Где-то в пучине пышных темно-каштановых волос мелькнула сединка, морщинки у глаз, не потерявших прелести, чем-то напоминали отмель при отливе, линия подбородка какая-то неестественная: то ли обрюзгла Валенька, то ли морила себя диетами. Достала из сумочки платочек, коснулась им глаз, губ.
— Рыцарь он, не спорьте. Истинный морской офицер. Единственный, судьбой своей заслонивший меня от несчастья…
Из этого Гидаша разве что боцман получился бы — и то потому лишь, что тем, как и многим, очень многим запрещено носить палаш, введенный Петром Первым для вооружения матросов, на абордаж берущих вражеские галеры. Потом палаш укоротили, до 17-го года таскали его на левом боку гардемарины Морского корпуса, будущего училища, которое кончал Костин, а с 41-го обязали и курсантов носить его. Красотища-то какая: шинеленка обрезана до колен, слева палаш, кончик его болтается чуть ли не у щиколоток, рука придерживает палаш за ножны, девчонки падают в обморок — загляденье, сплошное загляденье! Да вот беда: что делать с ним, когда придешь в театр или на танцы, палаш, причисленный к форме одежды, боевое оружие все-таки, и если в Мариинке гардеробщица за двадцать копеек сунет палаш в рукав шинели, то во Дворцах культуры, то есть на танцах, приходилось чуть ли не дневального выставлять у закутка возле вешалки, иначе — как потанцуешь: правая рука на талии девушки, левая придерживает палаш, чтоб тот не колотил по лодыжкам. Палаш, короче, ухитрялись куда-то пристраивать, но Гидаш, который — так все подозревали — изгрызался собственным ничтожеством, всегда был при палаше, никого не приглашая и зорко посматривая на танцующих суровым взором стража нравственности. А уже стали в курсантских стычках применять палаш, колюще-режущее оружие все-таки, что ни год — смертельный случай. Но адмиралы цепко держались за традиции, и лишь в 1958 году изъяли палаши, через десять лет после того, как самовлюбленный дурачок Гидаш решил возвысить себя, всеми презираемого.
Тогда — вскоре после Мраморного — устроили комсомольское собрание (надо было срочно перед судом выгнать Гидаша из рядов ВЛКСМ), на официальном мероприятии этом ни единого честного слова не прозвучало («…не достоин носить гордое имя комсомольца…»), но и ни в курилке, ни в кубрике о палашах слова не прозвучало, все про себя решили, что бывший уже одноклассник Юрий Гидаш — всего-навсего дурачок, а все эти палаши, боцманские дудки, курсовые галки на левом рукаве суконки (чем их больше, тем ты значительнее) — сущие цацки, детские игры в песочнице, мыльные пузыри, потому что служба на кораблях — это нечто иное, что же именно — никто не знал. Подсобрали денежек, всем классом пришли к родителям витушника и целый год еще ходили, до самого выпуска, свою вину признавая. А расстались после выпуска с палашами, нацепили кортики — не изменили себе, в суть проникали, служили дотошно, двое сдали, кончили жизни самоубийством, не в силах пробить идиотизм флотских канцелярий, но никто никогда за чинами не гнался, и Костин знал: через полгода отбудет он на Север командиром соединения и другие погоны будут на тужурке. А Гидаш — что Гидаш? В Крестах художественной самодеятельностью командовал, шесть лет всего просидел, не зная ни лесоповала, ни рудников. И ни разу не побывала у него на свидании Валентина Юматова. А сейчас не спросила у бывшего жениха, женат ли он, как дети, где служит. И желания такого даже не возникло. Или догадалась, что ни на один вопрос прямого, честного ответа не получит. Потому хотя бы, что, фигурально выражаясь, в самого Костина палаши нацеливались не раз, успевай уворачиваться, но так, чтоб другую грудь не подставить.
И сам ни о чем не расспрашивал — да что он мог услышать от женщины, пережившей звездный час свой, убийство того, кто якобы покушался на честь ее и достоинство. Мраморный зал ворвался в ее жизнь, ослепив и оглушив, а ведь — Костин начинал припоминать — домашняя девочка, котеночек, по юношеской близорукости его принятый за молоденькую лосиху.
Вышли на улицу, под ветерок с Невы. Костин подозвал такси, сунул деньги, попросил отвезти даму, Юматова влезла в машину, путаясь в длинной дорогой дубленке.
Едва Костин отошел на несколько шагов, как из так и не тронувшегося такси его окликнула Валентина, выпросталась из дубленки, оказалась на мерзлом булыжнике, вздернулась ввысь, сделала узкой ладошкой уже знакомый фехтовальный выпад, и невидимая шпага проткнула ленинградское пространство.
— Он был настоящим мужчиной! — долетело до Костина…
Элеонора и Маргарита
Золотые погоны с лейтенантскими звездочками, кортик, приказ (номер его вписан в удостоверение личности) — и служба началась: командир минно-артиллерийской боевой части, десять месяцев в году боевое траление, берег издали увидишь — и радость на душе несказанная, море напичкано минами — своими и немецкими; за что боролись — на то и напоролись, так надо бы сказать, да иного-то и не ожидалось, такая уж судьба, которая вроде бы и есть, но и ни в каком приказе не обозначена. Судьба же повелела стать ему наконец командиром тральщика — стотонник, 3 офицера, 32 матроса и те же 10 месяцев безбрежного существования; женщины даже не эпизодические, а случайные, и уже тянуло, тянуло к оседлости. Немой зов тела и безмолвный крик души судьба услышала, она и передала корабль в лапы штабистов, а тем всегда неймется, те постоянно что-то переделывают, им не сидится в креслах, им надо локтями поработать и что-то такое издать в форме приказа (ценного указания), чтоб на кораблях помнили, кто есть кто. И сочинили: два тральщика и четыре катера отдали Ломоносовскому училищу (связи, имени А.С. Попова) для оморячивания курсантов; беспомощное соединение это назвали дивизионом, и капитан-лейтенант Суриков мог наконец-то отоспаться, потому что выходы в море стали редкими. Заодно и оглядеться: как ни малочисленна и маломощна вверенная ему флотилия, а флагман все-таки он, старший на рейде, так сказать, и отвечать ему придется за все, потребное и непотребное.
Не успел поразмыслить над тяжестью ответственности, а к нему пожаловал сам особист, принес тревожную весть: из-за непорядков с помоями предаются огласке если не все секреты Военно-Морского Флота СССР, то значительная часть их. А именно: количество и качество вооружения на тральщиках и катерах, боеспособность их, настроение личного состава, укомплектованность кораблей матросами срочной службы и офицерами, не говоря уж о…
Брезгливый Суриков едва не заткнул уши при слове «помои», но тон речи настырного особиста заставил его выслушать проповедь не подчиненного ему офицера до конца, а затем подняться на палубу и всмотреться в то, что он видел и раньше, но на что не обращал внимания.
Было наиприятнейшее время в распорядке дня, без чего-то восемнадцать, вот-вот пора спускаться в кают-компанию на ужин, а там уж по обстановке, можно и в Ленинград смотаться до утра. Волнующие перспективы — коим грозило то, что увидел на берегу Суриков со шкафута тральщика и о чем нашептывал в ухо особист.
На пирсе же около двадцати баб, каждая с ведром, разбившись на группы, стояли в ожидании сигнала, который дадут им вахтенные, разрешая подняться по сходне на борт и наполнить ведра отходами камбуза, то есть теми помоями, что способствуют разглашению государственной и военной тайны, но и укрепляют (поразмыслил Суриков) благосостояние советских семей, поскольку помои — незаменимый в условиях города Ломоносова корм для свиней. Давно уж отменили карточную систему, но пищи в домах не прибавилось, почему местные власти и не препятствовали откорму поросят в дворовых сарайчиках. Ну, а что дивизион тральщиков в некотором смысле благодетель и кормилец не очень-то сытого населения — об этом Суриков узнал, когда совсем недавно поинтересовался, почему нет у пирса мусорного плотика или баржи, куда обычно сливают или сваливают все ненужное с кораблей, да и контейнеров для наполнения их разными нечистотами тоже нигде не видно. Кроме того, на корабли и катера гурьбой ходили пацаны, позвякивая у пояса котелками, голодными глазами зыркая, и на вопросы вахтенных, какого черта они повадились таскаться сюда, отвечали: «Сами народили — вот и кормите ныне!..» Примерно 1945 года рождения все, от матросов, годом раньше ворвавшихся в бывший город Ораниенбаум, по-матросски — Рамбов.
— Разберусь, — сказал он бдительному особисту, который указал ему на прорехи в организации службы, позволяющие агентам американской разведки безнаказанно получать сведения наивысшей секретности. Ведь по калорийности и прочим химическим данным заокеанские враги Страны Советов, быстренько произведя анализы, высчитают нормы довольствия и вообще организацию службы тыла и снабжения. А поскольку самым крайним на пирсе пришвартован катер специального, ни особисту, ни Сурикову не известного назначения, где нормы питания повышены, исследования помоев с этого катера раскроют американской разведке все планы высшего руководства СССР.
Особист был приглашен в кают-компанию, попотчеван и обласкан, Суриков проводил его до сходни, и оба оказались свидетелями безобразной сцены: две бабы сцепились в очереди за помоями, причем размахивали ведрами, сквернословя при этом.
— Разберусь, — еще раз пообещал особисту Суриков, впадая в задумчивость от стыда. Он многим был обязан русским бабам, на себе, без мужей тянувшим семьи, кормившим голодных детей в обносках. Дивизион, где он служил до Ломоносова, базировался в Усть-Луге, и когда швартовались после тралений к пирсу, на нем ожидали их бабы с вымытым и выглаженным офицерским бельем, на позапрошлой неделе взятым, с заштопанными носками, трояк или пятерку получат — и дети вроде бы сыты и обуты. Даже женатые отдавали им бельишко свое, и все знали, что заработанные бабами денежки — сотая часть того, что пропивалось за скромный ресторанный загул. Зато пахалось в море легче; Усть-Луга по суши снабжалась, продукты в магазины подвозилась грузовиками или поездом, но всем на кораблях почему-то казалось: вот протралим еще сотню миль — и по морю поплывут суда с дешевым продовольствием.
В зимней вечерней темноте всего не разглядишь, и только утром Суриков осознал, какие беды несут ему бабьи баталии из-за помоев. О них может прознать начальник училища и пресечь безобразия исконно русским способом — запретить раздачу помоев. Но тогда они неизбежно станут втихую выливаться за борт, то есть на лед, что осквернит бухту, и тогда только ленивый дурень не обвинит командира дивизиона в нарушении по крайней мере семи статей Корабельного устава. Хоть ставь контейнеры у каждой сходни — а выливать помои будут за борт, таков уж русский человек, сколько его чем ни стращай.
Неделю Суриков приглядывался к схеме выноса помоев на берег и увоза их на саночках. Баб сопровождали мужики, конвой, или эскорт, а порою и просто подмога, тягловая сила, кое-кто из баб привозил на санках молочный бидон, не довольствуясь полученным ведром высококалорийного корма, что, однако, нарушало принципы справедливости, заложенные в душе каждого русского человека.
А время подстегивало, весной дадут капитана 3 ранга, возраст, должность и звание позволяют поступать в академию. Что-то надо было придумывать, вносить какой-то порядок в помойное дело дивизиона. Две бабы согласились бесплатно стирать скатерти в кают-компаниях, за что имели право вне очереди получать по два ведра помоев в сутки. Зато еще две бабы давали понять, что «натурой» оплатят помои, а это уже попахивало морально-политическим разложением личного состава дивизиона, и разврат мог перекинуться в стены училища, на тушение такого пожара прибыли бы комиссии из Москвы, двери академии захлопнутся перед носом Сурикова.
С пацанами, понятно, управиться легче, пацанов стали кормить в кубриках, кое-что разрешали уносить в котелках; некоторые матросы смекнули и стали похаживать к одиноким мамашам, помогая им в хозяйстве, что, верно предположил Суриков, дисциплину укрепит. Но как быть с бабами?
Время шло, а драки с применением звонких пустых ведер не прекращались, не помогала и предварительная запись, приказное же установление очередности успеха не имело, отходы корабельных камбузов продолжали с боем добываться бабами.
Почти береговая жизнь (а тосковала все же душа по многомесячным тралениям!) позволяла Сурикову частенько наведываться в Ленинград, где он познакомился со студенткой ЛГУ по имени Элеонора. Девица была расчетливой, заглядывала и в день грядущий, и в час текущий, но и робкой ее не назовешь. Когда на пятый день знакомства Суриков появился в ее квартире и с ходу вознамерился посягнуть на девичью честь, Элеонора гневно отстранила его, пальцем показав на кресло, где надлежало сидеть наглецу, закурила, минут пять молча дымила, притоптала окурок в пепельнице, что означало конец думам, и затем мрачно промолвила:
— Чего уж там… Не маленькие, чай… Начнем, что ли…
Суриков застал ее однажды за чтением весьма знакомой ему брошюры под названием «Экономические проблемы социализма в СССР». Поскольку автором сего научного труда был И.В.Сталин, Сурикова, как и всех офицеров ВМФ, заставляли совсем недавно сдавать зачеты по «проблемам», что он и делал, над текстом брошюры не задумываясь. Зато Элеонора мыслила шире, труд отшвырнула, позевала, выгнула спину, поразмялась от долгого сидения и заявила:
— Мура все это… Товар и в Африке товар… И при социализме — тоже товар!
Тягостные картины баталий на пирсе не забывались им даже в квартире возлюбленной. А только что произнесенная ею фраза подвигнула капитан-лейтенанта Сурикова на небывалое в истории СССР решение тяжелейшей проблемы. Его озарило: помои — продавать! Как водку, как хлеб, как папиросы! Очереди не избежать, но сакральность любого товара сразу преобразует матерящуюся толпу дерущихся мужиков и баб в степенную последовательность горожан, терпеливо дышащих друг другу в затылок.
Ума хватило не посвящать любимую женщину в то мерзкое и отвратительное, что надлежало продавать за некую сумму, которая соответствовала бы спросу, предложению, затратам труда и себестоимости. Ранним утром Суриков, не позавтракав, полетел к электричке, а в Ломоносове — на рынок, прошелся по рядам, якобы прицениваясь к поросятам, увидел одну из тех баб, что затевали бучу, поговорил о том о сем, получил даже приглашение на «свежатинку» (баба — в фартуке, но накрашен-ная — игриво повела плечами, изломом бровей намекая на нечто, с поросенком связанное косвенно). Расчеты показывали: за ведро помоев бабы охотно заплатят 70 (семьдесят) копеек.
В командирской каюте мысль углубилась, воткнувшись в неизбежный вопрос: а кому деньги отдавать? Брать себе в карман? Гнусно. Приказать коку на вырученные суммы прикупать на рынке кое-что из зелени в общий котел? Как бы не так. Немедленно найдется злопыхатель, капнет в органы, и в расхитителях и растратчиках окажется он, командир дивизиона.
Утро вечера мудренее, и вместе с подъемом флага родилось решение: вырученные за помои деньги официально сдавать в финчасть училища! К обеду, правда, обнаружился некий порок, изъян в найденном решении: финансисты откажутся принимать деньги, финансистам нужно обоснование, какой-нибудь жалкий приказишко или циркуляр о праве командира дивизиона сдавать невесть откуда полученные деньги — и обязанности начфина деньги эти приходовать в общефлотскую, то есть государственную казну.
Приступая к решению помойной проблемы, Суриков убежден был, что расправится не только с этой головоломкой, потому что считал себя счастливчиком, чему имелись подтверждения: четырежды чуть ли не под самой кормой тральщика взрывались мины, ни одного шва не разошлось, раз пять влетал на мелководье, но винтов не погнул и начальство о ЧП не прознало. И теперь (возгоралась надежда) помойные баталии на пирсе завершатся его восхождением к адмиральским высотам.
Жалкого приказика, по которому флот обогащался сорока рублями в сутки, не было и, кажется, не могло быть. Зато еще до спуска флага Сурикову в секретной части училища дали для прочтения свеженький приказ Главкома. Командир дивизиона расписался, поставил дату и вышел на свежий январский воздух, чтоб отдышаться и отсмеяться, заодно и пригорюниться от плюшкинского крохоборства адмирала, под руководством которого флот в скором времени начнет попугивать весь мир.
Приказ повелевал: отныне и во веки вечные все офицерские погоны плавсостава после окончания срока выслуги подлежали утилизации, то есть обязательной сдаче, поскольку в золотом шитье погон находилось самое настоящее золото — правда, в мизерном количестве, одна десятимиллионная грамма в каждой сотне наплечных знаков различия.
Со следующих суток помои стали продаваться, бабы совали вахтенным деньги, расписывались в ученической тетрадке, а Суриков всю недельную выручку свел в общую сумму и в рапорте на имя начальника финчасти училища указал:
1 2 3 4 5 6 7 8
— Рыцарь он, не спорьте. Истинный морской офицер. Единственный, судьбой своей заслонивший меня от несчастья…
Из этого Гидаша разве что боцман получился бы — и то потому лишь, что тем, как и многим, очень многим запрещено носить палаш, введенный Петром Первым для вооружения матросов, на абордаж берущих вражеские галеры. Потом палаш укоротили, до 17-го года таскали его на левом боку гардемарины Морского корпуса, будущего училища, которое кончал Костин, а с 41-го обязали и курсантов носить его. Красотища-то какая: шинеленка обрезана до колен, слева палаш, кончик его болтается чуть ли не у щиколоток, рука придерживает палаш за ножны, девчонки падают в обморок — загляденье, сплошное загляденье! Да вот беда: что делать с ним, когда придешь в театр или на танцы, палаш, причисленный к форме одежды, боевое оружие все-таки, и если в Мариинке гардеробщица за двадцать копеек сунет палаш в рукав шинели, то во Дворцах культуры, то есть на танцах, приходилось чуть ли не дневального выставлять у закутка возле вешалки, иначе — как потанцуешь: правая рука на талии девушки, левая придерживает палаш, чтоб тот не колотил по лодыжкам. Палаш, короче, ухитрялись куда-то пристраивать, но Гидаш, который — так все подозревали — изгрызался собственным ничтожеством, всегда был при палаше, никого не приглашая и зорко посматривая на танцующих суровым взором стража нравственности. А уже стали в курсантских стычках применять палаш, колюще-режущее оружие все-таки, что ни год — смертельный случай. Но адмиралы цепко держались за традиции, и лишь в 1958 году изъяли палаши, через десять лет после того, как самовлюбленный дурачок Гидаш решил возвысить себя, всеми презираемого.
Тогда — вскоре после Мраморного — устроили комсомольское собрание (надо было срочно перед судом выгнать Гидаша из рядов ВЛКСМ), на официальном мероприятии этом ни единого честного слова не прозвучало («…не достоин носить гордое имя комсомольца…»), но и ни в курилке, ни в кубрике о палашах слова не прозвучало, все про себя решили, что бывший уже одноклассник Юрий Гидаш — всего-навсего дурачок, а все эти палаши, боцманские дудки, курсовые галки на левом рукаве суконки (чем их больше, тем ты значительнее) — сущие цацки, детские игры в песочнице, мыльные пузыри, потому что служба на кораблях — это нечто иное, что же именно — никто не знал. Подсобрали денежек, всем классом пришли к родителям витушника и целый год еще ходили, до самого выпуска, свою вину признавая. А расстались после выпуска с палашами, нацепили кортики — не изменили себе, в суть проникали, служили дотошно, двое сдали, кончили жизни самоубийством, не в силах пробить идиотизм флотских канцелярий, но никто никогда за чинами не гнался, и Костин знал: через полгода отбудет он на Север командиром соединения и другие погоны будут на тужурке. А Гидаш — что Гидаш? В Крестах художественной самодеятельностью командовал, шесть лет всего просидел, не зная ни лесоповала, ни рудников. И ни разу не побывала у него на свидании Валентина Юматова. А сейчас не спросила у бывшего жениха, женат ли он, как дети, где служит. И желания такого даже не возникло. Или догадалась, что ни на один вопрос прямого, честного ответа не получит. Потому хотя бы, что, фигурально выражаясь, в самого Костина палаши нацеливались не раз, успевай уворачиваться, но так, чтоб другую грудь не подставить.
И сам ни о чем не расспрашивал — да что он мог услышать от женщины, пережившей звездный час свой, убийство того, кто якобы покушался на честь ее и достоинство. Мраморный зал ворвался в ее жизнь, ослепив и оглушив, а ведь — Костин начинал припоминать — домашняя девочка, котеночек, по юношеской близорукости его принятый за молоденькую лосиху.
Вышли на улицу, под ветерок с Невы. Костин подозвал такси, сунул деньги, попросил отвезти даму, Юматова влезла в машину, путаясь в длинной дорогой дубленке.
Едва Костин отошел на несколько шагов, как из так и не тронувшегося такси его окликнула Валентина, выпросталась из дубленки, оказалась на мерзлом булыжнике, вздернулась ввысь, сделала узкой ладошкой уже знакомый фехтовальный выпад, и невидимая шпага проткнула ленинградское пространство.
— Он был настоящим мужчиной! — долетело до Костина…
Элеонора и Маргарита
Золотые погоны с лейтенантскими звездочками, кортик, приказ (номер его вписан в удостоверение личности) — и служба началась: командир минно-артиллерийской боевой части, десять месяцев в году боевое траление, берег издали увидишь — и радость на душе несказанная, море напичкано минами — своими и немецкими; за что боролись — на то и напоролись, так надо бы сказать, да иного-то и не ожидалось, такая уж судьба, которая вроде бы и есть, но и ни в каком приказе не обозначена. Судьба же повелела стать ему наконец командиром тральщика — стотонник, 3 офицера, 32 матроса и те же 10 месяцев безбрежного существования; женщины даже не эпизодические, а случайные, и уже тянуло, тянуло к оседлости. Немой зов тела и безмолвный крик души судьба услышала, она и передала корабль в лапы штабистов, а тем всегда неймется, те постоянно что-то переделывают, им не сидится в креслах, им надо локтями поработать и что-то такое издать в форме приказа (ценного указания), чтоб на кораблях помнили, кто есть кто. И сочинили: два тральщика и четыре катера отдали Ломоносовскому училищу (связи, имени А.С. Попова) для оморячивания курсантов; беспомощное соединение это назвали дивизионом, и капитан-лейтенант Суриков мог наконец-то отоспаться, потому что выходы в море стали редкими. Заодно и оглядеться: как ни малочисленна и маломощна вверенная ему флотилия, а флагман все-таки он, старший на рейде, так сказать, и отвечать ему придется за все, потребное и непотребное.
Не успел поразмыслить над тяжестью ответственности, а к нему пожаловал сам особист, принес тревожную весть: из-за непорядков с помоями предаются огласке если не все секреты Военно-Морского Флота СССР, то значительная часть их. А именно: количество и качество вооружения на тральщиках и катерах, боеспособность их, настроение личного состава, укомплектованность кораблей матросами срочной службы и офицерами, не говоря уж о…
Брезгливый Суриков едва не заткнул уши при слове «помои», но тон речи настырного особиста заставил его выслушать проповедь не подчиненного ему офицера до конца, а затем подняться на палубу и всмотреться в то, что он видел и раньше, но на что не обращал внимания.
Было наиприятнейшее время в распорядке дня, без чего-то восемнадцать, вот-вот пора спускаться в кают-компанию на ужин, а там уж по обстановке, можно и в Ленинград смотаться до утра. Волнующие перспективы — коим грозило то, что увидел на берегу Суриков со шкафута тральщика и о чем нашептывал в ухо особист.
На пирсе же около двадцати баб, каждая с ведром, разбившись на группы, стояли в ожидании сигнала, который дадут им вахтенные, разрешая подняться по сходне на борт и наполнить ведра отходами камбуза, то есть теми помоями, что способствуют разглашению государственной и военной тайны, но и укрепляют (поразмыслил Суриков) благосостояние советских семей, поскольку помои — незаменимый в условиях города Ломоносова корм для свиней. Давно уж отменили карточную систему, но пищи в домах не прибавилось, почему местные власти и не препятствовали откорму поросят в дворовых сарайчиках. Ну, а что дивизион тральщиков в некотором смысле благодетель и кормилец не очень-то сытого населения — об этом Суриков узнал, когда совсем недавно поинтересовался, почему нет у пирса мусорного плотика или баржи, куда обычно сливают или сваливают все ненужное с кораблей, да и контейнеров для наполнения их разными нечистотами тоже нигде не видно. Кроме того, на корабли и катера гурьбой ходили пацаны, позвякивая у пояса котелками, голодными глазами зыркая, и на вопросы вахтенных, какого черта они повадились таскаться сюда, отвечали: «Сами народили — вот и кормите ныне!..» Примерно 1945 года рождения все, от матросов, годом раньше ворвавшихся в бывший город Ораниенбаум, по-матросски — Рамбов.
— Разберусь, — сказал он бдительному особисту, который указал ему на прорехи в организации службы, позволяющие агентам американской разведки безнаказанно получать сведения наивысшей секретности. Ведь по калорийности и прочим химическим данным заокеанские враги Страны Советов, быстренько произведя анализы, высчитают нормы довольствия и вообще организацию службы тыла и снабжения. А поскольку самым крайним на пирсе пришвартован катер специального, ни особисту, ни Сурикову не известного назначения, где нормы питания повышены, исследования помоев с этого катера раскроют американской разведке все планы высшего руководства СССР.
Особист был приглашен в кают-компанию, попотчеван и обласкан, Суриков проводил его до сходни, и оба оказались свидетелями безобразной сцены: две бабы сцепились в очереди за помоями, причем размахивали ведрами, сквернословя при этом.
— Разберусь, — еще раз пообещал особисту Суриков, впадая в задумчивость от стыда. Он многим был обязан русским бабам, на себе, без мужей тянувшим семьи, кормившим голодных детей в обносках. Дивизион, где он служил до Ломоносова, базировался в Усть-Луге, и когда швартовались после тралений к пирсу, на нем ожидали их бабы с вымытым и выглаженным офицерским бельем, на позапрошлой неделе взятым, с заштопанными носками, трояк или пятерку получат — и дети вроде бы сыты и обуты. Даже женатые отдавали им бельишко свое, и все знали, что заработанные бабами денежки — сотая часть того, что пропивалось за скромный ресторанный загул. Зато пахалось в море легче; Усть-Луга по суши снабжалась, продукты в магазины подвозилась грузовиками или поездом, но всем на кораблях почему-то казалось: вот протралим еще сотню миль — и по морю поплывут суда с дешевым продовольствием.
В зимней вечерней темноте всего не разглядишь, и только утром Суриков осознал, какие беды несут ему бабьи баталии из-за помоев. О них может прознать начальник училища и пресечь безобразия исконно русским способом — запретить раздачу помоев. Но тогда они неизбежно станут втихую выливаться за борт, то есть на лед, что осквернит бухту, и тогда только ленивый дурень не обвинит командира дивизиона в нарушении по крайней мере семи статей Корабельного устава. Хоть ставь контейнеры у каждой сходни — а выливать помои будут за борт, таков уж русский человек, сколько его чем ни стращай.
Неделю Суриков приглядывался к схеме выноса помоев на берег и увоза их на саночках. Баб сопровождали мужики, конвой, или эскорт, а порою и просто подмога, тягловая сила, кое-кто из баб привозил на санках молочный бидон, не довольствуясь полученным ведром высококалорийного корма, что, однако, нарушало принципы справедливости, заложенные в душе каждого русского человека.
А время подстегивало, весной дадут капитана 3 ранга, возраст, должность и звание позволяют поступать в академию. Что-то надо было придумывать, вносить какой-то порядок в помойное дело дивизиона. Две бабы согласились бесплатно стирать скатерти в кают-компаниях, за что имели право вне очереди получать по два ведра помоев в сутки. Зато еще две бабы давали понять, что «натурой» оплатят помои, а это уже попахивало морально-политическим разложением личного состава дивизиона, и разврат мог перекинуться в стены училища, на тушение такого пожара прибыли бы комиссии из Москвы, двери академии захлопнутся перед носом Сурикова.
С пацанами, понятно, управиться легче, пацанов стали кормить в кубриках, кое-что разрешали уносить в котелках; некоторые матросы смекнули и стали похаживать к одиноким мамашам, помогая им в хозяйстве, что, верно предположил Суриков, дисциплину укрепит. Но как быть с бабами?
Время шло, а драки с применением звонких пустых ведер не прекращались, не помогала и предварительная запись, приказное же установление очередности успеха не имело, отходы корабельных камбузов продолжали с боем добываться бабами.
Почти береговая жизнь (а тосковала все же душа по многомесячным тралениям!) позволяла Сурикову частенько наведываться в Ленинград, где он познакомился со студенткой ЛГУ по имени Элеонора. Девица была расчетливой, заглядывала и в день грядущий, и в час текущий, но и робкой ее не назовешь. Когда на пятый день знакомства Суриков появился в ее квартире и с ходу вознамерился посягнуть на девичью честь, Элеонора гневно отстранила его, пальцем показав на кресло, где надлежало сидеть наглецу, закурила, минут пять молча дымила, притоптала окурок в пепельнице, что означало конец думам, и затем мрачно промолвила:
— Чего уж там… Не маленькие, чай… Начнем, что ли…
Суриков застал ее однажды за чтением весьма знакомой ему брошюры под названием «Экономические проблемы социализма в СССР». Поскольку автором сего научного труда был И.В.Сталин, Сурикова, как и всех офицеров ВМФ, заставляли совсем недавно сдавать зачеты по «проблемам», что он и делал, над текстом брошюры не задумываясь. Зато Элеонора мыслила шире, труд отшвырнула, позевала, выгнула спину, поразмялась от долгого сидения и заявила:
— Мура все это… Товар и в Африке товар… И при социализме — тоже товар!
Тягостные картины баталий на пирсе не забывались им даже в квартире возлюбленной. А только что произнесенная ею фраза подвигнула капитан-лейтенанта Сурикова на небывалое в истории СССР решение тяжелейшей проблемы. Его озарило: помои — продавать! Как водку, как хлеб, как папиросы! Очереди не избежать, но сакральность любого товара сразу преобразует матерящуюся толпу дерущихся мужиков и баб в степенную последовательность горожан, терпеливо дышащих друг другу в затылок.
Ума хватило не посвящать любимую женщину в то мерзкое и отвратительное, что надлежало продавать за некую сумму, которая соответствовала бы спросу, предложению, затратам труда и себестоимости. Ранним утром Суриков, не позавтракав, полетел к электричке, а в Ломоносове — на рынок, прошелся по рядам, якобы прицениваясь к поросятам, увидел одну из тех баб, что затевали бучу, поговорил о том о сем, получил даже приглашение на «свежатинку» (баба — в фартуке, но накрашен-ная — игриво повела плечами, изломом бровей намекая на нечто, с поросенком связанное косвенно). Расчеты показывали: за ведро помоев бабы охотно заплатят 70 (семьдесят) копеек.
В командирской каюте мысль углубилась, воткнувшись в неизбежный вопрос: а кому деньги отдавать? Брать себе в карман? Гнусно. Приказать коку на вырученные суммы прикупать на рынке кое-что из зелени в общий котел? Как бы не так. Немедленно найдется злопыхатель, капнет в органы, и в расхитителях и растратчиках окажется он, командир дивизиона.
Утро вечера мудренее, и вместе с подъемом флага родилось решение: вырученные за помои деньги официально сдавать в финчасть училища! К обеду, правда, обнаружился некий порок, изъян в найденном решении: финансисты откажутся принимать деньги, финансистам нужно обоснование, какой-нибудь жалкий приказишко или циркуляр о праве командира дивизиона сдавать невесть откуда полученные деньги — и обязанности начфина деньги эти приходовать в общефлотскую, то есть государственную казну.
Приступая к решению помойной проблемы, Суриков убежден был, что расправится не только с этой головоломкой, потому что считал себя счастливчиком, чему имелись подтверждения: четырежды чуть ли не под самой кормой тральщика взрывались мины, ни одного шва не разошлось, раз пять влетал на мелководье, но винтов не погнул и начальство о ЧП не прознало. И теперь (возгоралась надежда) помойные баталии на пирсе завершатся его восхождением к адмиральским высотам.
Жалкого приказика, по которому флот обогащался сорока рублями в сутки, не было и, кажется, не могло быть. Зато еще до спуска флага Сурикову в секретной части училища дали для прочтения свеженький приказ Главкома. Командир дивизиона расписался, поставил дату и вышел на свежий январский воздух, чтоб отдышаться и отсмеяться, заодно и пригорюниться от плюшкинского крохоборства адмирала, под руководством которого флот в скором времени начнет попугивать весь мир.
Приказ повелевал: отныне и во веки вечные все офицерские погоны плавсостава после окончания срока выслуги подлежали утилизации, то есть обязательной сдаче, поскольку в золотом шитье погон находилось самое настоящее золото — правда, в мизерном количестве, одна десятимиллионная грамма в каждой сотне наплечных знаков различия.
Со следующих суток помои стали продаваться, бабы совали вахтенным деньги, расписывались в ученической тетрадке, а Суриков всю недельную выручку свел в общую сумму и в рапорте на имя начальника финчасти училища указал:
1 2 3 4 5 6 7 8