она не знала, к кому ей обратиться, чтоб скорее найти лекаря. Мысли ее путались, губы дрожали, она готова была вот-вот расплакаться.
Сотник Никифор уже знал о горе, постигшем казачьи семьи, и, увидев растеряно озиравшуюся испуганную Дашу, поспешил к ней.
– Что тебе здесь надобно, Дашенька? – как можно мягче спросил Никифор.
– Лллекаря... Ббатюшка ранен... – запинаясь, выдавила девушка. – А где его найти, не знаю... – и Даша залилась слезами.
– Ну-ну, полно, девонька! Сейчас покличем Акинфея, он враз твоего батю выправит. Не могет быть, чтоб такой казак, как Харитон Парфенов, не поднялся! Ты, ежели что, завсегда обращайся, я тебе всяко помогу, только кликни, ласточка...
Даша испуганно вскинула глаза на стрельца – в его глубоко посаженных глазах снова разгорался огонь, а голос становился хриплым.
– Не надо, Никифор Игнатьич, вы лекаря покличьте... батюшка... – и девушка снова заплакала.
Сотник опомнился и немедля послал проходившего мимо холопа за Акинфеем. Лекарь вскорости появился и, получив наказ справить свою работу со всем старанием, поклонился сотнику и спешно ушел, велев Дарье указывать дорогу.
Никифор смотрел вслед уходящей девушке и думал, что все бы отдал, и самую жизнь свою, только бы не туманили слезы ясные Дарьюшкины очи...
...Когда лекарь вошел в горницу Парфеновской хаты, Евдокия уже успела снять с мужа лохмотья, обмыть его и укрыть чистым рядном. Никто не знает, как далось это несчастной бабе: срезая с Харитона остатки одежды и смывая засохшую грязь и кровь, женщина с ужасом обнаруживала, насколько тяжелы его раны. Отрубленная рука была пустяком по сравнению со всем остальным: у Харитона была пробита из пищали грудь, а тело покрыто запекшимися следами от сабельных ударов.
Акинфей потребовал у баб горячей воды и велел им на время выйти, дабы своими причитаниями не мешали...
Мать с дочерью целый час простояли под дверью, не проронив ни слова, ожидая приговора своему кормильцу. Когда лекарь вышел, две пары молящих женских глаз с надеждой вскинулись на него.
– Ну что, бабоньки, я, что мог, сделал. Оставляю вам настой целебный, поите Харитона всякий раз и молитесь, теперь надежда токмо на Господа Бога осталась, – с этими словами Акинфей, поклонившись в правый угол, вышел.
– Матушка, как же мы теперь-то, а? – дрожащим голосом спросила Даша.
– Молись, доченька, молись! Авось, не оставит нас Господь своей милостью, поправится отец, подымится на ноги. А что без руки, так ничего, лишь бы живой, лишь бы живой, живой... – и Евдокия залилась беззвучными горькими слезами. Потом, тяжело вздохнула, отерла лицо концом платка и твердо обратилась к дочери:
– Ты вот что, девка, слезы утри, не время нам с тобой плакать-то. Ты ступай, ступай, делом займись! Дела, они ждать не станут, да и легче так-то за делом... Я с отцом пока побуду... И где ж Ефимку-то окаянные носят, до свету со двора сбег, а по сию пору глаз не кажет, голодный ведь, ирод, обед уж на дворе! – и, продолжая бессвязно ворчать, женщина скрылась в горнице.
Дарья ополоснула лицо холодной водой, отерлась вышитым рушником и поспешила на подворье. Она занялась привычными хлопотами, но все валилось у нее из рук – сердечко ныло и рвалось: как же Григорий, почему нет его... Только стыд перед матерью удерживал ее от того, чтобы не броситься на соседское подворье с расспросами.
... В ворота заглянул крестный Ефима дядько Павло, который вместе с Харитоном, Григорием и другими казаками уходил в этот несчастливый поход. Опустив голову и не глядя на Дашу, он спросил:
– Где мать-то, девка? Ты покличь ее...
– В избу идите, дядько Павло, там она, в горнице с батькой сидит.
– Ты покличь ее, – упрямо повторил смурной казак. Дарья сбегала в дом, и на пороге появилась суровая Евдокия.
– Что, Павло, стоишь? Заходи, сказывай. Казаки гуторили, что ты мне все про Харитона моего обскажешь, так не томи душеньку-то!
Казак, понурившись, вошел в избу, сел на лавку, помолчал, собираясь с духом, и начал свой рассказ.
... Казацкие струги шибко бежали по течению Волги, а сами казаки бестревожно веселились: над великой рекой разносилась удалая разбойная песнь. Перешучивались голутвенные, в предвкушении щедрой поживы, опытный головщик Павло, усмехаясь, покручивал сивый ус, нимало не думая об опасности.
Одного не предусмотрел бывалый казак, что беду не ждешь, не кличешь, она сама является. Когда струги вышли на просторы Каспия, внезапно налетели на них пиратские галеры персов.
Раздался грохот пушек, воздух наполнился пороховым дымом и тучей стрел. Затем суда сблизились, и в ход пошли абордажные крючья и сабли. Басурманы дрались, как окаянные, на каждого казака приходилось не менее трех недругов. Павло и Харитон рубились, прикрывая спину друг друга. Вдруг Павло услышал страшный крик друга и увидев, что тому отрубили правую руку, с бешеной яростью стал теснить наседавших персов.
Казаков спасло лишь то, что загорелись оставленные пиратами в пылу боя галеры, и персам пришлось отступить. Пожар был делом рук Григория, который сумел перебраться на неприятельское судно и поджечь сначала его, а потом горящими стрелами зажег остальные галеры.
Сам Григорий не успел вернуться к своим: Павло видел, как рубили его саблями проклятые персы...
... Страшно закричала Дашенька и лишилась чувств, когда поняла, что не видать ей более Григория, не касаться льняных кудрей и широких плеч милого казачонка. Не обнимут ее его сильные руки, и жарким губам любимого уж не суждено вызвать краску на ее девичьих щеках...
Евдокия захлопотала подле дочери, а дядька Павло, закусив ус, отер шапкой набежавшую слезу и выскочил из избы вон. Тогда-то и столкнулся он с ничего не подозревающим Ефимом, когда шел заливать горюшко в кабак. Не было сил у старого казака пересказывать страшную историю своему крестнику, не смог он более совладать с собой...
... Ефимка влетел в избу и застал там горько рыдавшую в коленях у мамки старшую сестру. По лицу Евдокии тихо струились слезы, а рука нежно гладила простоволосую голову Даши.
– Тихо, тихо, доченька, горе наше горькое, доля наша бабья тяжкая... – утешающе приговаривала мать.
Беспомощным взглядом смотрел Ефимка на горюющих женщин, и невысказанные вопросы комом стояли у него в горле.
Наконец мать увидала сына и протянула к нему руки:
– Ефимушка, сынок, батька-то наш, пораненный весь, а Григорий и на вовсе загинул...
Более несчастная женщина не смогла ничего сказать, долго сдерживаемые слезы душили ее. Ефим подошел к матери и обнял ее.
– Матушка, где батя, что с ним? – наконец смог вымолвить он.
– В горнице лежит под образами. Лекарь был, молиться велел: больно плох батька, в себя не приходит... – ответила, справившись с собой, Евдокия.
До сознания хлопчика после слов матери начало доходить, что в их семью действительно нагрянула страшная беда. С помертвелым лицом он вошел в горницу, где лежал Харитон, и медленно приблизился к отцовскому скорбному ложу.
Видимо, бате после лекарских стараний стало полегче: жар спал, и израненный казак спал. Его сон нельзя было назвать спокойным, несчастный стонал и метался, но все-таки это был сон, а не черный провал беспамятства.
Когда Ефим увидел, что у отца по локоть отрублена правая рука, какая-то тупая заноза зацепила его прямо в сердце, да так там и осталась. Парнишка не придал значения этому происшествию, так как вид измученного отца доставлял ему настоящую муку. Но неспроста эта заноза случилась с Ефимом, неспроста...
... Много позже, когда ночь вступила в свои права и измученные горем домочадцы прикорнули кто где подле лавки, на которой лежал их кормилец, Харитон проснулся. В изголовье у образа Богоматери теплилась свеча, и в ее неверном свете он разглядел, что находится в родной избе. Казак попытался встать, но острая боль и отсутствие руки не дали ему этого сделать. С громким стоном, разбудившим семью, он рухнул обратно на лавку.
Сквозь туман, застилавший разум, Харитон вспомнил все, что произошло с ним в этом треклятом походе...
Евдокия, Дарья и Ефим собрались возле батьки. Он обвел своих близких мутным взором и, превозмогая себя, заговорил:
– Ну что, вот и конец мне пришел... Не прекословьте, – остановил Харитон готовых заговорить домашних. – Сил у меня мало, чую – близится мой смертный час, успеть надобно... не думал я, что так скоро... редко говорил с вами о чем потребно... да теперь что сетовать... Евдокия, ты была мне верною женою, прости, ежели что не так... Дашутка, и ты прости, не уберег я Григория-то, сложил казаченька свою буйну голову, всех от лютой смерти избавил, а сам... – казак устало прикрыл глаза, но, переведя дух, продолжил:
– Более всех ты меня прости, Ефимушка, сынок... не чуял я скорой гибели, дожить собирался, как ты в возраст войдешь и в полное разумение... а теперь поздно уже... остаешься за старшего, сестру с матерью сбереги, не дай им пропасть... ты ступай поближе, тяжко мне...
Ефим встал на колени подле отцовской лавки и приблизил лицо к самым его губам. Харитон горячо зашептал:
– Руку отрубили, вороги... кольцо помнишь? Простенькое, барыша на грош, а ты найди его Ефимушка, найди... сила в нем немалая, талисман оно нашего роду исконный, удачу приносящий, в бою оберегающий... Знал бы, что так обернется, тебе перед походом отдал бы, а теперь... найди его, сынок, обещай батьке... – и отец из последних сил ухватился здоровой рукой за сына и вперил ему в лицо мутный горячечный взор.
– Наше оно, от деда твово завещанное... Найди, обещаешь!? – как безумный, выкрикнул Харитон.
– Обещаю батька, вот те Крест Святой, обещаю! – Ефим перекрестился, прямо и твердо глядя батьке в лицо.
– Смотри, в смертный час клятву даешь Божьим именем, – прошептал напоследок Харитон и обессилено затих.
... Три дня еще прожил после достопамятной ночи старый казак; он так и не пришел более в сознание, все метался в тяжелом бреду, все звал сына и поминал перстень, прося найти...
На рассвете четвертого дня Харитона не стало. Царицынский поп отслужил заупокойную службу, казака схоронили на кладбище за городской стеной, отплакали соседские бабы, и жизнь в городе стала входить в обычное русло.
Но семья Парфеновых испытала еще не одно потрясение, помимо утраты хозяина и кормильца. В одну ночь поседела и постарела Евдокия. Крепкая и еще не старая, она ссутулилась и утратила весь природный задор. Не слышно стало ее зычного голоса, и частенько она замирала на полпути, словно напрочь забывала, куда и зачем шла.
Дарьюшка разучилась смеяться, будто и не умела этого вовсе. После двойной потери потух взгляд ее серых глаз и поселилась в них стылая тоска. Девушка ходила, опустив голову, и лишь кивала в ответ на приветствия соседей.
А с Ефимом и вовсе содеялось страшное. В ночь после батькиных похорон привиделся ему странный сон: будто отрубленная отцовская рука с перстнем на безымянном пальце манит его за собой, а камень в перстне разгорается дьявольским светом и лукаво подмигивает... И чудился ему зов, которому противостоять не было никакой мочи, затягивало парнишку в темную, багрово полыхающую бездну...
Ефимка проснулся в холодном поту, испил ледяной водицы, но уснуть более не смог до рассвета: стоило ему смежить веки, как вставало перед ним страшное видение и манило за собой, и тянуло...
На Троицу Ефим сходил со всей семьей в церкву, отстоял заутреню, исповедался в своих невеликих отроческих грехах, получил причастие и очень надеялся, что богомерзкое наваждение оставит его теперь. Но его чаяньям не суждено было сбыться: каждое полнолуние тягостный сон возвращался и мучил мальчика...
Эх, кабы знал заранее покойный Харитон, как изменит сынову жизнь клятва, что дал он батьке, лежащему на смертном одре, то не стал бы и говорить он сыну об окаянном перстне! Но сделанного было уж не воротить, а сам Ефимка упрям был преизрядно.
ГЛАВА 2
Осень подкралась к Царицыну, как рыжий кот к беспечному воробью. Жизнь осиротевшего семейства Парфеновых тащилась, словно унылая кляча по раскисшему тракту, и стали они нелюдимы и замкнуты. Да и как им было не стать такими: без твердой руки покойного Харитона дела в семье пошатнулись, и неприумножаемый достаток стал без пополнения истощаться. А про Дарью злые языки за спиной судачили, что приносит она несчастье: мол, только девка в возраст вошла, а уж и отец помер, и суженый загинул.
Ближе к Покрову заглянул под вечер к Парфеновым стрелецкий сотник. Его истомила тоска по Дарьюшке, и, помолившись, Никифор решил попытать счастье и поговорить о сватовстве с казачьей вдовой.
С той поры, как погиб Григорий, прошло уж достаточно времени, и казалось сотнику, что Дашенька забыла былого любимого, а себя считал женихом завидным.
Стрелец думал, что его сватовство обрадует Евдокию, но жестоко ошибся. Едва уразумев из бессвязных слов Никифора, что привело его к ним в хату, вдова взорвалась гневом:
– Побойся Бога, Никифор Степаныч! Не делай сраму нам на весь город, – года ведь еще не прошло, как схоронили Харитона, а ты сватовство учинить задумал! Да и знаешь ведь, что не люб ты Дашеньке, чурается она тебя.
Стрелец слушал отповедь Евдокии и медленно багровел.
– Ну Евдокия, нечего сказать, уважила! Ладно, подождать до весны я б мог – скажи по-людски. А люб не люб, это когда Григорий и Харитон жив были. Теперь тебе лучше меня ей мужика не сыскать! Хозяйство-то у вас скоро прахом пойдет, а Дарью не всякая казачка снохой примет – удачу-то она от Григория отворотила!
Выкрикнув эти слова, сотник осекся. Он понял, что в гневе наговорил лишнего, того, что и не думал вовсе. Но слово сказано, и, сгорая от стыда, стрелец выскочил прочь, не став дожидаться нового всплеска вдовьего негодования.
...Запыхавшийся Ефим догнал Никифора, когда тот уже подходил к дому. Парнишка, придя домой, застал рыдающую Дарью и мать, которая еще не успела остыть после соленых слов сотника. Гордый казачонок, узнав в чем дело и почему плачет его любимая сестра, вознамерился проучить заносчивого стрельца.
– Сотник, ты почто Дарье проходу не даешь? Думаешь, батька помер, так ее и защитить некому? Оставь сестру, не пара она тебе, ты старый уже! – Ефим кричал и не мог остановиться. Его горячее казацкое сердце требовало справедливости, требовало, чтобы с ним считались, как со взрослым полноправным казаком.
Никифор не стерпел мальчишеских наскоков Ефима, он сгреб пятерней ворот его рубахи и прошипел парнишке прямо в лицо:
– Уймись, щенок! Мал ты еще цареву сотнику указывать! И попомни меня: все равно я Дарью за себя возьму! Меня ничто не остановит!
С этими словами стрелец отшвырнул от себя Ефима, который больно ударился о тын рядом стоящего дома. Казачонок вскочил и кинулся на Никифора с кулаками, но тот еще раз отбросил парнишку на тын, проговорив:
– Уймись, не ровен час, зашибу ненароком, – и быстро зашагал прочь.
... Размазывая по щекам злые слезы вместе с кровью из разбитого носа, Ефим вернулся на свое подворье и выместил досаду на подвернувшейся под ноги ни в чем неповинной козе Глашке. Бедное животное получило в этот злополучный вечер столько пинков, сколько и не снилось благонравной козе за всю ее недолгую козью жизнь.
С тех пор затаил парнишка зло на стрельца и всяко подговаривал соседских огольцов вредить ненавистному сотнику. Верхом Ефимовой мстительности был подмешанный в кисет с табаком порох, а оный кисет был подброшен Никифору. Только случай спас сотника от нового шрама на лице. Он уже успел набить свою трубку и начать ее раскуривать, как его спешно позвали к прибывшему из Москвы с высочайшим царевым указом нарочному. Трубка взорвалась сама по себе, наделав много шума и учинив изрядный переполох. Стрельцам примнилось покушение, и они несколько дней рыскали в поисках злоумышленника.
... Зима, пришедшая за слезливой осенью, случилась изрядно суровой. Лютовали метели, и мороз держал людишек по домам. Отощавшие волки подходили ночами к самой городской стене и тоскливо выли.
Даже на Масленицу оттепели не порадовали Царицын. Казалось, весна забыла волжский городок. И поэтому резко наступившее тепло обрадовало казаков. Только древние старики качали седыми головами, чуя новую напасть.
Так и случилось. Половодье этой весной было страшное. Волга, вышедшая из берегов, затопила прибрежную часть города, а начавшийся в ночь ливень, довершил разрушительное действие стихии. Людям казалось, что пришел день гнева Господня и разверзлись хляби земные и небесные. Многие жизни унесла река, и многих оставила без крова.
Не повезло и Парфеновым. Только лишь начали они приходить в себя после смерти Харитона, ан нет, видно, беда одна не приходит!
1 2 3 4
Сотник Никифор уже знал о горе, постигшем казачьи семьи, и, увидев растеряно озиравшуюся испуганную Дашу, поспешил к ней.
– Что тебе здесь надобно, Дашенька? – как можно мягче спросил Никифор.
– Лллекаря... Ббатюшка ранен... – запинаясь, выдавила девушка. – А где его найти, не знаю... – и Даша залилась слезами.
– Ну-ну, полно, девонька! Сейчас покличем Акинфея, он враз твоего батю выправит. Не могет быть, чтоб такой казак, как Харитон Парфенов, не поднялся! Ты, ежели что, завсегда обращайся, я тебе всяко помогу, только кликни, ласточка...
Даша испуганно вскинула глаза на стрельца – в его глубоко посаженных глазах снова разгорался огонь, а голос становился хриплым.
– Не надо, Никифор Игнатьич, вы лекаря покличьте... батюшка... – и девушка снова заплакала.
Сотник опомнился и немедля послал проходившего мимо холопа за Акинфеем. Лекарь вскорости появился и, получив наказ справить свою работу со всем старанием, поклонился сотнику и спешно ушел, велев Дарье указывать дорогу.
Никифор смотрел вслед уходящей девушке и думал, что все бы отдал, и самую жизнь свою, только бы не туманили слезы ясные Дарьюшкины очи...
...Когда лекарь вошел в горницу Парфеновской хаты, Евдокия уже успела снять с мужа лохмотья, обмыть его и укрыть чистым рядном. Никто не знает, как далось это несчастной бабе: срезая с Харитона остатки одежды и смывая засохшую грязь и кровь, женщина с ужасом обнаруживала, насколько тяжелы его раны. Отрубленная рука была пустяком по сравнению со всем остальным: у Харитона была пробита из пищали грудь, а тело покрыто запекшимися следами от сабельных ударов.
Акинфей потребовал у баб горячей воды и велел им на время выйти, дабы своими причитаниями не мешали...
Мать с дочерью целый час простояли под дверью, не проронив ни слова, ожидая приговора своему кормильцу. Когда лекарь вышел, две пары молящих женских глаз с надеждой вскинулись на него.
– Ну что, бабоньки, я, что мог, сделал. Оставляю вам настой целебный, поите Харитона всякий раз и молитесь, теперь надежда токмо на Господа Бога осталась, – с этими словами Акинфей, поклонившись в правый угол, вышел.
– Матушка, как же мы теперь-то, а? – дрожащим голосом спросила Даша.
– Молись, доченька, молись! Авось, не оставит нас Господь своей милостью, поправится отец, подымится на ноги. А что без руки, так ничего, лишь бы живой, лишь бы живой, живой... – и Евдокия залилась беззвучными горькими слезами. Потом, тяжело вздохнула, отерла лицо концом платка и твердо обратилась к дочери:
– Ты вот что, девка, слезы утри, не время нам с тобой плакать-то. Ты ступай, ступай, делом займись! Дела, они ждать не станут, да и легче так-то за делом... Я с отцом пока побуду... И где ж Ефимку-то окаянные носят, до свету со двора сбег, а по сию пору глаз не кажет, голодный ведь, ирод, обед уж на дворе! – и, продолжая бессвязно ворчать, женщина скрылась в горнице.
Дарья ополоснула лицо холодной водой, отерлась вышитым рушником и поспешила на подворье. Она занялась привычными хлопотами, но все валилось у нее из рук – сердечко ныло и рвалось: как же Григорий, почему нет его... Только стыд перед матерью удерживал ее от того, чтобы не броситься на соседское подворье с расспросами.
... В ворота заглянул крестный Ефима дядько Павло, который вместе с Харитоном, Григорием и другими казаками уходил в этот несчастливый поход. Опустив голову и не глядя на Дашу, он спросил:
– Где мать-то, девка? Ты покличь ее...
– В избу идите, дядько Павло, там она, в горнице с батькой сидит.
– Ты покличь ее, – упрямо повторил смурной казак. Дарья сбегала в дом, и на пороге появилась суровая Евдокия.
– Что, Павло, стоишь? Заходи, сказывай. Казаки гуторили, что ты мне все про Харитона моего обскажешь, так не томи душеньку-то!
Казак, понурившись, вошел в избу, сел на лавку, помолчал, собираясь с духом, и начал свой рассказ.
... Казацкие струги шибко бежали по течению Волги, а сами казаки бестревожно веселились: над великой рекой разносилась удалая разбойная песнь. Перешучивались голутвенные, в предвкушении щедрой поживы, опытный головщик Павло, усмехаясь, покручивал сивый ус, нимало не думая об опасности.
Одного не предусмотрел бывалый казак, что беду не ждешь, не кличешь, она сама является. Когда струги вышли на просторы Каспия, внезапно налетели на них пиратские галеры персов.
Раздался грохот пушек, воздух наполнился пороховым дымом и тучей стрел. Затем суда сблизились, и в ход пошли абордажные крючья и сабли. Басурманы дрались, как окаянные, на каждого казака приходилось не менее трех недругов. Павло и Харитон рубились, прикрывая спину друг друга. Вдруг Павло услышал страшный крик друга и увидев, что тому отрубили правую руку, с бешеной яростью стал теснить наседавших персов.
Казаков спасло лишь то, что загорелись оставленные пиратами в пылу боя галеры, и персам пришлось отступить. Пожар был делом рук Григория, который сумел перебраться на неприятельское судно и поджечь сначала его, а потом горящими стрелами зажег остальные галеры.
Сам Григорий не успел вернуться к своим: Павло видел, как рубили его саблями проклятые персы...
... Страшно закричала Дашенька и лишилась чувств, когда поняла, что не видать ей более Григория, не касаться льняных кудрей и широких плеч милого казачонка. Не обнимут ее его сильные руки, и жарким губам любимого уж не суждено вызвать краску на ее девичьих щеках...
Евдокия захлопотала подле дочери, а дядька Павло, закусив ус, отер шапкой набежавшую слезу и выскочил из избы вон. Тогда-то и столкнулся он с ничего не подозревающим Ефимом, когда шел заливать горюшко в кабак. Не было сил у старого казака пересказывать страшную историю своему крестнику, не смог он более совладать с собой...
... Ефимка влетел в избу и застал там горько рыдавшую в коленях у мамки старшую сестру. По лицу Евдокии тихо струились слезы, а рука нежно гладила простоволосую голову Даши.
– Тихо, тихо, доченька, горе наше горькое, доля наша бабья тяжкая... – утешающе приговаривала мать.
Беспомощным взглядом смотрел Ефимка на горюющих женщин, и невысказанные вопросы комом стояли у него в горле.
Наконец мать увидала сына и протянула к нему руки:
– Ефимушка, сынок, батька-то наш, пораненный весь, а Григорий и на вовсе загинул...
Более несчастная женщина не смогла ничего сказать, долго сдерживаемые слезы душили ее. Ефим подошел к матери и обнял ее.
– Матушка, где батя, что с ним? – наконец смог вымолвить он.
– В горнице лежит под образами. Лекарь был, молиться велел: больно плох батька, в себя не приходит... – ответила, справившись с собой, Евдокия.
До сознания хлопчика после слов матери начало доходить, что в их семью действительно нагрянула страшная беда. С помертвелым лицом он вошел в горницу, где лежал Харитон, и медленно приблизился к отцовскому скорбному ложу.
Видимо, бате после лекарских стараний стало полегче: жар спал, и израненный казак спал. Его сон нельзя было назвать спокойным, несчастный стонал и метался, но все-таки это был сон, а не черный провал беспамятства.
Когда Ефим увидел, что у отца по локоть отрублена правая рука, какая-то тупая заноза зацепила его прямо в сердце, да так там и осталась. Парнишка не придал значения этому происшествию, так как вид измученного отца доставлял ему настоящую муку. Но неспроста эта заноза случилась с Ефимом, неспроста...
... Много позже, когда ночь вступила в свои права и измученные горем домочадцы прикорнули кто где подле лавки, на которой лежал их кормилец, Харитон проснулся. В изголовье у образа Богоматери теплилась свеча, и в ее неверном свете он разглядел, что находится в родной избе. Казак попытался встать, но острая боль и отсутствие руки не дали ему этого сделать. С громким стоном, разбудившим семью, он рухнул обратно на лавку.
Сквозь туман, застилавший разум, Харитон вспомнил все, что произошло с ним в этом треклятом походе...
Евдокия, Дарья и Ефим собрались возле батьки. Он обвел своих близких мутным взором и, превозмогая себя, заговорил:
– Ну что, вот и конец мне пришел... Не прекословьте, – остановил Харитон готовых заговорить домашних. – Сил у меня мало, чую – близится мой смертный час, успеть надобно... не думал я, что так скоро... редко говорил с вами о чем потребно... да теперь что сетовать... Евдокия, ты была мне верною женою, прости, ежели что не так... Дашутка, и ты прости, не уберег я Григория-то, сложил казаченька свою буйну голову, всех от лютой смерти избавил, а сам... – казак устало прикрыл глаза, но, переведя дух, продолжил:
– Более всех ты меня прости, Ефимушка, сынок... не чуял я скорой гибели, дожить собирался, как ты в возраст войдешь и в полное разумение... а теперь поздно уже... остаешься за старшего, сестру с матерью сбереги, не дай им пропасть... ты ступай поближе, тяжко мне...
Ефим встал на колени подле отцовской лавки и приблизил лицо к самым его губам. Харитон горячо зашептал:
– Руку отрубили, вороги... кольцо помнишь? Простенькое, барыша на грош, а ты найди его Ефимушка, найди... сила в нем немалая, талисман оно нашего роду исконный, удачу приносящий, в бою оберегающий... Знал бы, что так обернется, тебе перед походом отдал бы, а теперь... найди его, сынок, обещай батьке... – и отец из последних сил ухватился здоровой рукой за сына и вперил ему в лицо мутный горячечный взор.
– Наше оно, от деда твово завещанное... Найди, обещаешь!? – как безумный, выкрикнул Харитон.
– Обещаю батька, вот те Крест Святой, обещаю! – Ефим перекрестился, прямо и твердо глядя батьке в лицо.
– Смотри, в смертный час клятву даешь Божьим именем, – прошептал напоследок Харитон и обессилено затих.
... Три дня еще прожил после достопамятной ночи старый казак; он так и не пришел более в сознание, все метался в тяжелом бреду, все звал сына и поминал перстень, прося найти...
На рассвете четвертого дня Харитона не стало. Царицынский поп отслужил заупокойную службу, казака схоронили на кладбище за городской стеной, отплакали соседские бабы, и жизнь в городе стала входить в обычное русло.
Но семья Парфеновых испытала еще не одно потрясение, помимо утраты хозяина и кормильца. В одну ночь поседела и постарела Евдокия. Крепкая и еще не старая, она ссутулилась и утратила весь природный задор. Не слышно стало ее зычного голоса, и частенько она замирала на полпути, словно напрочь забывала, куда и зачем шла.
Дарьюшка разучилась смеяться, будто и не умела этого вовсе. После двойной потери потух взгляд ее серых глаз и поселилась в них стылая тоска. Девушка ходила, опустив голову, и лишь кивала в ответ на приветствия соседей.
А с Ефимом и вовсе содеялось страшное. В ночь после батькиных похорон привиделся ему странный сон: будто отрубленная отцовская рука с перстнем на безымянном пальце манит его за собой, а камень в перстне разгорается дьявольским светом и лукаво подмигивает... И чудился ему зов, которому противостоять не было никакой мочи, затягивало парнишку в темную, багрово полыхающую бездну...
Ефимка проснулся в холодном поту, испил ледяной водицы, но уснуть более не смог до рассвета: стоило ему смежить веки, как вставало перед ним страшное видение и манило за собой, и тянуло...
На Троицу Ефим сходил со всей семьей в церкву, отстоял заутреню, исповедался в своих невеликих отроческих грехах, получил причастие и очень надеялся, что богомерзкое наваждение оставит его теперь. Но его чаяньям не суждено было сбыться: каждое полнолуние тягостный сон возвращался и мучил мальчика...
Эх, кабы знал заранее покойный Харитон, как изменит сынову жизнь клятва, что дал он батьке, лежащему на смертном одре, то не стал бы и говорить он сыну об окаянном перстне! Но сделанного было уж не воротить, а сам Ефимка упрям был преизрядно.
ГЛАВА 2
Осень подкралась к Царицыну, как рыжий кот к беспечному воробью. Жизнь осиротевшего семейства Парфеновых тащилась, словно унылая кляча по раскисшему тракту, и стали они нелюдимы и замкнуты. Да и как им было не стать такими: без твердой руки покойного Харитона дела в семье пошатнулись, и неприумножаемый достаток стал без пополнения истощаться. А про Дарью злые языки за спиной судачили, что приносит она несчастье: мол, только девка в возраст вошла, а уж и отец помер, и суженый загинул.
Ближе к Покрову заглянул под вечер к Парфеновым стрелецкий сотник. Его истомила тоска по Дарьюшке, и, помолившись, Никифор решил попытать счастье и поговорить о сватовстве с казачьей вдовой.
С той поры, как погиб Григорий, прошло уж достаточно времени, и казалось сотнику, что Дашенька забыла былого любимого, а себя считал женихом завидным.
Стрелец думал, что его сватовство обрадует Евдокию, но жестоко ошибся. Едва уразумев из бессвязных слов Никифора, что привело его к ним в хату, вдова взорвалась гневом:
– Побойся Бога, Никифор Степаныч! Не делай сраму нам на весь город, – года ведь еще не прошло, как схоронили Харитона, а ты сватовство учинить задумал! Да и знаешь ведь, что не люб ты Дашеньке, чурается она тебя.
Стрелец слушал отповедь Евдокии и медленно багровел.
– Ну Евдокия, нечего сказать, уважила! Ладно, подождать до весны я б мог – скажи по-людски. А люб не люб, это когда Григорий и Харитон жив были. Теперь тебе лучше меня ей мужика не сыскать! Хозяйство-то у вас скоро прахом пойдет, а Дарью не всякая казачка снохой примет – удачу-то она от Григория отворотила!
Выкрикнув эти слова, сотник осекся. Он понял, что в гневе наговорил лишнего, того, что и не думал вовсе. Но слово сказано, и, сгорая от стыда, стрелец выскочил прочь, не став дожидаться нового всплеска вдовьего негодования.
...Запыхавшийся Ефим догнал Никифора, когда тот уже подходил к дому. Парнишка, придя домой, застал рыдающую Дарью и мать, которая еще не успела остыть после соленых слов сотника. Гордый казачонок, узнав в чем дело и почему плачет его любимая сестра, вознамерился проучить заносчивого стрельца.
– Сотник, ты почто Дарье проходу не даешь? Думаешь, батька помер, так ее и защитить некому? Оставь сестру, не пара она тебе, ты старый уже! – Ефим кричал и не мог остановиться. Его горячее казацкое сердце требовало справедливости, требовало, чтобы с ним считались, как со взрослым полноправным казаком.
Никифор не стерпел мальчишеских наскоков Ефима, он сгреб пятерней ворот его рубахи и прошипел парнишке прямо в лицо:
– Уймись, щенок! Мал ты еще цареву сотнику указывать! И попомни меня: все равно я Дарью за себя возьму! Меня ничто не остановит!
С этими словами стрелец отшвырнул от себя Ефима, который больно ударился о тын рядом стоящего дома. Казачонок вскочил и кинулся на Никифора с кулаками, но тот еще раз отбросил парнишку на тын, проговорив:
– Уймись, не ровен час, зашибу ненароком, – и быстро зашагал прочь.
... Размазывая по щекам злые слезы вместе с кровью из разбитого носа, Ефим вернулся на свое подворье и выместил досаду на подвернувшейся под ноги ни в чем неповинной козе Глашке. Бедное животное получило в этот злополучный вечер столько пинков, сколько и не снилось благонравной козе за всю ее недолгую козью жизнь.
С тех пор затаил парнишка зло на стрельца и всяко подговаривал соседских огольцов вредить ненавистному сотнику. Верхом Ефимовой мстительности был подмешанный в кисет с табаком порох, а оный кисет был подброшен Никифору. Только случай спас сотника от нового шрама на лице. Он уже успел набить свою трубку и начать ее раскуривать, как его спешно позвали к прибывшему из Москвы с высочайшим царевым указом нарочному. Трубка взорвалась сама по себе, наделав много шума и учинив изрядный переполох. Стрельцам примнилось покушение, и они несколько дней рыскали в поисках злоумышленника.
... Зима, пришедшая за слезливой осенью, случилась изрядно суровой. Лютовали метели, и мороз держал людишек по домам. Отощавшие волки подходили ночами к самой городской стене и тоскливо выли.
Даже на Масленицу оттепели не порадовали Царицын. Казалось, весна забыла волжский городок. И поэтому резко наступившее тепло обрадовало казаков. Только древние старики качали седыми головами, чуя новую напасть.
Так и случилось. Половодье этой весной было страшное. Волга, вышедшая из берегов, затопила прибрежную часть города, а начавшийся в ночь ливень, довершил разрушительное действие стихии. Людям казалось, что пришел день гнева Господня и разверзлись хляби земные и небесные. Многие жизни унесла река, и многих оставила без крова.
Не повезло и Парфеновым. Только лишь начали они приходить в себя после смерти Харитона, ан нет, видно, беда одна не приходит!
1 2 3 4