А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Через боковую дверь мы вошли в зал, находящийся под автоматами, и увидели сложнейшую систему зубчатых колес. Конечно же, там было тесно и мрачно, но все эти чудеса произвели такое потрясающее впечатление на мое юное воображение, что сегодня мне кажется, будто я тогда посетил одну из темниц, которые через какие-то две сотни лет изобразит на своих гравюрах Джамбаттиста Пиранези. Это была необычайно сложная система рычагов и приводных ремней, вращавших деревянные шкивы и шестерни, в то время как подвешенные грузы уравновешивали некий часовой механизм, похожий на медленно крутящийся ворот. То, что мне предоставили право лицезреть таинственный механизм, приводящий в движение все это архитектурное великолепие, погрузило меня на долгие недели в состояние, которое я не могу описать иначе, как словами: возбуждение, восторг, восхищение чудом и – уже тогда – любовь к познанию. Хотя в то время я, конечно, не осознавал, что между мастерской метра Ватгейма, феерическими сказками моей, тети Эльзбеты и «Церемониалом величественных фигур» Ламбспринка ткалась сеть внутренних совпадений, подготовивших меня к тому, чтобы открыть себя таким, каким желала меня видеть моя собственная судьба, которая вскоре должна была вывести меня на мой жизненный путь. Ничто не поколеблет моего убеждения в том, что уже с той поры моего несуразного детства я был окончательно предназначен.
Во всем остальном я был обыкновенным мальчиком. Домашний учитель занимался моим воспитанием. Я усваивал его уроки со значительным отставанием от программы. И дело вовсе не в том, что я был ленив и невнимателен, просто мне было чрезвычайно тяжело согласиться с тем, что все, чему меня научали, имело смысл. Игра и чудеса так сильно занимали мое воображение, что и древние греки, и латиняне казались мне плодом воображения ученых-схоластов. По-настоящему я увлекался только рисованием и долгие часы проводил с карандашом в руках, воспроизводя на бумаге все, что попадалось мне на глаза. Что же касается арифметики, астрономии, то разве это не выдумка арабов? Правда, нескончаемые уроки по богословию, которыми меня щедро пичкали, иногда погружали меня в состояние крайней задумчивости. Там гораздо больше говорили о борьбе Лютера против Рима, нежели о Боге, не забывая, впрочем, силлогизмов, вышедших еще из стен Сорбонны. Это была претенциозная дребедень, где все смешалось, где все было опрокинуто вверх ногами и дном. Я выбирался из-под нее, словно из-под обломков землетрясения, весь всклокоченный и с полными волосами штукатурного мусора.
Дело в том, что, хотя мы этого и не осознавали, мы жили в то время, когда уже наступал конец предыдущего света. Иисус еще был основой, на которой строились все рассуждения, и их вершиной, но вольнодумцы, философы, ученые уже не произносили Его имя с должным почтением. Только имя Бога еще пользовалось авторитетом, но вспоминали они о Нем лишь для того, чтобы бросить Ему вызов, обсудить Его, заключить в клетку той или иной системы. Вера нашего детства уходила в небытие. Реформация была не только бунтом против наместника святого Петра, а и выражением созревшего человеческого свободомыслия и той ответственности, которую оно предполагало. Мы добровольно выбрались наружу из своего слишком уютного гнездышка и начали чувствовать холод. Неистовая склонность торговать, которая так ярко характеризует ту эпоху, возникла, безусловно, из потребности двигаться, спорить, обмениваться – в обществе, которое уже стало разлагаться от нестерпимого одиночества бытия. Таким образом, для моего дяди Майера Библию в конечном счете заменили его бухгалтерские книги. Это была новая манера молиться. И вот, когда мне исполнилось пятнадцать, он решил, что я должен готовиться к тому, чтобы стать его наследником. После того как в апреле скончалась моя мать, он предложил мне отправиться в Венецию, где меня ожидал мой брат Альберт. Я выехал из Франкфурта в июле сопровождаемый моим учителем герром Фушем и наставлениями моей тети. Именно тогда я осознал, что у меня не было детства.
Удивительное ощущение для человека, еще пребывающего в мальчишеском возрасте! Я стал отроком, понимая это, тогда как предыдущие годы превратились в горстку скудных воспоминаний, затемненных отсутствием родного отца и настоящей матери. И в самом деле, в большей степени, чем мои дядя и тетя, сам Франкфурт был моим родителем, моим воспитателем, моим близким другом. Потеряв его, я оборвал единственную пуповину, связывавшую меня с моим рождением. Я пролил обильные слезы, словно мусульманин, вынужденный покинуть Гренаду. Внезапно я стал почти невидим, голова у меня кружилась, сердце трепетало. У меня болело все понемногу, и я не мог понять, что это за боль. Карета, увозившая нас, казалось, была запряжена лошадьми Апокалипсиса. Я сидел в ней, ничего не видя, словно окна были завешены непроницаемыми шторами. Странной мелодией звучали во мне скрипение печатных прессов, скрежет зубчатых передач «Церемониала величественных фигур» и голос моей тети, рассказывающей мне сказку о людоеде Вотане, который с приходом ночи выходит на поля сражений искать себе жертвы, завернувшись в плащ, пряча под полями большой шляпы часть своего лица с единственным глазом. Вот что увозил я с собой в Венецию. И это было всё. К величайшему сожалению – всё.
2
К Венеции я привык не сразу. Несколько недель я провел в подавленном состоянии духа, не вылезая из трущобы, которую дядя Альберт предоставил моему учителю герру Фушу в глубине заднего двора своих складов. Этот беспокойный город с многолюдными шумными улицами, с каналами, от которых летом исходила нестерпимая вонь, с церквами, где хозяйничали паписты, настолько отличался от моего родного города, что сначала я почувствовал себя совершенно чужим, ненужным. Конечно же, «мессер Альберт», как его здесь называли, принял меня радушно, но этот человек имел слишком много забот, чтобы постоянно уделять внимание своему пятнадцатилетнему племяннику, пусть даже он когда-то станет наследником его брата – а, может быть, этот аргумент оказывал на него как раз противоположное действие.
Если франкфуртский банкир Майер отрастил себе солидный живот, то «мессер Альберт» был тощ, как скелет. Он был убежденный холостяк и не знал другого отдыха от своих дел, кроме как торговля произведениями живописи. Действительно ли он любил искусство? Я так не думаю. Просто он знал, что фламандцы ценятся на вес золота у богатых купцов, которые отовсюду съезжались в Венецию, чтобы, как в пещере Али-Бабы, «откопать» здесь какое-нибудь необычное сокровище, редкостную вещичку, драгоценный предмет. В ту эпоху влияние Константинополя было почти полностью забыто. Джакопо Беллини многими годами раньше привез из Рима вкус к античной литературе, который Брунеллески уже привил во Флоренции. Антонелло доверил мастерским секрет изготовления масла и лаков. Втайне здесь рисовали языческих богов совсем рядом с образами Богоматери. Дядя Альберт посредничал.
И вот понемногу я начал входить в этот мир – знакомиться с Серениссимой . Вместе с герром Фушем, который был мне проводником, я ощупью углублялся в улочки этого лабиринта, постоянно наталкиваясь на красочные кортежи, почти не понимая, что это такое, но в ту эпоху любой венецианец, независимо от своего общественного положения, не мог пройти по улице и трех шагов, не будучи сопровождаем людьми, роль которых состояла в том, чтобы придавать его персоне соответствующий блеск. Купцы окликали вас с противоположного конца площади, уговаривая покупать самые разнообразные и часто совершенно ненужные вам товары. Женщины красовались, сидя на высоких портшезах, на самых оживленных перекрестках, окруженные зеваками, выкрикивавшими слова, которых я не мог понять, зато я прекрасно понимал жесты, какими они сопровождали свои возгласы. Здесь можно было наблюдать, как навстречу турку в восточном тюрбане идет полуголый негр или укротитель зверей играет на дудке, встряхивая головой, увешанной колокольчиками. А то вдруг показывался, величественно восседая на чем-то вроде щита, поддерживаемого диаконами в стихарях, которые бежали, как сумасшедшие, вопя, чтобы их пропустили, грозный прелат с благословляющей десницей, в алой шляпе, украшенной золотыми помпонами.
В самой гуще этой беготни, в квартале Сан Самуэле был вход в мастерскую Ринверси. Поднявшись по лестнице, которая вела на балкон, и свернув в коридор, посетитель все дальше удалялся от уличного шума, пока не оказывался в довольно большом зале с высоким потолком, освещенном двумя огромными окнами, где царила полная тишина и где около дюжины молодых людей рисовали, стоя в молчании перед своими мольбертами. Руководитель этих занятий, легко узнаваемый по своему зрелому возрасту и тросточке в руках, переходил от ряда к ряду, наблюдая за тем, как продвигается работа. Иногда он брал из рук того или другого ученика кисть и подправлял какую-нибудь деталь на картине, делая замечание, которое последний выслушивал с почтительным вниманием. В этой мастерской рисовали мадонн согласно модели, подробно описанной в специальном нотариально заверенном письменном распоряжении заказчика.
По другой лестнице, более узкой, чем предыдущая, поднимались этажом выше, где два или три художника с подтвержденным статусом занимались копированием или окончательной отделкой более оригинальных произведений: положения во гроб Христа, вознесения или преображения Господа и других евангельских сюжетов, предназначенных для какого-нибудь влиятельного братства. Когда я впервые сюда пришел, я был поражен монастырским спокойствием, царившим в этих светлых помещениях, таких непохожих на логово мастера Ватгейма, но в то же время и не нашел здесь колдовского очарования, которое рождалось из сумеречной тайны подвалов, где скрипели печатные прессы. Так вот, именно здесь, на еще более высоком этаже, где была рабочая комната хозяина мастерской, вскоре должна была состояться мимолетная встреча, которая стала решающей в моей жизни.
Герр Фуш разговаривал по-итальянски с акцентом ганзейских территорий, откуда он был родом. Но в границах Венецианской республики на эту шероховатость никто не обращал внимания. Все болтали здесь как кому вздумается, на всех мыслимых и немыслимых языках, и каким-то чудом понимали друг друга. Мой учитель – ему тогда было, полагаю, лет тридцать – имел нахальство беззастенчиво обращаться к самым различным людям, будучи убежденным, что одна рекомендация Майеров откроет перед ним если уж не все сердца, то наверняка все двери. Но в действительности, я думаю, венецианцы не доверяли «мессеру Альберту». Они слишком любили свободу, чтобы нюхом не почувствовать те ловушки, какие мог им устроить способный банкир. Как говорится: «Не пользуйся деньгами еврея, иначе еврей попользуется тобой». А в глазах венецианца, все люди с деньгами были в какой-то степени евреями – особенно если они принадлежали к протестантскому вероисповеданию. Словом, герр Фуш весьма самонадеянно углубился в самые дебри венецианского лабиринта, что свидетельствовало о его оптимизме и, вне всякого сомнения, о его наивности.
Именно таким образом мы попали и в мастерскую метра Ринверси. Снаружи налетал сильный ветер, и шел дождь. Внутри были вынуждены зажечь свечи – так низко нависало над землей темное небо. Тяжелые черные тучи наплывали со стороны материка и летели над крышами домов, похожие на разъяренных драконов. Поэтому художники в тот день не работали кистями, но некоторые из них, собравшись вокруг длинного стола из массивного дерева готовили краски, растирая их в каменных ступках. Другие натягивали на мольберты полотно или с помощью щеток из черного конского волоса смазывали их чем-то наподобие клейкого молока. Все это делалось в тишине, и казалось, что самое простое движение было здесь глубоко значимым, как священнодействие.
Мы поднялись на третий этаж и приветствовали двух мужчин, которые, стоя рядом, в этот момент рисовали углем на огромном листе бурого цвета, приколотом к стене. Это был город, похожий на Венецию, с дворцами полуготического, полуренессансного стиля, над которыми трепетали флаги, с площадями и аркадами, со статуями в античном стиле, расставленными, как игрушки, возле церковных порталов во вкусе Альберти. Но это была не Венеция. Художники без устали выдумывали все новые и новые Венеции, как будто бы этой им не хватало; это были воображаемые Венеции, в которых какие-то неясные тени бичевали Христа, отсекали голову Иоанну Крестителю, в то время как царь Ирод пировал на высоко подвешенном балконе.
Но когда герр Фуш направился к узкой лестнице, которая вела на этаж хозяина, оба рисовальщика в один голос остановили его. Есть ли у него разрешение проникнуть в эту святая святых? Только грубый тевтон мог позволить себе такую дерзость! А когда мой учитель назвал «мессера Альберта», ему ответили, что хозяин работает, дав этим понять, что разговор исчерпан. Итак, мы уже собирались отправиться восвояси, когда дверь наверху лестницы отворилась и, окруженное сверкающим нимбом, там показалось самое прелестное видение из когда-либо мною виденных: юная девушка во всем красном, чьи длинные русые волосы блистали, как чистое золото, в свете лампы, которую метр Ринверси нес возле нее, как несут ладан с правой стороны от священной чаши. Это было так, словно с этой лестницы вдруг ударила молния, принесенная сюда неистовым ветром, свирепо воющим снаружи, за окнами. Окаменевший, с гулко бьющимся сердцем, смотрел я на чудесное видение, которое с детской грацией и осторожностью спустилось по ступеням, прошло рядом со мной, словно я был невидим, приветственно взмахнуло рукой по направлению к двум живописцам, ответившим почтительным поклоном, и исчезло в сумерках, как будто эта девушка была лишь бесплотным призраком из воздуха и воды.
Придя в себя и подталкиваемый герром Фушем, я вмиг оказался на верху лестницы, лицом к лицу с хозяином дома, который, видя мое волнение и угадав его причину, объяснил мне, что Николозия была самой любимой его моделью. И в самом деле, я увидел на карнизе Богородицу с Младенцем на руках, у которой было лицо очаровательной незнакомки. Но, конечно же, мы пришли туда не для того, чтобы любоваться этими чертами, достойными неба, а чтобы обсудить предложение моего дядюшки Майера из Франкфурта, переданное им знаменитому художнику через моего учителя. Оно состояло, ни больше, ни меньше, в том, чтобы поручить ему расписать хоры одной церкви, которую недавно приобрели протестанты. Речь шла о том, чтобы стереть лики святых и заменить их сценами из Ветхого Завета, больше соответствовавшими лютеранской строгости. Мой дядя – стоит ли говорить об этом – видел в этом лишь удачную финансовую сделку. Дело в том, что жертвователи собирались заплатить художнику через посредничество моего дяди. Они занимали у него часть этой суммы под заранее установленный им процент. Однако я пропустил мимо ушей все, что говорил герр Фуш, ибо мой взгляд не мог оторваться от этой Святой Девы, смотревшей на меня глазами юной Николозии, которая в действительности даже не взглянула в мою сторону.
История живописи изобилует пропусками. В ней много говорится о династии художников Беллини и совсем забыто имя Ринверси, по всей видимости потому, что их предок Анна около 1400 года вышла замуж за Джакопо Беллини и в этом браке родились два знаменитых художника Джованни и Джентиле, а также та другая Николозия, которую взял в жены Мантенья. Это гениальное племя так или иначе дало жизнь Джорджоне, Тициану и Тинторетто, живописцам таким выдающимся, что всем казалось – включая сюда и этого болтуна Вазари, – что никакая другая слава не может сравниться с их. Однако, пребывая в тени этого большого дерева, мастерская Ринверси также дала миру уникальные образцы живописи. В то время, о котором я рассказываю, то есть в 1586 году, Гаспар Ринверси, наследник своего отца Джованни, достиг шестидесятилетнего возраста. Это был настоящий гигант, и особенно поражала густая грива рыжих волос, которую он носил с гордой небрежностью непобедимого льва. Его глаза метали молнии. Его голос грохотал, как гром. Тело его грозно вибрировало в минуты гнева. Он был похож на Юпитера. И однако же руки у него были маленькие, пухлые, как у ребенка, что, по-видимому, объясняло тонкость его мазка, хотя, казалось бы, этот неистовый и могучий великан способен предаваться бурным излишествам.
Откроем, однако, сегодня, в конце этого, двадцатого века, то, что мне удалось узнать в ту эпоху и что было тайной Гаспара Ринверси, которую он тщательно охранял. Многочисленные картины, подписанные именами Тициана и Тинторетто вышли из его мастерской. Знатоки давно уже удивлялись, каким чудом эти два прославленных живописца сумели создать так много произведений, учитывая то, что первый отдавался требующим серьезного внимания светским обязанностям, особенно тогда, когда находился на службе у Карла Пятого, а второй беспрерывно писал такие картины, как, например, заказанные ему для скуолы Сан Рокко, и делал это с такой скоростью, что ему для этого понадобилась бы дюжина рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9