В манеже сегодня было особенно шумно, потому что прорепетировать в манеже всегда лучше, чем в коридоре, а манеж редко бывает свободным; и хитрый Борис разрезал невидимым ножиком арену на точные дольки, как в конфетной коробке, и в каждой такой дольке артист репетировал, и повторял, и гранил, и шлифовал свой ответственный трюк. Да, здесь сейчас много артистов нашего всемирно прославленного цирка. Эти люди слышали горячие аплодисменты на аренах всего мира. И я знал, что я равноправный в этом горячем братстве, это поддерживало меня, помогало мне! Люди встречались, здоровались и окликали друг друга, и все это вместе взятое удивительно напоминало мне Запорожскую Сечь: "А, это ты, Печерица! Здравствуйте, Козолуп! Здорово, Кирдюг! А что Бородавка? Что Колопер?"
Ей-богу, было здорово похоже!
- Ну, как там сборы?
- А как вы проходили?
- Ты не встречал Валези?
- У Маляренко умерла шимпанзиха!
Мимо меня пробежал совсем запарившийся Борис. Он сказал:
- После, когда кончится эта шебурда, найди меня. Не пропадай.
Я сказал:
- Ладно. - И пошел к форгангу, и встал, опершись плечом о стойку. Я хотел посмотреть на работу.
Слева от меня, на местах, сидел высокий и седеющий, похожий на мексиканца из ковбойских фильмов человек. Перед ним стоял юноша в светло-сером костюме. У него был абсолютно не цирковой вид, особенно не нашими казались прямоугольные стекляшки пенсне, каким-то чудом держащегося на пипочке-носике юноши. Мексиканец же этот был популярным у цирковых артистов человеком, это был режиссер Артур Баринов, умница и насмешник, и сейчас в этом шуме и гаме он занимался со специально приглашенным драматическим артистом, который должен был читать монолог перед началом программы, - Артур был специалистом-постановщиком этих прологов, или, как говорят в цирке, парадов.
- Ну! - сказал Баринов. - Читайте текст.
- Сейчас, - сказал драматический артист; он встал, откашлялся и душевно прочитал:
Пусть солнце нашей дружбы вечной
Льет на арену яркий свет!
Примите ж наш привет сердечный,
Наш артистический привет!!!
Сколько помню себя в цирке, всегда в прологе читают такие кошмарные стихи. Можете их заказать Мискину иди Зименскому, начинающему Кускову или академику Сельскому, все равно стихи для парада будут бутафорские, неживые, гремящие и фальшивые, прямо не знаю, в чем тут дело, просто заколдованное место.
Сейчас Артур учил молодого артиста искусству чтения стихов.
- Ну кто так читает? - спрашивал он, нещадно шепелявя. - Вас же не слышно! Когда читаешь в цирке, нужно орать! Понимаете - орать! И вертеться нужно вокруг себя, потому что, те, кто сзади вас сидят, они тоже платили деньги! Цирк-то круглый. - Юноша опять прочитал несчастные стихи, и опять Артуру не понравилось. - Кто вас учил?! - закричал он, и в углах его шепелявого рта сбежалась пена. - Где вы учились, я вас спрашиваю?
Молодой человек холодно посмотрел на него. Из глаз его сочилось презрение.
- Я учился во МХАТе, - надменно сказал юноша.
- Это звучит драматично, - сказал Артур, - "Я учился во МХАТе!", "Я убит подо Ржевом!". Ну, ничего, не горюйте! - ободрил его Артур. - Здесь вас научат настоящему делу.
Я отвернулся от них и стал смотреть в манеж. Там репетировал сальто на ходулях молодой Конойко. Это трюк исключительной силы, и, по-моему, я никогда такого не видел. Он повторил его несколько раз, и всякий раз безошибочно, точно, все выходило как нельзя лучше, ни разу не сорвался, и красивый какой парень, все вместе просто блеск. Лучшего и не надо. Конойко ушел спокойно и деловито, нисколько не рисуясь. Он прошел мимо Васьки Горюнова, тог стоял в "мертвой точке" - на левой руке, и Конойко сказал что-то Ваське, и тот ему ответил, а что, я не расслышал. Васька вот так, на левой руке, может пропрыгать на Центральный телеграф и обратно - это признанный чемпион жанра. Где-то слева репетировал Лыбарзин, видно, ему хотелось подтянуться, он кидал семь шариков, и у него даже иногда получалось. Хотя все-таки часто "сыпал", и мне смотреть на него все равно было тошно. В самой его манере есть что-то тошнотворное. Убейте меня, а есть. Прав "Пензенский рабочий".
Я отвернулся и увидел дедушку Гарри. Он вышел в каком-то полувоенном пиджачке и в валенках, держа в одной руке лонжу, а в другой - ручку своей маленькой внучки Сони. Дедушка сел на барьер, как садятся в деревне дедушки на завалинке, быстро и по-хозяйски деловито снял с девчушки платьице, она осталась в детском трико. Затем дедушка опять очень сноровисто и ловко захлестнул лонжищу вокруг Сонечкиной талии, широко раздвинул ноги, уселся поуютнее и сказал:
- Алле!
Девочка стала крутить арабское колесо в таком темпе, что я глазам своим не поверил и пошел к ним и стал за спиной дедушки. Нельзя было даже разглядеть ее тельце, она вертелась, как спица в велосипедном колесе, такая маленькая! Это не по годам, ведь надо же и мускулы для этого иметь, а она вертелась, как огонек, мелькала, как белочка, гибкая и ловкая. Дедушка сказал:
- Ап!
Сонечка остановилась. Личико было у нее напряженное, но она улыбалась. Во что бы то ни стало. Она понимала, что она артистка, и она хоть умри, а должна улыбаться. Я сказал:
- Ай, браво!
Дедушка Гарри обернул ко мне свое доброе монгольское лицо. Увидев меня, он сказал удивленно:
- Коля? Ты?
- Я вчера приехал. Ну и девчонка у вас! Люкс!
Он сделал равнодушное лицо, отстегнул девочку и сказал ей:
- Ступай, отдохни. - И когда она убежала, укорил меня: - Нельзя. Не балуй. Испортить - две минуты.
Я сказал:
- Надо же приободрить.
- Без тебя знают, - сказал он с неудовольствием. - Ну, как дела? Ты из Ташкента? Что там?
Я сказал:
- Все хорошо. Только старому Алимову Каурый руку откусил, кисть..
- Знаю, - сказал дедушка Гарри, - это уже полгода известно. Остывшие новости.
Он помолчал, пожевал губами и заявил:
- Хорошему человеку не откусят...
Не любил старика Алимова наш дедушка Гарри. Он у него в молодости берейтором служил, и, говорят, Алимов здорово затирал дедушку, не выпускал его в манеж, хотя дедушка был серьезный дрессировщик, почище своего хозяина. Далекая это была история, а вот, поди ж ты, еще горела обида в сердце дедушки, тлела под пеплом годов и сейчас дала искру, и я хотел было засмеяться, но не такое было лицо у дедушки, чтобы смеяться, и я сдержался. Мы еще побеседовали с ним о том о сем, но мне не сиделось, мне все хотелось найти Бориса и условиться о моем номере окончательно, и я совсем уже собрался идти, но тут ко мне подскочила сама наша огромная Амударья - она закончила здесь свои выступления и уезжала не сегодня-завтра. Огромная женщина, центнера полтора, не меньше, она подбежала и сунула мне свою мужественную руку. Мы не виделись с ней года три, но для Амударьи это было неважно, она затрещала, как будто мы ни на минуту не расставались с ней, прямо сходу:
- Коля, очень хорошо, что я тебя встретила! Коля, ты возьми общественное поручение: здесь нужно усилить культработу. Коля, это безобразие! За два месяца, что я здесь пробыла, ты не поверишь, Коля, я знаю, но это правда, даю слово: здесь не было организовано ни одной лекции по эстетике. Коля, так нельзя! Мы артисты, Коля! Мы передовой отряд советской интеллигенции. Коля, обещай! Ты нажмешь, ты возьмешь их за горло, кровь из носа, а лекции и экскурсии должны быть! Коля, да? Коля?
- Ладно, прослежу, - сказал я.
- Вконец замоталась, - сказала Амударья, вновь устремившись куда-то, у меня еще сто дел - конец света. Пока.
И она исчезла, а я подумал, что теперь увижу эту чудачку сравнительно скоро - еще годика через два, если не через три.
- Вот, - сказал дедушка Гарри, - совсем недавно, на самаркандском базаре, в дырявом балагане у нее был оригинальный номер. Какой-то байбак палил в нее из пушки, и полупудовые ядра шлепались об ее спину, как груди об матрац. А теперь подавай ей эстетику, без эстетики эта интеллигентка сдохнет.
- Люди растут, дедушка, - сказал я старику, - люди растут, и наша Амударья вместе с ними. Не по дням, а по часам.
- Да, - сказал дедушка Гарри, - да, ты прав.
И он медленно и печально закрыл глаза. Ему, наверно, уже больше восьмидесяти было, и вот из-за этого он и грустил. Я извинился перед ним, простился, еще раз похвалил внучку и пошел к Борису.
13
Инспекторская комната у самого выхода в манеж, пять ступенек книзу, то ли ромб, то ли параллелограмм, столик, стулик, телефон, вешалка, зеркало, и все. Борис сидел за столом, рядом с ним Жек и, облокотясь на столик, стоял Башкович. Они все трое, как по команде, подняли головы и смотрели, как я спускаюсь. Борис сказал:
- Посиди еще немного, вот сейчас программу утрясем.
Жек улыбнулся мне, а Башкович подошел и пожал руку с серьезным и даже торжественным выражением.
- Здравствуйте, Николай Иванович, - сказал Башкович торжественно.
- Здравствуйте, Григорий Ефимович, - ответил я.
Он еще торжественней повернулся и пошел к столу. Такая же узкая спина у него была, такое же приподнятое левое плечо, так же удивительно вразлет торчали уши, и так же неуверенно ступали ноги, как тогда, когда поразительно метко и на веки вечные окрестил его Долгов. Это было давно, шла война, я уже стал подрастать, и меня включили в фронтовую бригаду, уже и рыжим выходил и акробатом-эксцентриком - номерок смонтировал, и, в общем, в этот день нашу бригаду собрали в кабинете художественного руководителя Михаила Васильевича Долгова. Он славный был человек, высоченный, с козлиной бородкой, и он любил и понимал смешное. Да и сам был остер, горазд на словечко. Вот мы тогда сидели у Долгова в кабинете и слушали его напутствие. Долгов сказал:
- Ну, вот и все. А бригадиром и, значит, вроде директором будет у вас Башкович, Григорий Ефимович.
Мы уже знали тогда Башковича, знали, что он способный по административной части, простой, сговорчивый, и встретили это назначение сочувственно. Кто-то даже попытался похлопать, но тут встал сам Башкович и неожиданно сообщил:
- Михаил Васильевич, я не смогу принять эту бригаду. Я сегодня получил повестку. Ухожу на фронт.
Долгов ничего ему не ответил. Он набрал какой-то номер телефона.
Он сказал:
- Товарищ подполковник? Здравствуйте. Это Долгов говорит. Извините, что отрываю, но у меня к вам неотложное дело... А вот: вы прислали повестку тут нашему одному работнику, а он нами направляется на работу во фронтовую бригаду, так нельзя ли... Что? Какая у него военная специальность?
Долгов сделал паузу, разом вобрал в себя и оценил горестную фигуру похожего на ржавый гвоздь Башковича и молниеносно подвел итог:
- Его военная специальность - движущаяся мишень!
Много есть прозвищ в цирке: Повидло, Карло, Дважды Пусто. Все это чепуха, самодеятельность. Вот Долгов Михаил Васильевич, тот умел прямо в яблочко.
...Сейчас Башкович сидел за столом инспектора манежа, и все трое они устроили "совет в Филях". Они перекидывали нас, простых смертных, нас и наши номера с места на место, тасовали, примеряли, перетряхивали и раскладывали, как карты в пасьянсе. Трудно составить программу, чтобы она шла по нарастающей линии, чтобы интерес зрителя не падал и чтобы вся эта чисто художественная задача совмещалась бы с технической: с уборкой аппаратуры, с установкой ее, и тут сам черт ногу сломит, тут, брат, надо знать, как это сделать - и чтобы волки сыты были и овцы, по возможности, целы. Наука. Я сидел и терпеливо ждал Бориса и думал, что вот в другое время я бы спокойно сидел в буфете и дожидался решения своих дел, а теперь я туда не могу пойти, не надо, это и мне и ей будет очень несладко.
- Ну, так, - сказал Борис, - в общем-то так, но возможны варианты. - Он поднял голову.
- Коля, - сказал он, - ты переехал.
- Куда? - спросил я.
- В конец второго отделения, - сказал Жек, - вон куда.
- После бронзовых Матвеевых вы пойдете, Николай Иванович, - пояснил Башкович. - Манеж будет уже убран, он будет чистенький, с рындинским ковром, аппаратура Раскатовых уже висит загодя, и вы сможете работать спокойно.
- Ни граблей, ни клеток, ни лязга, ни грохота, - сказал Жек, санаторные условия.
- Во время вашего выступления все внимание зрителей будет отдано вам, Николай Иванович, - снова вставил научную реплику Башкевич, - ничто не будет отвлекать зрителей, и вам будет легко контактировать с залом.
- Куда угодно, - сказал я, - хоть к черту на рога.
- Это вместо благодарности, - откликнулся Жек.
- Не с той ноги встал? Что случилось? - Борис внимательно смотрел на меня.
Я не отвечал.
Зазвонил телефон.
Борис снял трубку.
- Да.
Там кто-то квакал внутри, и Борис вдруг протянул трубку мне.
- Тебя.
О, черт! Неужели я жду от нее звонков? Я сам себя ненавидел, когда брал трубку.
Я сказал:
- Ветров.
Там сказали:
- Ты завтракал? Если нет, подымись ко мне.
Я сказал:
- Чтоб ты пропал! Пугаешь только. Не мог зайти за мной, что ли?
Он сказал:
- Придешь?
- Сейчас, - сказал я.
- Из буфета? - спросил Жек.
- Русаков, - сказал Борис.
- Я пойду поем, - сказал я. - Значит, все, как вы сказали. Принято к сведению и исполнению.
Башкович подошел ко мне и пожал мне руку.
- До свидания, Николай Иванович, - сказал он торжественно.
- До свидания, Григорий Ефимович, - ответил я.
14
Они занимали самую большую гардеробную в главном коридоре, и, когда я пришел, все они сидели за столом. Видно, хотели есть и ждали меня. Надежда Федоровна, хотя и пополневшая, но все равно красивая, хозяйничала. Она положила мне на тарелку огромный кусок яичницы - на столе стояла сковорода величиной с таз. Татка сидела напротив меня, она у них единственная была, мать тряслась над ней, закармливала и кутала немилосердно. И сейчас Таткина голова, шея, грудь и плечи были спеленуты цыганской шалью. На полу бегали дворняжки-щенята Нарзан и Боржом. Их жестоко щипал свирепый гусенок Иван Иваныч. Эта троица представляла собой личную труппу Татки. Сам же Русаков, вождь и глава этого табора, высокий и молодцеватый, немного обалдевший от перелета, сидел в нарядной стеганой куртке за столом, поминутно глотал слюну и сжимал ладонями уши. Он только что приехал с аэродрома. За его спиной, цепко держась корявыми лапами за спинку стула, торчал попугай Кока. Он, видимо, очень был рад приезду хозяина и в знак салюта ежесекундно приподымал и распускал на темечке свой хохолок. Как будто вырастали пучки молодого лука. Роза сидела на полу у ног повелителя и главы. Иногда она деликатно касалась его колена лапкой. Русаков давал ей сахару и не глядя пошлепывал по гладкой, лишенной шерсти коже. Она была африканская собака - Роза, и в лиловых ее глазах плясало веселье.
Динка сидела в клетке. Ей было плохо. Негромкий, но сухой и скребущий грудь кашель мучил ее. Она завернулась в полосатое одеяльце и смотрела на нас укоризненно, неласково и отчужденно. Иногда она передвигалась, чтобы устроиться поудобнее, отворачивалась от нас к стенке, и тогда были видны два красных помидора ее задика. Вошел Панаргин и подробнейшим образом пересказал Русакову все наши вчерашние приключения.
- Молодцы, ребята, - доктора, - сказал тот, великодушно помахав рукой, - выношу благодарность.
- Служим трудовому народу! - сказал я и выпучил глаза. Специально для Татки. Панаргин еще стоял.
- Вольно, оправиться, огладить лошадей! - крикнул Русаков с кавалерийской оттяжкой. - Садитесь, товарищ Панаргин. - Он пододвинул Панаргину табуретку, тот сел. Надежда Федоровна немедленно положила ему еды.
- А вы почему синий стали, дядя Коля? - хрипло сказала Татка.
- Чтоб смешней, - сказал я.
- Вам сколько лет?
- Сто одиннадцать, - сказал я.
- Ничего, еще молодой, - сказала Татка, - я за тебя замуж выйду.
- А пока давай ешь, - сказал я.
- Она у нас артисткой будет, - сказал Панаргин. - Ты в балете будешь, Татка? Или в цирке, как папа?
- Я певица буду, - прохрипела она. - Вон Петька Соснин стал певцом. Он, говорят, на верблюде скачет, а сам в это время поет. Лично я не видела люди говорят. Он способный. - Она поковыряла в тарелке и добавила завистливо: - Плевала я на его способства. Я в опере петь буду.
- Дай Динке черносливу, - сказал Русаков, - ведь она голодом изойдет, ума не приложу, что делать.
Татка пошла к клетке и стала совать туда лакомства. Динка с отвращением отталкивала их.
- Она, папа, скучает, - сказала Татка, - она немножко хворает, но больше всего она скучает, папа.
- Ты почему так думаешь? - сказал Русаков.
- Она, бывало, и раньше кашляла, но когда ты отдал Лотоса, она заскучала. Я заметила.
- Может быть, вправду? - задумчиво посмотрел на Панаргина Русаков.
- Подсажу к другим, ведь не чахотка же у нее... Вдруг Татка права? откликнулся Панаргин.
- А как же, - сказала Надежда Федоровна, - она папина дочка, она животных чувствует, яблочко от яблони...
Она с гордостью посмотрела на Татку. И Русаков тоже.
В это время, не знаю, ему есть захотелось, что ли, только мы вдруг увидели, что попугай Кока направился своей матросской походочкой к сковороде. Он шел, легонько посвистывая, и пошатываясь, и выставив свой нос, похожий на консервный ножик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Ей-богу, было здорово похоже!
- Ну, как там сборы?
- А как вы проходили?
- Ты не встречал Валези?
- У Маляренко умерла шимпанзиха!
Мимо меня пробежал совсем запарившийся Борис. Он сказал:
- После, когда кончится эта шебурда, найди меня. Не пропадай.
Я сказал:
- Ладно. - И пошел к форгангу, и встал, опершись плечом о стойку. Я хотел посмотреть на работу.
Слева от меня, на местах, сидел высокий и седеющий, похожий на мексиканца из ковбойских фильмов человек. Перед ним стоял юноша в светло-сером костюме. У него был абсолютно не цирковой вид, особенно не нашими казались прямоугольные стекляшки пенсне, каким-то чудом держащегося на пипочке-носике юноши. Мексиканец же этот был популярным у цирковых артистов человеком, это был режиссер Артур Баринов, умница и насмешник, и сейчас в этом шуме и гаме он занимался со специально приглашенным драматическим артистом, который должен был читать монолог перед началом программы, - Артур был специалистом-постановщиком этих прологов, или, как говорят в цирке, парадов.
- Ну! - сказал Баринов. - Читайте текст.
- Сейчас, - сказал драматический артист; он встал, откашлялся и душевно прочитал:
Пусть солнце нашей дружбы вечной
Льет на арену яркий свет!
Примите ж наш привет сердечный,
Наш артистический привет!!!
Сколько помню себя в цирке, всегда в прологе читают такие кошмарные стихи. Можете их заказать Мискину иди Зименскому, начинающему Кускову или академику Сельскому, все равно стихи для парада будут бутафорские, неживые, гремящие и фальшивые, прямо не знаю, в чем тут дело, просто заколдованное место.
Сейчас Артур учил молодого артиста искусству чтения стихов.
- Ну кто так читает? - спрашивал он, нещадно шепелявя. - Вас же не слышно! Когда читаешь в цирке, нужно орать! Понимаете - орать! И вертеться нужно вокруг себя, потому что, те, кто сзади вас сидят, они тоже платили деньги! Цирк-то круглый. - Юноша опять прочитал несчастные стихи, и опять Артуру не понравилось. - Кто вас учил?! - закричал он, и в углах его шепелявого рта сбежалась пена. - Где вы учились, я вас спрашиваю?
Молодой человек холодно посмотрел на него. Из глаз его сочилось презрение.
- Я учился во МХАТе, - надменно сказал юноша.
- Это звучит драматично, - сказал Артур, - "Я учился во МХАТе!", "Я убит подо Ржевом!". Ну, ничего, не горюйте! - ободрил его Артур. - Здесь вас научат настоящему делу.
Я отвернулся от них и стал смотреть в манеж. Там репетировал сальто на ходулях молодой Конойко. Это трюк исключительной силы, и, по-моему, я никогда такого не видел. Он повторил его несколько раз, и всякий раз безошибочно, точно, все выходило как нельзя лучше, ни разу не сорвался, и красивый какой парень, все вместе просто блеск. Лучшего и не надо. Конойко ушел спокойно и деловито, нисколько не рисуясь. Он прошел мимо Васьки Горюнова, тог стоял в "мертвой точке" - на левой руке, и Конойко сказал что-то Ваське, и тот ему ответил, а что, я не расслышал. Васька вот так, на левой руке, может пропрыгать на Центральный телеграф и обратно - это признанный чемпион жанра. Где-то слева репетировал Лыбарзин, видно, ему хотелось подтянуться, он кидал семь шариков, и у него даже иногда получалось. Хотя все-таки часто "сыпал", и мне смотреть на него все равно было тошно. В самой его манере есть что-то тошнотворное. Убейте меня, а есть. Прав "Пензенский рабочий".
Я отвернулся и увидел дедушку Гарри. Он вышел в каком-то полувоенном пиджачке и в валенках, держа в одной руке лонжу, а в другой - ручку своей маленькой внучки Сони. Дедушка сел на барьер, как садятся в деревне дедушки на завалинке, быстро и по-хозяйски деловито снял с девчушки платьице, она осталась в детском трико. Затем дедушка опять очень сноровисто и ловко захлестнул лонжищу вокруг Сонечкиной талии, широко раздвинул ноги, уселся поуютнее и сказал:
- Алле!
Девочка стала крутить арабское колесо в таком темпе, что я глазам своим не поверил и пошел к ним и стал за спиной дедушки. Нельзя было даже разглядеть ее тельце, она вертелась, как спица в велосипедном колесе, такая маленькая! Это не по годам, ведь надо же и мускулы для этого иметь, а она вертелась, как огонек, мелькала, как белочка, гибкая и ловкая. Дедушка сказал:
- Ап!
Сонечка остановилась. Личико было у нее напряженное, но она улыбалась. Во что бы то ни стало. Она понимала, что она артистка, и она хоть умри, а должна улыбаться. Я сказал:
- Ай, браво!
Дедушка Гарри обернул ко мне свое доброе монгольское лицо. Увидев меня, он сказал удивленно:
- Коля? Ты?
- Я вчера приехал. Ну и девчонка у вас! Люкс!
Он сделал равнодушное лицо, отстегнул девочку и сказал ей:
- Ступай, отдохни. - И когда она убежала, укорил меня: - Нельзя. Не балуй. Испортить - две минуты.
Я сказал:
- Надо же приободрить.
- Без тебя знают, - сказал он с неудовольствием. - Ну, как дела? Ты из Ташкента? Что там?
Я сказал:
- Все хорошо. Только старому Алимову Каурый руку откусил, кисть..
- Знаю, - сказал дедушка Гарри, - это уже полгода известно. Остывшие новости.
Он помолчал, пожевал губами и заявил:
- Хорошему человеку не откусят...
Не любил старика Алимова наш дедушка Гарри. Он у него в молодости берейтором служил, и, говорят, Алимов здорово затирал дедушку, не выпускал его в манеж, хотя дедушка был серьезный дрессировщик, почище своего хозяина. Далекая это была история, а вот, поди ж ты, еще горела обида в сердце дедушки, тлела под пеплом годов и сейчас дала искру, и я хотел было засмеяться, но не такое было лицо у дедушки, чтобы смеяться, и я сдержался. Мы еще побеседовали с ним о том о сем, но мне не сиделось, мне все хотелось найти Бориса и условиться о моем номере окончательно, и я совсем уже собрался идти, но тут ко мне подскочила сама наша огромная Амударья - она закончила здесь свои выступления и уезжала не сегодня-завтра. Огромная женщина, центнера полтора, не меньше, она подбежала и сунула мне свою мужественную руку. Мы не виделись с ней года три, но для Амударьи это было неважно, она затрещала, как будто мы ни на минуту не расставались с ней, прямо сходу:
- Коля, очень хорошо, что я тебя встретила! Коля, ты возьми общественное поручение: здесь нужно усилить культработу. Коля, это безобразие! За два месяца, что я здесь пробыла, ты не поверишь, Коля, я знаю, но это правда, даю слово: здесь не было организовано ни одной лекции по эстетике. Коля, так нельзя! Мы артисты, Коля! Мы передовой отряд советской интеллигенции. Коля, обещай! Ты нажмешь, ты возьмешь их за горло, кровь из носа, а лекции и экскурсии должны быть! Коля, да? Коля?
- Ладно, прослежу, - сказал я.
- Вконец замоталась, - сказала Амударья, вновь устремившись куда-то, у меня еще сто дел - конец света. Пока.
И она исчезла, а я подумал, что теперь увижу эту чудачку сравнительно скоро - еще годика через два, если не через три.
- Вот, - сказал дедушка Гарри, - совсем недавно, на самаркандском базаре, в дырявом балагане у нее был оригинальный номер. Какой-то байбак палил в нее из пушки, и полупудовые ядра шлепались об ее спину, как груди об матрац. А теперь подавай ей эстетику, без эстетики эта интеллигентка сдохнет.
- Люди растут, дедушка, - сказал я старику, - люди растут, и наша Амударья вместе с ними. Не по дням, а по часам.
- Да, - сказал дедушка Гарри, - да, ты прав.
И он медленно и печально закрыл глаза. Ему, наверно, уже больше восьмидесяти было, и вот из-за этого он и грустил. Я извинился перед ним, простился, еще раз похвалил внучку и пошел к Борису.
13
Инспекторская комната у самого выхода в манеж, пять ступенек книзу, то ли ромб, то ли параллелограмм, столик, стулик, телефон, вешалка, зеркало, и все. Борис сидел за столом, рядом с ним Жек и, облокотясь на столик, стоял Башкович. Они все трое, как по команде, подняли головы и смотрели, как я спускаюсь. Борис сказал:
- Посиди еще немного, вот сейчас программу утрясем.
Жек улыбнулся мне, а Башкович подошел и пожал руку с серьезным и даже торжественным выражением.
- Здравствуйте, Николай Иванович, - сказал Башкович торжественно.
- Здравствуйте, Григорий Ефимович, - ответил я.
Он еще торжественней повернулся и пошел к столу. Такая же узкая спина у него была, такое же приподнятое левое плечо, так же удивительно вразлет торчали уши, и так же неуверенно ступали ноги, как тогда, когда поразительно метко и на веки вечные окрестил его Долгов. Это было давно, шла война, я уже стал подрастать, и меня включили в фронтовую бригаду, уже и рыжим выходил и акробатом-эксцентриком - номерок смонтировал, и, в общем, в этот день нашу бригаду собрали в кабинете художественного руководителя Михаила Васильевича Долгова. Он славный был человек, высоченный, с козлиной бородкой, и он любил и понимал смешное. Да и сам был остер, горазд на словечко. Вот мы тогда сидели у Долгова в кабинете и слушали его напутствие. Долгов сказал:
- Ну, вот и все. А бригадиром и, значит, вроде директором будет у вас Башкович, Григорий Ефимович.
Мы уже знали тогда Башковича, знали, что он способный по административной части, простой, сговорчивый, и встретили это назначение сочувственно. Кто-то даже попытался похлопать, но тут встал сам Башкович и неожиданно сообщил:
- Михаил Васильевич, я не смогу принять эту бригаду. Я сегодня получил повестку. Ухожу на фронт.
Долгов ничего ему не ответил. Он набрал какой-то номер телефона.
Он сказал:
- Товарищ подполковник? Здравствуйте. Это Долгов говорит. Извините, что отрываю, но у меня к вам неотложное дело... А вот: вы прислали повестку тут нашему одному работнику, а он нами направляется на работу во фронтовую бригаду, так нельзя ли... Что? Какая у него военная специальность?
Долгов сделал паузу, разом вобрал в себя и оценил горестную фигуру похожего на ржавый гвоздь Башковича и молниеносно подвел итог:
- Его военная специальность - движущаяся мишень!
Много есть прозвищ в цирке: Повидло, Карло, Дважды Пусто. Все это чепуха, самодеятельность. Вот Долгов Михаил Васильевич, тот умел прямо в яблочко.
...Сейчас Башкович сидел за столом инспектора манежа, и все трое они устроили "совет в Филях". Они перекидывали нас, простых смертных, нас и наши номера с места на место, тасовали, примеряли, перетряхивали и раскладывали, как карты в пасьянсе. Трудно составить программу, чтобы она шла по нарастающей линии, чтобы интерес зрителя не падал и чтобы вся эта чисто художественная задача совмещалась бы с технической: с уборкой аппаратуры, с установкой ее, и тут сам черт ногу сломит, тут, брат, надо знать, как это сделать - и чтобы волки сыты были и овцы, по возможности, целы. Наука. Я сидел и терпеливо ждал Бориса и думал, что вот в другое время я бы спокойно сидел в буфете и дожидался решения своих дел, а теперь я туда не могу пойти, не надо, это и мне и ей будет очень несладко.
- Ну, так, - сказал Борис, - в общем-то так, но возможны варианты. - Он поднял голову.
- Коля, - сказал он, - ты переехал.
- Куда? - спросил я.
- В конец второго отделения, - сказал Жек, - вон куда.
- После бронзовых Матвеевых вы пойдете, Николай Иванович, - пояснил Башкович. - Манеж будет уже убран, он будет чистенький, с рындинским ковром, аппаратура Раскатовых уже висит загодя, и вы сможете работать спокойно.
- Ни граблей, ни клеток, ни лязга, ни грохота, - сказал Жек, санаторные условия.
- Во время вашего выступления все внимание зрителей будет отдано вам, Николай Иванович, - снова вставил научную реплику Башкевич, - ничто не будет отвлекать зрителей, и вам будет легко контактировать с залом.
- Куда угодно, - сказал я, - хоть к черту на рога.
- Это вместо благодарности, - откликнулся Жек.
- Не с той ноги встал? Что случилось? - Борис внимательно смотрел на меня.
Я не отвечал.
Зазвонил телефон.
Борис снял трубку.
- Да.
Там кто-то квакал внутри, и Борис вдруг протянул трубку мне.
- Тебя.
О, черт! Неужели я жду от нее звонков? Я сам себя ненавидел, когда брал трубку.
Я сказал:
- Ветров.
Там сказали:
- Ты завтракал? Если нет, подымись ко мне.
Я сказал:
- Чтоб ты пропал! Пугаешь только. Не мог зайти за мной, что ли?
Он сказал:
- Придешь?
- Сейчас, - сказал я.
- Из буфета? - спросил Жек.
- Русаков, - сказал Борис.
- Я пойду поем, - сказал я. - Значит, все, как вы сказали. Принято к сведению и исполнению.
Башкович подошел ко мне и пожал мне руку.
- До свидания, Николай Иванович, - сказал он торжественно.
- До свидания, Григорий Ефимович, - ответил я.
14
Они занимали самую большую гардеробную в главном коридоре, и, когда я пришел, все они сидели за столом. Видно, хотели есть и ждали меня. Надежда Федоровна, хотя и пополневшая, но все равно красивая, хозяйничала. Она положила мне на тарелку огромный кусок яичницы - на столе стояла сковорода величиной с таз. Татка сидела напротив меня, она у них единственная была, мать тряслась над ней, закармливала и кутала немилосердно. И сейчас Таткина голова, шея, грудь и плечи были спеленуты цыганской шалью. На полу бегали дворняжки-щенята Нарзан и Боржом. Их жестоко щипал свирепый гусенок Иван Иваныч. Эта троица представляла собой личную труппу Татки. Сам же Русаков, вождь и глава этого табора, высокий и молодцеватый, немного обалдевший от перелета, сидел в нарядной стеганой куртке за столом, поминутно глотал слюну и сжимал ладонями уши. Он только что приехал с аэродрома. За его спиной, цепко держась корявыми лапами за спинку стула, торчал попугай Кока. Он, видимо, очень был рад приезду хозяина и в знак салюта ежесекундно приподымал и распускал на темечке свой хохолок. Как будто вырастали пучки молодого лука. Роза сидела на полу у ног повелителя и главы. Иногда она деликатно касалась его колена лапкой. Русаков давал ей сахару и не глядя пошлепывал по гладкой, лишенной шерсти коже. Она была африканская собака - Роза, и в лиловых ее глазах плясало веселье.
Динка сидела в клетке. Ей было плохо. Негромкий, но сухой и скребущий грудь кашель мучил ее. Она завернулась в полосатое одеяльце и смотрела на нас укоризненно, неласково и отчужденно. Иногда она передвигалась, чтобы устроиться поудобнее, отворачивалась от нас к стенке, и тогда были видны два красных помидора ее задика. Вошел Панаргин и подробнейшим образом пересказал Русакову все наши вчерашние приключения.
- Молодцы, ребята, - доктора, - сказал тот, великодушно помахав рукой, - выношу благодарность.
- Служим трудовому народу! - сказал я и выпучил глаза. Специально для Татки. Панаргин еще стоял.
- Вольно, оправиться, огладить лошадей! - крикнул Русаков с кавалерийской оттяжкой. - Садитесь, товарищ Панаргин. - Он пододвинул Панаргину табуретку, тот сел. Надежда Федоровна немедленно положила ему еды.
- А вы почему синий стали, дядя Коля? - хрипло сказала Татка.
- Чтоб смешней, - сказал я.
- Вам сколько лет?
- Сто одиннадцать, - сказал я.
- Ничего, еще молодой, - сказала Татка, - я за тебя замуж выйду.
- А пока давай ешь, - сказал я.
- Она у нас артисткой будет, - сказал Панаргин. - Ты в балете будешь, Татка? Или в цирке, как папа?
- Я певица буду, - прохрипела она. - Вон Петька Соснин стал певцом. Он, говорят, на верблюде скачет, а сам в это время поет. Лично я не видела люди говорят. Он способный. - Она поковыряла в тарелке и добавила завистливо: - Плевала я на его способства. Я в опере петь буду.
- Дай Динке черносливу, - сказал Русаков, - ведь она голодом изойдет, ума не приложу, что делать.
Татка пошла к клетке и стала совать туда лакомства. Динка с отвращением отталкивала их.
- Она, папа, скучает, - сказала Татка, - она немножко хворает, но больше всего она скучает, папа.
- Ты почему так думаешь? - сказал Русаков.
- Она, бывало, и раньше кашляла, но когда ты отдал Лотоса, она заскучала. Я заметила.
- Может быть, вправду? - задумчиво посмотрел на Панаргина Русаков.
- Подсажу к другим, ведь не чахотка же у нее... Вдруг Татка права? откликнулся Панаргин.
- А как же, - сказала Надежда Федоровна, - она папина дочка, она животных чувствует, яблочко от яблони...
Она с гордостью посмотрела на Татку. И Русаков тоже.
В это время, не знаю, ему есть захотелось, что ли, только мы вдруг увидели, что попугай Кока направился своей матросской походочкой к сковороде. Он шел, легонько посвистывая, и пошатываясь, и выставив свой нос, похожий на консервный ножик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11