..
И старик Дегтярев, с его мрачным видом, старый большевик и политкаторжанин, которого все в губсуде уважали, но побаивались за острый язык, резкость суждений и непримиримость к проступкам судебных работников (Дегтярев был, кроме того, и председателем дисциплинарной коллегии губсуда), встал из-за стола, пожал мне руку, испытующе поглядел и даже - чего я никогда еще не видал - улыбнулся.
Когда я вышел из его кабинета, то увидел Снитовского и Ласкина, беспокойно расхаживающих по коридору. Не стерпели мои дорогие шефы и оба прибежали со Столешникова переулка на Тверской бульвар, где помещался губсуд, и здесь, дожидаясь моего выхода, кляли на чем свет стоит "бороду", как называли Дегтярева, который, видно, придирается к их воспитаннику и того и гляди завалит его на экзамене.
Увидев мое взволнованное, но сияющее лицо, они сразу с облегчением вздохнули и начали наперебой расспрашивать, как долго и как именно мучил меня этот "бородатый тигр и лютый скорпион".
А "тигр" этот в последующие годы моей следственной работы, до самого перевода в Ленинград, очень внимательно следил за моей работой, потихоньку изучал все расследованные мною дела, поступавшие на рассмотрение в губсуд, и частенько приглашал меня к себе домой, поил чаем с лимоном и, с тем же мрачным и ворчливым видом, сердито покашливая в свою черную с сединой бороду, внушал все "десять заповедей" советского судебного деятеля.
Но я уже не боялся ни его мрачного вида, ни сердитого кашля, ни его бороды, хорошо поняв и на всю жизнь запомнив этого умного, доброго, прожившего чистую, но очень трудную жизнь человека.
Понимал это не один я. Когда через несколько лет Иван Тимофеевич Дегтярев умер от разрыва сердца, весь губсуд шел за его гробом, и на кладбище, стоя рядом со Снитовским и Ласкиным, я видел сквозь слезы, что искренне плачут и они и многие другие работники, среди которых было немало и тех, кого в свое время сурово "шерстил" покойный председатель дисциплинарной коллегии за те или иные проступки.
И вспомнился мне тогда я мой проступок, за который я тоже предстал перед дисциплинарной коллегией, в страхе, что вылечу за него, как пробка, со следственной работы, которую я успел горячо и на всю жизнь полюбить.
Случилась со мной эта беда в самом начале моей работы, и была она связана с делом о динарах и, как это ни странно, с "адмиралом Нельсоном". Об этом забавном и поучительном случае я написал в рассказе "Динары с дырками".
После того как я прошел аттестационную комиссию, меня назначили народным следователем в Орехово-Зуево. Полгода я прожил в этом подмосковном городке, расследуя мои первые дела: о конокрадах, растратах в потребсоюзе, об одном случае самоубийства "а почве безнадежной любви и одном убийстве "по пьяному делу" на сельской свадьбе. Я старательно исполнял все "десять заповедей" следователя, преподанные мне Дегтяревым, Снитовским и Ласкиным, то есть твердо помнил, что "спокойствие прежде всего", что искусство допроса состоит не только в том, чтобы уметь спрашивать, но и в том, чтобы уметь выслушивать, что первая версия не всегда самая верная, что человек волнуется на допросе не только тогда, когда он виновен, но и тогда, когда он невиновен, и что еще Достоевский верно заметил, что так же, как из ста кроликов невозможно составить лошадь, так и из ста мелких и разрозненных улик невозможно сложить веское доказательство виновности подследственного.
Через полгода меня неожиданно перевели в Москву, и я снова был прикреплен к следственной части губсуда. А через несколько дней я допустил свою первую ошибку, стоившую мне немало волнений. Связана она была с делом ювелира Высоцкого.
Весна 1924 года была очень слякотной, а жил я тогда в Замоскворечье, на Зацепе, откуда ежедневно ездил в Столешников переулок на работу. Я решил обзавестись новыми калошами и как-то приобрел в магазине "Проводник" великолепную пару на красной, едва ли не плюшевой, подкладке, называвшиеся почему-то "генеральскими".
И вот однажды, очень довольный своим новым приобретением, я приехал на работу и поставил свои великолепные, сверкавшие лаком и мефистофельской подкладкой калоши в угол комнаты. Сев за стол в своем маленьком кабинете, я стал заниматься делом, время от времени бросая довольные взгляды на свое роскошное, как мне казалось, приобретение.
Снитовский в то время вел среди других дел и дело о ювелире Высоцком, о котором имелись данные, что он скупает бриллианты для одного иностранного концессионера и участвует в контрабандной переправе этих бриллиантов за границу. Снитовский потратил много труда на то, чтобы собрать доказательства о преступной деятельности этого очень ловкого человека и его связях; наконец, набралось достаточно данных для того, чтобы принять решение об его аресте. Занятый рядом других дел, Иван Маркович поручил мне вызвать Высоцкого, допросить его и объявить ему постановление об аресте, после чего отправить в тюрьму.
Высоцкий был вызван, явился в точно назначенное время, и я стал его допрашивать. Это был человек лет сорока, очень элегантный и немного фатоватый, с золотыми зубами и сладенькой улыбочкой, которую, похоже было, раз наклеив, он так и не снимал со своего лица и даже, возможно, ложился с нею спать.
Он очень любил светские, как ему казалось, обороты речи и через два часа страшно надоел мне своими "позволю себе обратить ваше внимание", "если мне будет позволено", "отнюдь не желая утомлять вас, я просил бы, тем не менее и однако", "учесть, если вас не затруднит".
Окончив допрос и предъявив Высоцкому постановление об аресте в порядке статьи 145 УПК, разрешавшей в исключительных случаях арестовывать подозреваемых без предъявления обвинения, но на срок не более чем на четырнадцать суток, я стал терпеливо выслушивать его заявления, что он "абсолютно афропирован", находится "в совершеннейшем смятении" и рассматривает случившееся как крайнее, "если позволите быть откровенным, недоразумение", которое, как он "всеми фибрами души надеется, вскоре разъяснится".
При всем том этот довольно бывалый и ловкий проходимец оставался абсолютно спокойным, видимо рассчитывая, что ему и впрямь удастся вывернуться из дела, тем более что, по совету Снитовского, я ему еще не выложил всех доказательств, почему, собственно, предъявление обвинения и было нарочито отложено.
Дав Высоцкому расписаться в том, что постановление о мере пресечения ему объявлено, я оставил его в кабинете, предварительно заперев в сейф дело, и вышел, чтобы поручить старшему секретарю следственной части вызвать конвой и тюремную карету. Старший секретарь, когда я вошел в канцелярию, был мною обнаружен стоящим на высоком подоконнике и дико кричащим оттого, что по канцелярии бегала крыса. Его вопли меня рассмешили, хотя крыс я тоже очень не люблю, и я стал его успокаивать. Пока крыса не юркнула в дыру, секретарь не успокаивался, и мне пришлось ему довольно долго растолковывать, что надо сделать.
Нетрудно вообразить себе мое состояние, когда, вернувшись в кабинет, я не обнаружил ни Высоцкого, ни моих новых калош...
Зато на моем столе лежал лист бумаги, на котором рукою Высоцкого было размашисто написано: "Надеюсь, что вы будете далеки от мысли, уважаемый следователь, что я, человек интеллигентный, украл ваши калоши. Нет, я просто взял их взаймы, так как на дворе очень сыро, а мне предстоит, не без вашей вины, большой путь... Привет! Высоцкий".
Я в ужасе бросился к Снитовскому.
Едва взглянув на записку, Иван Маркович, мгновенно сообразив, что надо делать, поднял трубку телефона и позвонил в МУР. Дело в том, что Снитовским была установлена фамилия любовницы Высоцкого, и тот не знал, что следствию уже известна его связь с нею. Снитовский дал указание МУРу установить наблюдение за квартирой этой женщины, верно решив, что Высоцкий, прежде чем скрыться из Москвы, не преминет проститься со своей возлюбленной, наличие которой он, кстати, будучи человеком семейным, тщательно скрывал.
Лишь дав все необходимые указания, Снитовский обратился ко мне.
- Вот что, Левушка, - сказал он, - я уверен, что этого прохвоста задержат, но пусть эта печальная история с калошами запомнится вам как символ того, что следователю не к лицу самому садиться в калошу...
Я не мог найти себе места от конфуза и успокоился только вечером, когда агенты МУРа доставили задержанного ими Высоцкого, который, как и предвидел Снитовский, зашел к своей возлюбленной. Высоцкий, опять-таки не теряя спокойствия, снял в кабинете мои калоши, галантно сказав при этом: "Пардон, но было очень сыро, а я этого, с вашего позволения, совершенно не переношу, еще раз - милль пардон!"
В Москве я проработал до 1927 года, а затем был назначен старшим следователем Ленинградского областного суда.
Через три года я был снова переведен в Москву и назначен следователем по важнейшим делам, а затем, в 1935 году, - начальником Следственного отдела Прокуратуры СССР, где и проработал до 1 января 1950 года, когда полностью перешел на литературную работу.
Таким образом, двадцать семь лет своей жизни я отдал расследованию всякого рода уголовных дел. Естественно, что это и определило характер моей литературной работы, которую я начал в 1928 году, опубликовав в журнале "Суд идет!" свой первый рассказ - "Карьера Кирилла Лавриненко".
Этим рассказом я и начал свои "Записки следователя", которые в последующие годы печатались на страницах "Правды", "Известий" и ряда журналов. В 1938 году в издательстве "Советский писатель" они вышли отдельной книгой. Вся первая книга "Записок следователя" писалась в сутолоке оперативной работы, в горячке уголовных происшествий, в которых приходилось срочно разбираться. Естественно, что некоторые рассказы и очерки писались бегло, в часы досуга, такого бедного в те годы. Теперь я, конечно, многие из них написал бы иначе, но тогда я был лишен такой возможности.
Готовя к изданию эту книгу, я сначала хотел было заново переписать некоторые старые рассказы, но потом почувствовал неодолимое желание сохранить их в таком виде, в каком в свое время они были написаны и опубликованы. Право, мне трудно объяснить, как и почему родилось это желание!.. Может быть, оно явилось подсознательным стремлением сохранить нетронутыми эти первые плоды моей физической и литературной молодости со всеми ее радостями и горестями, открытиями и ошибками? Может быть, здесь играет свою роль тоже подсознательное опасение "вспугнуть" правдивость этих рассказов шлифовкой литературного стиля и углублением психологических зарисовок? А может быть, я боюсь признаться самому себе в том, что, сохраняя в нетронутом виде свои ранние рассказы рядом с другими, написанными более зрело, я вижу яснее пройденный мною литературный путь?
А может быть, и то, и другое, и третье... Может быть.
Словом, я сохранил в этой книге все рассказы и очерки в том виде, в каком они родились. Я лишь указываю дату написания каждого из них. И, наконец, фамилии тех обвиняемых, которые давно отбыли наказание за совершенные ими преступления и многие из которых вернулись к честной, трудовой жизни, я, по понятным мотивам, заменил, потому что от души желаю этим людям добра и счастья и не хочу затемнять его напоминанием того, что давно отошло в прошлое и принадлежит ему.
В борьбе с уголовной преступностью тех лет родились и новые методы "перековки" профессиональных преступников и их возвращения к трудовой жизни.
За годы своей работы криминалиста я понял, что обращение к добрым началам в душе всякого человека, в том числе и преступника, почти всегда находит отклик. Я понял, что следователь, если он не вступит в психологический контакт с обвиняемым, никогда не поставит точного диагноза преступлению, подобно тому, как врач, не добившийся контакта со своим пациентом, не поставит диагноза болезни. Так после многих лет наблюдений родилась теория психологического контакта, которую я назвал "ставкой на доверие". Разумеется, я пришел к этим выводам и сформулировал этот термин не сразу. Разумеется, я опирался при этом не только на собственный следственный опыт, но и на опыт моих товарищей по работе, таких же криминалистов, как и я. Имена многих из них читатель встретит в "Записках следователя", и я считаю себя обязанным выразить им свою братскую признательность за многое, что они помогли мне открыть и чему научили меня с первых лет моей следственной работы.
Я убежден, что ставка на доверие оправдывает себя во всех областях нашей общественной жизни, как убежден в том, что она является сама по себе очень действенной формой воспитания.
Крупнейший русский судебный деятель, академик А. Ф. Кони, касаясь в своей работе о Достоевском романа "Преступление и наказание", писал: "Созданные им в этом романе образы не умрут по художественной силе своей. Они не умрут и как пример благородного высокого умения находить "душу живу" под самой грубой, мрачной, обезображенной формой - и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом, показывать в ней то тихо тлеющую, то ярко горящую примирительным светом искру..."
Эти замечательные слова одного из самых видных криминалистов России приобретают особое значение в наши дни, в условиях нашего социалистического государства.
В самые трудные годы самой острой борьбы с внутренней контрреволюцией Ф. Э. Дзержинский находил время и желание заниматься организацией деткоммун и трудовых колоний, ликвидацией детской беспризорности и установлением системы трудового перевоспитания в местах заключения.
Эти грандиозные социально-психологические задачи породили такие выдающиеся произведения советской литературы, как книги А.Макаренко, прогремевшие, без всякого преувеличения, на весь мир и вызвавшие самый почтительный интерес и признание даже со стороны буржуазных литературоведов, педагогов и криминалистов. О том, какие поразительные результаты давало иногда перевоспитание бывших преступников, в особенности молодых, не раз с восхищением и гордостью за нашу страну писал Горький.
Теперь, оглядываясь назад, на пройденный мною жизненный путь, я вспоминаю все, что мне удалось увидеть, услышать и понять за следовательским столом и что так помогло мне сложиться как писателю. Я вспоминаю о годах своей работы криминалиста с нежной признательностью, потому что обязан им как писатель, обязан темами ряда своих произведений, многими сюжетами, наблюдениями, характерами и конфликтами, которые я наблюдал и в которых мне приходилось разбираться.
В числе этих многих тем самой близкой и дорогой мне темой является проблема возвращения человека, совершившего преступление, к честной, трудовой жизни. Я убежден, что и человеку, совершившему преступление, пока он еще дышит, видит и думает, никогда не поздно в условиях нашего общества вернуться в нашу большую, дружную и светлую советскую семью, если только умело и вовремя ему в этом помочь.
И если мои записки следователя окажутся одной из форм такой помощи, с одной стороны, а мои читатели согласятся с моим убеждением - с другой, я буду счастлив сознанием, что не напрасно вступил на трудный, но радостный путь писателя.
ИЗ ПЕРВОЙ КНИГИ
МЕСТЬ
Милиционер, дежуривший в эту ночь на углу Екатерининской площади и 2-го Лаврского переулка, ежился от сырости. Шел непрерывный мелкий дождь. Он царапался о деревья и стены домов, как животное, проникал во все щели. Дул резкий ветер. Лето 1925 года было как никогда дождливое.
Около трех часов ночи мерный шум дождя прорезал протяжный мужской крик. Бросившись на этот крик, милиционер увидел в нише подворотни крупное мужское тело, завернутое в большую простыню. Склонившись, он разглядел лицо неизвестного, который еще слабо дышал, но, видимо, уже потерял сознание. Из перерезанного горла густо шла кровь, она четко выделялась на белой простыне. Руки и ноги были связаны.
Вскоре примчалась, зловеще поблескивая фарами, карета скорой помощи, а за нею приехали работники угрозыска, дежурный следователь и судебный врач.
Но неизвестный был уже мертв.
Под унылый аккомпанемент дождя мы столпились у трупа и приступили к его осмотру. Покойный был рослым, сильным человеком, лет двадцати восьми тридцати на вид. На нем были сапоги, синие брюки-галифе, темный френч.
У него было широко перерезано горло. Края раны были ровные, четкие видимо, было применено достаточно острое орудие, вроде бритвы.
Никаких документов не было. Простыня была широкая, почти новая, из дорогого голландского полотна. В правом ее углу были вышиты инициалы "А. Ф." Простыня еще сохранила легкий аромат дорогих духов.
В кармане пиджака был золотой хронометр.
На груди убитого была татуировка. Сложный рисунок изображал пронзенное сердце, каких-то зверей, кинжал, женскую головку. Татуировка указывала, что покойный принадлежал к преступному миру. Вызвали дактилоскопа.
1 2 3 4 5
И старик Дегтярев, с его мрачным видом, старый большевик и политкаторжанин, которого все в губсуде уважали, но побаивались за острый язык, резкость суждений и непримиримость к проступкам судебных работников (Дегтярев был, кроме того, и председателем дисциплинарной коллегии губсуда), встал из-за стола, пожал мне руку, испытующе поглядел и даже - чего я никогда еще не видал - улыбнулся.
Когда я вышел из его кабинета, то увидел Снитовского и Ласкина, беспокойно расхаживающих по коридору. Не стерпели мои дорогие шефы и оба прибежали со Столешникова переулка на Тверской бульвар, где помещался губсуд, и здесь, дожидаясь моего выхода, кляли на чем свет стоит "бороду", как называли Дегтярева, который, видно, придирается к их воспитаннику и того и гляди завалит его на экзамене.
Увидев мое взволнованное, но сияющее лицо, они сразу с облегчением вздохнули и начали наперебой расспрашивать, как долго и как именно мучил меня этот "бородатый тигр и лютый скорпион".
А "тигр" этот в последующие годы моей следственной работы, до самого перевода в Ленинград, очень внимательно следил за моей работой, потихоньку изучал все расследованные мною дела, поступавшие на рассмотрение в губсуд, и частенько приглашал меня к себе домой, поил чаем с лимоном и, с тем же мрачным и ворчливым видом, сердито покашливая в свою черную с сединой бороду, внушал все "десять заповедей" советского судебного деятеля.
Но я уже не боялся ни его мрачного вида, ни сердитого кашля, ни его бороды, хорошо поняв и на всю жизнь запомнив этого умного, доброго, прожившего чистую, но очень трудную жизнь человека.
Понимал это не один я. Когда через несколько лет Иван Тимофеевич Дегтярев умер от разрыва сердца, весь губсуд шел за его гробом, и на кладбище, стоя рядом со Снитовским и Ласкиным, я видел сквозь слезы, что искренне плачут и они и многие другие работники, среди которых было немало и тех, кого в свое время сурово "шерстил" покойный председатель дисциплинарной коллегии за те или иные проступки.
И вспомнился мне тогда я мой проступок, за который я тоже предстал перед дисциплинарной коллегией, в страхе, что вылечу за него, как пробка, со следственной работы, которую я успел горячо и на всю жизнь полюбить.
Случилась со мной эта беда в самом начале моей работы, и была она связана с делом о динарах и, как это ни странно, с "адмиралом Нельсоном". Об этом забавном и поучительном случае я написал в рассказе "Динары с дырками".
После того как я прошел аттестационную комиссию, меня назначили народным следователем в Орехово-Зуево. Полгода я прожил в этом подмосковном городке, расследуя мои первые дела: о конокрадах, растратах в потребсоюзе, об одном случае самоубийства "а почве безнадежной любви и одном убийстве "по пьяному делу" на сельской свадьбе. Я старательно исполнял все "десять заповедей" следователя, преподанные мне Дегтяревым, Снитовским и Ласкиным, то есть твердо помнил, что "спокойствие прежде всего", что искусство допроса состоит не только в том, чтобы уметь спрашивать, но и в том, чтобы уметь выслушивать, что первая версия не всегда самая верная, что человек волнуется на допросе не только тогда, когда он виновен, но и тогда, когда он невиновен, и что еще Достоевский верно заметил, что так же, как из ста кроликов невозможно составить лошадь, так и из ста мелких и разрозненных улик невозможно сложить веское доказательство виновности подследственного.
Через полгода меня неожиданно перевели в Москву, и я снова был прикреплен к следственной части губсуда. А через несколько дней я допустил свою первую ошибку, стоившую мне немало волнений. Связана она была с делом ювелира Высоцкого.
Весна 1924 года была очень слякотной, а жил я тогда в Замоскворечье, на Зацепе, откуда ежедневно ездил в Столешников переулок на работу. Я решил обзавестись новыми калошами и как-то приобрел в магазине "Проводник" великолепную пару на красной, едва ли не плюшевой, подкладке, называвшиеся почему-то "генеральскими".
И вот однажды, очень довольный своим новым приобретением, я приехал на работу и поставил свои великолепные, сверкавшие лаком и мефистофельской подкладкой калоши в угол комнаты. Сев за стол в своем маленьком кабинете, я стал заниматься делом, время от времени бросая довольные взгляды на свое роскошное, как мне казалось, приобретение.
Снитовский в то время вел среди других дел и дело о ювелире Высоцком, о котором имелись данные, что он скупает бриллианты для одного иностранного концессионера и участвует в контрабандной переправе этих бриллиантов за границу. Снитовский потратил много труда на то, чтобы собрать доказательства о преступной деятельности этого очень ловкого человека и его связях; наконец, набралось достаточно данных для того, чтобы принять решение об его аресте. Занятый рядом других дел, Иван Маркович поручил мне вызвать Высоцкого, допросить его и объявить ему постановление об аресте, после чего отправить в тюрьму.
Высоцкий был вызван, явился в точно назначенное время, и я стал его допрашивать. Это был человек лет сорока, очень элегантный и немного фатоватый, с золотыми зубами и сладенькой улыбочкой, которую, похоже было, раз наклеив, он так и не снимал со своего лица и даже, возможно, ложился с нею спать.
Он очень любил светские, как ему казалось, обороты речи и через два часа страшно надоел мне своими "позволю себе обратить ваше внимание", "если мне будет позволено", "отнюдь не желая утомлять вас, я просил бы, тем не менее и однако", "учесть, если вас не затруднит".
Окончив допрос и предъявив Высоцкому постановление об аресте в порядке статьи 145 УПК, разрешавшей в исключительных случаях арестовывать подозреваемых без предъявления обвинения, но на срок не более чем на четырнадцать суток, я стал терпеливо выслушивать его заявления, что он "абсолютно афропирован", находится "в совершеннейшем смятении" и рассматривает случившееся как крайнее, "если позволите быть откровенным, недоразумение", которое, как он "всеми фибрами души надеется, вскоре разъяснится".
При всем том этот довольно бывалый и ловкий проходимец оставался абсолютно спокойным, видимо рассчитывая, что ему и впрямь удастся вывернуться из дела, тем более что, по совету Снитовского, я ему еще не выложил всех доказательств, почему, собственно, предъявление обвинения и было нарочито отложено.
Дав Высоцкому расписаться в том, что постановление о мере пресечения ему объявлено, я оставил его в кабинете, предварительно заперев в сейф дело, и вышел, чтобы поручить старшему секретарю следственной части вызвать конвой и тюремную карету. Старший секретарь, когда я вошел в канцелярию, был мною обнаружен стоящим на высоком подоконнике и дико кричащим оттого, что по канцелярии бегала крыса. Его вопли меня рассмешили, хотя крыс я тоже очень не люблю, и я стал его успокаивать. Пока крыса не юркнула в дыру, секретарь не успокаивался, и мне пришлось ему довольно долго растолковывать, что надо сделать.
Нетрудно вообразить себе мое состояние, когда, вернувшись в кабинет, я не обнаружил ни Высоцкого, ни моих новых калош...
Зато на моем столе лежал лист бумаги, на котором рукою Высоцкого было размашисто написано: "Надеюсь, что вы будете далеки от мысли, уважаемый следователь, что я, человек интеллигентный, украл ваши калоши. Нет, я просто взял их взаймы, так как на дворе очень сыро, а мне предстоит, не без вашей вины, большой путь... Привет! Высоцкий".
Я в ужасе бросился к Снитовскому.
Едва взглянув на записку, Иван Маркович, мгновенно сообразив, что надо делать, поднял трубку телефона и позвонил в МУР. Дело в том, что Снитовским была установлена фамилия любовницы Высоцкого, и тот не знал, что следствию уже известна его связь с нею. Снитовский дал указание МУРу установить наблюдение за квартирой этой женщины, верно решив, что Высоцкий, прежде чем скрыться из Москвы, не преминет проститься со своей возлюбленной, наличие которой он, кстати, будучи человеком семейным, тщательно скрывал.
Лишь дав все необходимые указания, Снитовский обратился ко мне.
- Вот что, Левушка, - сказал он, - я уверен, что этого прохвоста задержат, но пусть эта печальная история с калошами запомнится вам как символ того, что следователю не к лицу самому садиться в калошу...
Я не мог найти себе места от конфуза и успокоился только вечером, когда агенты МУРа доставили задержанного ими Высоцкого, который, как и предвидел Снитовский, зашел к своей возлюбленной. Высоцкий, опять-таки не теряя спокойствия, снял в кабинете мои калоши, галантно сказав при этом: "Пардон, но было очень сыро, а я этого, с вашего позволения, совершенно не переношу, еще раз - милль пардон!"
В Москве я проработал до 1927 года, а затем был назначен старшим следователем Ленинградского областного суда.
Через три года я был снова переведен в Москву и назначен следователем по важнейшим делам, а затем, в 1935 году, - начальником Следственного отдела Прокуратуры СССР, где и проработал до 1 января 1950 года, когда полностью перешел на литературную работу.
Таким образом, двадцать семь лет своей жизни я отдал расследованию всякого рода уголовных дел. Естественно, что это и определило характер моей литературной работы, которую я начал в 1928 году, опубликовав в журнале "Суд идет!" свой первый рассказ - "Карьера Кирилла Лавриненко".
Этим рассказом я и начал свои "Записки следователя", которые в последующие годы печатались на страницах "Правды", "Известий" и ряда журналов. В 1938 году в издательстве "Советский писатель" они вышли отдельной книгой. Вся первая книга "Записок следователя" писалась в сутолоке оперативной работы, в горячке уголовных происшествий, в которых приходилось срочно разбираться. Естественно, что некоторые рассказы и очерки писались бегло, в часы досуга, такого бедного в те годы. Теперь я, конечно, многие из них написал бы иначе, но тогда я был лишен такой возможности.
Готовя к изданию эту книгу, я сначала хотел было заново переписать некоторые старые рассказы, но потом почувствовал неодолимое желание сохранить их в таком виде, в каком в свое время они были написаны и опубликованы. Право, мне трудно объяснить, как и почему родилось это желание!.. Может быть, оно явилось подсознательным стремлением сохранить нетронутыми эти первые плоды моей физической и литературной молодости со всеми ее радостями и горестями, открытиями и ошибками? Может быть, здесь играет свою роль тоже подсознательное опасение "вспугнуть" правдивость этих рассказов шлифовкой литературного стиля и углублением психологических зарисовок? А может быть, я боюсь признаться самому себе в том, что, сохраняя в нетронутом виде свои ранние рассказы рядом с другими, написанными более зрело, я вижу яснее пройденный мною литературный путь?
А может быть, и то, и другое, и третье... Может быть.
Словом, я сохранил в этой книге все рассказы и очерки в том виде, в каком они родились. Я лишь указываю дату написания каждого из них. И, наконец, фамилии тех обвиняемых, которые давно отбыли наказание за совершенные ими преступления и многие из которых вернулись к честной, трудовой жизни, я, по понятным мотивам, заменил, потому что от души желаю этим людям добра и счастья и не хочу затемнять его напоминанием того, что давно отошло в прошлое и принадлежит ему.
В борьбе с уголовной преступностью тех лет родились и новые методы "перековки" профессиональных преступников и их возвращения к трудовой жизни.
За годы своей работы криминалиста я понял, что обращение к добрым началам в душе всякого человека, в том числе и преступника, почти всегда находит отклик. Я понял, что следователь, если он не вступит в психологический контакт с обвиняемым, никогда не поставит точного диагноза преступлению, подобно тому, как врач, не добившийся контакта со своим пациентом, не поставит диагноза болезни. Так после многих лет наблюдений родилась теория психологического контакта, которую я назвал "ставкой на доверие". Разумеется, я пришел к этим выводам и сформулировал этот термин не сразу. Разумеется, я опирался при этом не только на собственный следственный опыт, но и на опыт моих товарищей по работе, таких же криминалистов, как и я. Имена многих из них читатель встретит в "Записках следователя", и я считаю себя обязанным выразить им свою братскую признательность за многое, что они помогли мне открыть и чему научили меня с первых лет моей следственной работы.
Я убежден, что ставка на доверие оправдывает себя во всех областях нашей общественной жизни, как убежден в том, что она является сама по себе очень действенной формой воспитания.
Крупнейший русский судебный деятель, академик А. Ф. Кони, касаясь в своей работе о Достоевском романа "Преступление и наказание", писал: "Созданные им в этом романе образы не умрут по художественной силе своей. Они не умрут и как пример благородного высокого умения находить "душу живу" под самой грубой, мрачной, обезображенной формой - и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом, показывать в ней то тихо тлеющую, то ярко горящую примирительным светом искру..."
Эти замечательные слова одного из самых видных криминалистов России приобретают особое значение в наши дни, в условиях нашего социалистического государства.
В самые трудные годы самой острой борьбы с внутренней контрреволюцией Ф. Э. Дзержинский находил время и желание заниматься организацией деткоммун и трудовых колоний, ликвидацией детской беспризорности и установлением системы трудового перевоспитания в местах заключения.
Эти грандиозные социально-психологические задачи породили такие выдающиеся произведения советской литературы, как книги А.Макаренко, прогремевшие, без всякого преувеличения, на весь мир и вызвавшие самый почтительный интерес и признание даже со стороны буржуазных литературоведов, педагогов и криминалистов. О том, какие поразительные результаты давало иногда перевоспитание бывших преступников, в особенности молодых, не раз с восхищением и гордостью за нашу страну писал Горький.
Теперь, оглядываясь назад, на пройденный мною жизненный путь, я вспоминаю все, что мне удалось увидеть, услышать и понять за следовательским столом и что так помогло мне сложиться как писателю. Я вспоминаю о годах своей работы криминалиста с нежной признательностью, потому что обязан им как писатель, обязан темами ряда своих произведений, многими сюжетами, наблюдениями, характерами и конфликтами, которые я наблюдал и в которых мне приходилось разбираться.
В числе этих многих тем самой близкой и дорогой мне темой является проблема возвращения человека, совершившего преступление, к честной, трудовой жизни. Я убежден, что и человеку, совершившему преступление, пока он еще дышит, видит и думает, никогда не поздно в условиях нашего общества вернуться в нашу большую, дружную и светлую советскую семью, если только умело и вовремя ему в этом помочь.
И если мои записки следователя окажутся одной из форм такой помощи, с одной стороны, а мои читатели согласятся с моим убеждением - с другой, я буду счастлив сознанием, что не напрасно вступил на трудный, но радостный путь писателя.
ИЗ ПЕРВОЙ КНИГИ
МЕСТЬ
Милиционер, дежуривший в эту ночь на углу Екатерининской площади и 2-го Лаврского переулка, ежился от сырости. Шел непрерывный мелкий дождь. Он царапался о деревья и стены домов, как животное, проникал во все щели. Дул резкий ветер. Лето 1925 года было как никогда дождливое.
Около трех часов ночи мерный шум дождя прорезал протяжный мужской крик. Бросившись на этот крик, милиционер увидел в нише подворотни крупное мужское тело, завернутое в большую простыню. Склонившись, он разглядел лицо неизвестного, который еще слабо дышал, но, видимо, уже потерял сознание. Из перерезанного горла густо шла кровь, она четко выделялась на белой простыне. Руки и ноги были связаны.
Вскоре примчалась, зловеще поблескивая фарами, карета скорой помощи, а за нею приехали работники угрозыска, дежурный следователь и судебный врач.
Но неизвестный был уже мертв.
Под унылый аккомпанемент дождя мы столпились у трупа и приступили к его осмотру. Покойный был рослым, сильным человеком, лет двадцати восьми тридцати на вид. На нем были сапоги, синие брюки-галифе, темный френч.
У него было широко перерезано горло. Края раны были ровные, четкие видимо, было применено достаточно острое орудие, вроде бритвы.
Никаких документов не было. Простыня была широкая, почти новая, из дорогого голландского полотна. В правом ее углу были вышиты инициалы "А. Ф." Простыня еще сохранила легкий аромат дорогих духов.
В кармане пиджака был золотой хронометр.
На груди убитого была татуировка. Сложный рисунок изображал пронзенное сердце, каких-то зверей, кинжал, женскую головку. Татуировка указывала, что покойный принадлежал к преступному миру. Вызвали дактилоскопа.
1 2 3 4 5