвовала, умерла в позапрошлом. Кстати, ты в какую школу бегала там, в Ленинграде?
— Вроде бы восемьдесят третья. Это туда, в сторону Кировского проспекта.
— Кировского… — повторил Сергеев и умолк, разделывая грушу. — Это не тот, который к Неве выходит у Петропавловской крепости?
— Он самый… А что за краснокрестное движение, где твоя матушка вкалывала?
— Она была… ну, как тут поточнее… вроде старшей санитарки в Обществе Красного Креста и Полумесяца. Я правильно выразился?
— А кто тебя знает. Чудно ты как-то говоришь.
— Потому что редко разговариваю. В блокаде я. Мне не с кем поговорить. Я даже боюсь говорить со своими. С чужими получается лучше.
— Так я тебе — чужая?
— Ты мне больше чем своя. Я очень жалею, что родился не в одна тысяча девятьсот тридцать первом году от рождества Христова.
— Никак намекаешь?
— Ничуть.
— То-то. Но вообще-то мужик ты правильный, я, пожалуй, сделаю исключение.
— А друг Андрюшенька?
— Зануда он. Противный. Если б ты видел, как он мою справку читал! Будто я в комендатуру попала, а он проверяет увольнительную записку! Недоверчивый он какой-то, печать на справке к самой лампе поднес, вот он какой!.. А утром разбудил и вытолкал меня взашей, а мне, скажу честно, — голос Антонины стал игривеньким, — а мне кое-чего захотелось! А он — на корабль, мол, опаздываю, будто я не знаю, где он служит!
— Ах, какой реприманд!.. — Сергеев долго смеялся и вздыхал. — Воистину, бдительность — наше оружие! А откуда ты знаешь про ПСОД?
— А летчики говорили… Да у нас в Поти все знают, кто в штабе и чем занимается. А вот ты неизвестно кто. Может, шпион. Ты кто?
— Да никто. Странствующий бухгалтер. Кое-что учитываю. Немножко историк. Побочная профессия. На досуге увлекаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11