А у немецких овчарок, испытывающих при жесткой дрессировке нервные перегрузки, нередко встречается бич века – рак. Или взять, к примеру…
– А недержание речи тоже встречается в животном мире? Или это привилегия лишь человеческих особей?
– У животных речи вообще не наблюдается.
– И на том слава Богу.
– Ты извини, Федя, за вынужденную присказку, но понимаешь… Словом, одна моя знакомая приобрела на сегодняшний концерт в клубе два случайных билета… Ну, куда мне было деваться? Ты не сомневайся, я за тебя потом вдвойне отработаю!
– Да ладно тебе со своим «вдвойне!» Это только в заключении один день идет за два, – сдержанно отмахнулся Чудак, снова забираясь в пропахшую бензином кабину. – И то не всем и не всегда.
– Спасибо, друг! Я сам не знаю почему, но вот верил, что ты согласишься! Ты же такой…
– Передавай привет своей знакомой приобретательнице случайных билетов. Да заодно поведай ей в красках о том, что кабанов ловят, не опасаясь погубить зверя, а когда пытаются связать лося, тот почти всегда погибает. Это, юный натуралист, в дополнение к твоим собачьим присказкам.
Честно говоря, Чудак даже обрадовался непредвиденной просьбе своего напарника и, выехав за ворота гаража, газанул так, что лобовое стекло, в которое хлестал насыщенный песком ветер, потеряло обычную прозрачность, и ослепленный водитель только чудом не опрокидывался вместе с машиной в придорожный кювет. Правда, ожидающийся ливень все еще не начинался, и поэтому благоразумней было включить не «дворники», а фары (что, кстати, Федором и было сделано), но и в их напряженном свете мало что удавалось разглядеть впереди. В конце концов, пришлось сбавить скорость – тем не менее снаружи по-прежнему что-то мелкое, но единое в своем устремленье шуршало раздраженно, что-то царапало о стекло и о металл, просачиваясь в кабину удушливым маревом и ложась на сиденье, на брюки, на полы пиджака серым слоем обескрылевшей пыли.
Привыкнув в скитальческой доле
Вершить кувырки – не шаги,
С чего вдруг, перекати-поле,
Ты ткнулось в мои сапоги?
В душе травяной защемило?
Замкнулся естественный круг?
А может, лишив тебя силы,
Ветра позаглохли вокруг?
И верно ведь: дремой степною
Объяты холмы и жнивье.
С того ли? Но ценится мною
Вот это доверье твое!..
К вечеру мало-помалу все-таки начался дождь. Нет, он не барабанил по крышам, и потоки воды не хлестали из сточных труб в запенившиеся лужи, но через сотню-другую шагов под открытым небом пешеходы чувствовали, как тяжелеет и оттого обвисает на них одежда. Сквозь эту обманчивую, сквозь эту похожую на осеннее ненастье морось по неширокой, но оживленной набережной проносились мимо пристани машины разных марок, цветов, форм и скоростей. Расторопные трофейные малолитражки, союзные «форды» и «студебеккеры», отечественные «эмки», «победы» и даже сверкающий лаком ЗИС-110 покачивались на крупном булыжнике, мелко подскакивая, дергались на диабазовой брусчатке, чтобы дальше, дальше, уже за горбатым мостиком, плавно и ходко рассекать лужи, кипящие под колесами на ровной ленте асфальта.
– Это вы напрасно меня в таких махинациях подозреваете, – возразил женщине милицейский сержант. – Если б все было так, как вы думаете, то и разговоры наши ни к чему.
– А деньги все-таки в город перекачиваете по почте. Каждый месяц по двадцатым числам. Ровно половину своей зарплаты.
– Привычка, – вздохнул сержант. – Сколько лет уже прошло, а привычка по-прежнему действует.
– Хорошенькая привычка. Там у вас дети?
– Племянник. После войны сиротой остался, братнина вдова одна его поднимала. Ну, и я немного помогал…
– А сейчас чего же?
– А сейчас, говорю, привычка действует. Парень там теперь уже самостоятельный, хотя поначалу ему никак не везло. После демобилизации поступил шофером на рыбокомбинат: от гаража до директорской квартиры два километра да от квартиры до производства – еще три. От такой езды и оси ржавеют, и сам водитель тоже навроде того… Словом, переустроился племяш в пожарную команду, так за целое лето, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, только сажа в дымоходе старой пекарни и загорелась разок. Тогда он, горячая голова, в обкомовский гараж оформления добился. А это уже поездки по партийной линии на лесопункты, в песчаные карьеры, к чабанам, к геологам, на засекреченные объекты, в санатории…
– Объектов этих номерных у нас теперь больше, чем санаториев, – вздохнула женщина и ковшиком протянула ладони под дождь. – И о каждом нашей партии родной ведать положено. Вы-то сами давеча тоже не просто так ведь расспросы вели. Или просто так? Помните, о молодом мужчине? На катер который вроде бы сел?
– Помню, помню. Мы все помним. У нас служба такая. Дотошная. Навроде партийной.
– Ага, навроде. Только мешаете друг дружке. А давеча, говорили тут у нас люди, бросить ему угнанную машину пришлось. Такое добро бросить… Вот сейчас бы он вместе с ней на паром – и поминай как звали.
– На том берегу кое-кто тоже нужную народу службу несет. Помянули бы, но выяснили, как звали. И паромная переправа государством, поясню лично вам, не для одних преступников налажена… Ко мне вон с той переправы третьего дня племяш мой прямо на своем самосвале пожаловал. Теперь уже – на самосвале. Ушел я, говорит, из обкомовского гаража: подальше, мол, от царей – голова целей, а работать стало интерес нее. Столько мест сменил ради этого интереса. Да, теперь молодежь, после смерти-то Сталина, отчаянная пошла.
– Еще бы не отчаянная. Запросто с того берега на этот и обратно компании гуляют. А нонеча, при пароме-то, и вовсе туда-сюда прямо на машинах шастают.
А при жизни Лукьяна Чертякова, вестимо, даже тароватые правобережные купцы побаивались перебираться через реку: ни с кем не желал делить ни досуг, ни барыши хозяин слободы, к которому сам губернатор нет-нет и наезжал в гости: Правда, наследники рачительного да крутого нравом Лукьяна пошли не в основателя торговой династии – и в перворазрядных ресторанах да за игорными столами Европы лихо проматывалось колоссальное чертяковское состояние. За одну лишь ночь нередко спускались под треск карт или жужжание рулетки то сахарный завод, то пенькоджутовая фабрика, то, глядишь, бондарная, сетевязальная или прядильно-ткацкая мастерские.
– Два или даже три чертяковских внука, знаю, доживали свои дни перед революцией в богадельнях общества трезвости, – вслух продолжил свои мысли сержант. – А с одним из них, расторопным таким офицериком, наши дороги еще в двадцатом году пересеклись. Мн-е в ту пору лет шестнадцать сполна накрутило да и ему, я полагаю, не особо более того. Ух, и люто же мы с ним схлестнулись… Одним словом, отчаянных голов хватало и тогда в этом телячьем возрасте – что у красных, что у белых, что еще у каких.
– И с чего это вы вроде бы ни с того ни с сего стародавние времена вспомнили?
– Видать, с того, что стародавние времена многому людей на будущее учат.
– Ох, только не у нас в России!..
Женщина смотрела на зеленые от плесени сваи старых причалов, на трухлявые сваи, выступавшие из воды обычно сразу же после спада весенного паводка. Приземистые и замшелые склады, оставшиеся от тароватых купцов, тоже изрядно уродовали набережную, но в селе уже чувствовалось дыхание новой безвкусицы: на месте обжорных рядов и толкучки поднялись однотипные домики-близнецы, а глинистый обрыв над пристанью выложили речники буроватым камнем.
– Сказать как на духу, сам не знаю, что это на меня нашло, – все так же задумчиво обронил сержант – Но вот вспоминается даже то, как офицерик мой взял себе немецкую фамилию Мантейфель, сохраняющую вроде бы смысл прежней, дедовской – Чертяков. Против двух великих зол бороться собирался с помощью Германии – против новой власти и собственного разорения.
– Оно, конечно, новая власть, а в рот-то нечего было класть.
– Так большевикам же тогда и самим жилось хуже некуда.
– Зато нонеча те, кто с красной книжечкой в кармане, с лихвой своего добрали.
– По длине языков, вы уж извините, своего мы все добрали, – огорченно махнул рукой сержант. – Железного вождя не хватает в нашем столичном руководстве.
И вновь ожило в нем то далекое, то беззаветное и не тускнеющее под спудом лет, когда расторопного подростка, оставленного на подпольной работе в тылу у белых, выдали сельские кулаки-мироеды деникинской контрразведке. После долгих не столько вопросов, сколько измывательств и последующего двухчасового забытья в черной бане полупьяные солдаты комендантского взвода вытолкнули обессиленного пленника наружу и повели на расстрел прямиком через клеверное поле. Влажные от росы лепестки набивались через верх в грубые – на крупную мужскую ногу – ботинки, упругие стебли цеплялись за незавязанные шнурки, но стоило юному смертнику чуть поубавить шаг, как на тонкой по-мальчишечьи шее ощущалось холодное острие конвоирского штыка. Остановились солдаты на высоком обрывистом берегу, внизу под которым, подмывая глину, вздыхала и ворочалась сонная река. «Жить! – стучало в висках у подростка. – Жить! Жить! Если ты на треть секунды опередишь залп – будешь жить. Если ты не больше, но и не меньше, чем на треть секунды… Если ты…» От четырех конвоирских пуль уберегся юный подпольщик, а пятая (самая проклятая!), а эта подотставшая было пятая догнала его все же, настигла уже падающего и оставила рваные метины на шее и на щеке подростка. Ожог той винтовочной пули да беззвездная полночь навсегда захлестнули мраком лица солдат-конвоиров, но черты аккуратненького офицерика, мягкие, в чем-то женственные черты молодого Мантейфеля-Чертякова, вежливо производившего допрос в доме церковного старосты, нет-нет и всплывали перед милицейским сержантом поныне.
Покоя не сыщешь в покое.
Но в нем и тебе и стране
Нет-нет, а предстанет плохое
Таким, что вполне и вполне.
Ах, голод? Ну что же, что голод?
Расстрелы? Беда, брат, беда.
Но был же ты все-таки молод,
А значит, во веем хоть куда!
Во всем без прикидки, заминки,
Поскольку с горы-де видней.
И в плавнях желтели кувшинки,
Как цепь отраженных огней.
Любые события и хоть какие изменения в мире казались оттуда, из учебных классов и со спортплощадок, далекими и незначительными: все, похоже было, обходило закрытый колледж стороной. Все, кроме времени в чистом виде, то есть времени, заставившего воспитанников возмужать внешне и повзрослеть внутренне, времени, сделавшего их знающими себе цену юношами и отличными спортсменами, способными завоевывать призы даже на международных соревнованиях.
Впрочем, это же время коснулось своим неумолимым дыханием и лица доктора философии, хотя тот с прежней педантичностью любителя пеших прогулок шелестел в осенние утра обильной листвой на городских тротуарах, а в тиши зимних бульваров прочеркивал первые, непременно прямые тропки в свежем, но по-европейски уже слегка подтаивавшем снегу. Изредка господин Мантейфель с театральным восторгом покупал для себя в киосках поздние хризантемы или сентиментально раздаривал сохранявшим чувство собственного достоинства детям конфеты из дорогих фирменных наборов. Скромный доктор философии мог позволить себе эту некоторую роскошь, ибо хорошо оплачиваемый его труд приносил должные плоды. Да, да, еще как приносил: в невысоком помещении, наискось перечеркивавшем двор, разгоряченные воспитанники колледжа ежедневно демонстрировали умение голыми руками наносить противнику смертельные удары. А в душном подземелье, куда вели бетонные ступени, из невысокого помещения гремели не доносившиеся наружу выстрелы, чаще всего пистолетные выстрелы, действенная убойность которых была обеспечена в том числе и обстоятельными лекциями господина Мантейфеля.
В углу подземелья находился еще один – нижний – люк, ведший на дополнительный ярус глубины, туда, где был оборудован специальный тир для стрельбы в цель по звуку, Естественно, Чудак не хуже других воспитанников знал этот каменный мешок, этот глухой склеп даже без малейшего намека в нем хотя бы на лучик света. Знал – ив последний год запросто соскакивал в него, не пользуясь веревочной лестницей, свободно пролетал в кромешной тьме несколько метров, чтобы, одновременно коснувшись обеими ступнями глиняного пола, настороженно замереть с пистолетом в правой руке наготове. А на полу, под потолком или на уровне живота, сразу же, хотя и всегда как бы неожиданно, возникал слева, справа или позади чуть слышный шорох – Чудак чаще всего успевал-таки поразить невидимую цель, что подтверждала слепящая электрическая вспышка после каждого удачного выстрела. Спустя минуту-другую оглушенный собственной пальбой (хорошо еще, что мягкий камень подземелья исключал возможность рикошета) и дышащий в пороховом чаду широко раскрытым ртом воспитанник уже не мог определить нахождение источника легкого шороха и потому вел огонь на поражение интуитивно, или, попросту говоря, наугад. И все-таки вроде бы шальные выстрелы Чудака, постепенно набиравшие все больший темп, своими красноватыми вспышками едва ли не всякий раз чередовались с молниеносными вспышками, сигнализирующими о попаданиях. А как-то однажды крошечная электролампочка, после очередного выстрела загоревшись там, над головой, так-таки и не погасла, хотя у Чудака оставались еще не расстрелянными две полные обоймы к пистолету.
– Эй ты, Робин. Гуд из колхоза «Заря коммунизма», – дурашливо крикнул Циркач в щель проиоткрывшегося люка. – Не перепутай сослепу мою голову со знаменитым английским яблоком!
– Не тот фрукт у тебя на плечах, – в тон однокашнику откликнулся Чудак, опуская пистолет в потертую кобуру. – И все же чего под руку суешься? Что там у вас стряслось? Яблочный спас?
– Не знаю, яблочный или еще какой, а только начальство по тебе соскучилось, – ухмыльнулся Циркач, спускаясь вниз по веревочной лестнице. – А вот пистолет и патроны на месте оставь. Оставь, оставь, не жадничай. Я тут вместо тебя позабавлюсь маленько.
В несколько привычных рывков одолел Чудак оба яруса подземных тиров, бегом пересек двор и молча (если надо, с тобой сами заговорят) остановился перед крохотным коттеджем, на пороге которого рядом с господином Мантейфелем со скучающим и отрешенным видом словно бы томился худощавый незнакомец. И все-таки чувствовалось, что приезжий – несмотря на вроде бы полное свое безразличие ко всему и вся – тщательно присматривается к происходящему вокруг, словно бы вбирая в себя оптом для дальнейшей розничной сортировки любое событие нынешнего дня в колледже. Впечатление это усиливалось еще и внешностью незнакомца: лицо его, густо испещренное то ли после оспы, то ли после крупных угрей глубокими рябинками, напоминало по этой причине некое решето, причем решето, находящееся в непрестанном просеивающем движении. В сортировке то есть.
– Ты, конечно, успел закончить свою тренировку? – чуть улыбнулся воспитаннику доктор философии. – По моим расчетам, ты должен был как раз отстреляться.
– Увы. Сегодняшние ваши расчеты оказались не верными.
– Вот как? Странно. Но все равно. Познакомься. Это Говорун. Отныне он твой непосредственный руководитель. Поедешь с ним. На сборы тебе отводится четверть часа. Управишься?
– Почему бы нет?
– Эти пятнадцать минут даются тебе на полные сборы, – интонационно подчеркнул слово «полные» господин Мантейфель. – Больше ты сюда никогда не вернешься.
Действие разворачивалось стремительно: спустя двадцать минут после этого разговора спортивный «ягуар», за рулем которого – по-прежнему безмолвно и отрешенно – сутулился Говорун, на бешеной скорости уносил Чудака и господина Мантейфеля вниз и вниз по асфальтовому серпантину горной дороги. Вопреки ожиданиям юноши путь оказался недолгим, и вскоре все трое, оставив машину у ворот оборудованного прямо в скале гаража, размашисто вышагивали на не успевших затечь ногах к приветливо посверкивающему стеклом и пластиком им навстречу жилому коттеджу.
– Нас ждет прощальный ужин?
– Пока ты не начал работать по-настоящему, можешь задать еще парочку дурацких вопросов, – на ходу обронил доктор философии. – Но потом… Впрочем, тебе об этом «потом» известно не хуже, чем мне или Говоруну.
– Но я ведь действительно пока еще…
– А пора бы и – уже!
Это были первые слова, произнесенные Говоруном с момента их знакомства, и Чудак внимательно (ишь ты, мол, какой шустряк), Чудак даже с некоторым удивлением посмотрел в невыразительные глаза своего нового непосредственного руководителя. А тот ничего не добавил более, тот, в свою очередь, неторопливо и даже как бы с некоторой ленцой перевел взгляд на стройную фигуру, похоже, молодой женщины, спускавшейся с легкой террасы навстречу приехавшим. Брючный костюм в обтяжку. Спортивные туфли с широкими носами. Ровный пробор в светлых, еле заметно, но все-таки уже теряющих прежнюю пышность волосах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– А недержание речи тоже встречается в животном мире? Или это привилегия лишь человеческих особей?
– У животных речи вообще не наблюдается.
– И на том слава Богу.
– Ты извини, Федя, за вынужденную присказку, но понимаешь… Словом, одна моя знакомая приобрела на сегодняшний концерт в клубе два случайных билета… Ну, куда мне было деваться? Ты не сомневайся, я за тебя потом вдвойне отработаю!
– Да ладно тебе со своим «вдвойне!» Это только в заключении один день идет за два, – сдержанно отмахнулся Чудак, снова забираясь в пропахшую бензином кабину. – И то не всем и не всегда.
– Спасибо, друг! Я сам не знаю почему, но вот верил, что ты согласишься! Ты же такой…
– Передавай привет своей знакомой приобретательнице случайных билетов. Да заодно поведай ей в красках о том, что кабанов ловят, не опасаясь погубить зверя, а когда пытаются связать лося, тот почти всегда погибает. Это, юный натуралист, в дополнение к твоим собачьим присказкам.
Честно говоря, Чудак даже обрадовался непредвиденной просьбе своего напарника и, выехав за ворота гаража, газанул так, что лобовое стекло, в которое хлестал насыщенный песком ветер, потеряло обычную прозрачность, и ослепленный водитель только чудом не опрокидывался вместе с машиной в придорожный кювет. Правда, ожидающийся ливень все еще не начинался, и поэтому благоразумней было включить не «дворники», а фары (что, кстати, Федором и было сделано), но и в их напряженном свете мало что удавалось разглядеть впереди. В конце концов, пришлось сбавить скорость – тем не менее снаружи по-прежнему что-то мелкое, но единое в своем устремленье шуршало раздраженно, что-то царапало о стекло и о металл, просачиваясь в кабину удушливым маревом и ложась на сиденье, на брюки, на полы пиджака серым слоем обескрылевшей пыли.
Привыкнув в скитальческой доле
Вершить кувырки – не шаги,
С чего вдруг, перекати-поле,
Ты ткнулось в мои сапоги?
В душе травяной защемило?
Замкнулся естественный круг?
А может, лишив тебя силы,
Ветра позаглохли вокруг?
И верно ведь: дремой степною
Объяты холмы и жнивье.
С того ли? Но ценится мною
Вот это доверье твое!..
К вечеру мало-помалу все-таки начался дождь. Нет, он не барабанил по крышам, и потоки воды не хлестали из сточных труб в запенившиеся лужи, но через сотню-другую шагов под открытым небом пешеходы чувствовали, как тяжелеет и оттого обвисает на них одежда. Сквозь эту обманчивую, сквозь эту похожую на осеннее ненастье морось по неширокой, но оживленной набережной проносились мимо пристани машины разных марок, цветов, форм и скоростей. Расторопные трофейные малолитражки, союзные «форды» и «студебеккеры», отечественные «эмки», «победы» и даже сверкающий лаком ЗИС-110 покачивались на крупном булыжнике, мелко подскакивая, дергались на диабазовой брусчатке, чтобы дальше, дальше, уже за горбатым мостиком, плавно и ходко рассекать лужи, кипящие под колесами на ровной ленте асфальта.
– Это вы напрасно меня в таких махинациях подозреваете, – возразил женщине милицейский сержант. – Если б все было так, как вы думаете, то и разговоры наши ни к чему.
– А деньги все-таки в город перекачиваете по почте. Каждый месяц по двадцатым числам. Ровно половину своей зарплаты.
– Привычка, – вздохнул сержант. – Сколько лет уже прошло, а привычка по-прежнему действует.
– Хорошенькая привычка. Там у вас дети?
– Племянник. После войны сиротой остался, братнина вдова одна его поднимала. Ну, и я немного помогал…
– А сейчас чего же?
– А сейчас, говорю, привычка действует. Парень там теперь уже самостоятельный, хотя поначалу ему никак не везло. После демобилизации поступил шофером на рыбокомбинат: от гаража до директорской квартиры два километра да от квартиры до производства – еще три. От такой езды и оси ржавеют, и сам водитель тоже навроде того… Словом, переустроился племяш в пожарную команду, так за целое лето, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, только сажа в дымоходе старой пекарни и загорелась разок. Тогда он, горячая голова, в обкомовский гараж оформления добился. А это уже поездки по партийной линии на лесопункты, в песчаные карьеры, к чабанам, к геологам, на засекреченные объекты, в санатории…
– Объектов этих номерных у нас теперь больше, чем санаториев, – вздохнула женщина и ковшиком протянула ладони под дождь. – И о каждом нашей партии родной ведать положено. Вы-то сами давеча тоже не просто так ведь расспросы вели. Или просто так? Помните, о молодом мужчине? На катер который вроде бы сел?
– Помню, помню. Мы все помним. У нас служба такая. Дотошная. Навроде партийной.
– Ага, навроде. Только мешаете друг дружке. А давеча, говорили тут у нас люди, бросить ему угнанную машину пришлось. Такое добро бросить… Вот сейчас бы он вместе с ней на паром – и поминай как звали.
– На том берегу кое-кто тоже нужную народу службу несет. Помянули бы, но выяснили, как звали. И паромная переправа государством, поясню лично вам, не для одних преступников налажена… Ко мне вон с той переправы третьего дня племяш мой прямо на своем самосвале пожаловал. Теперь уже – на самосвале. Ушел я, говорит, из обкомовского гаража: подальше, мол, от царей – голова целей, а работать стало интерес нее. Столько мест сменил ради этого интереса. Да, теперь молодежь, после смерти-то Сталина, отчаянная пошла.
– Еще бы не отчаянная. Запросто с того берега на этот и обратно компании гуляют. А нонеча, при пароме-то, и вовсе туда-сюда прямо на машинах шастают.
А при жизни Лукьяна Чертякова, вестимо, даже тароватые правобережные купцы побаивались перебираться через реку: ни с кем не желал делить ни досуг, ни барыши хозяин слободы, к которому сам губернатор нет-нет и наезжал в гости: Правда, наследники рачительного да крутого нравом Лукьяна пошли не в основателя торговой династии – и в перворазрядных ресторанах да за игорными столами Европы лихо проматывалось колоссальное чертяковское состояние. За одну лишь ночь нередко спускались под треск карт или жужжание рулетки то сахарный завод, то пенькоджутовая фабрика, то, глядишь, бондарная, сетевязальная или прядильно-ткацкая мастерские.
– Два или даже три чертяковских внука, знаю, доживали свои дни перед революцией в богадельнях общества трезвости, – вслух продолжил свои мысли сержант. – А с одним из них, расторопным таким офицериком, наши дороги еще в двадцатом году пересеклись. Мн-е в ту пору лет шестнадцать сполна накрутило да и ему, я полагаю, не особо более того. Ух, и люто же мы с ним схлестнулись… Одним словом, отчаянных голов хватало и тогда в этом телячьем возрасте – что у красных, что у белых, что еще у каких.
– И с чего это вы вроде бы ни с того ни с сего стародавние времена вспомнили?
– Видать, с того, что стародавние времена многому людей на будущее учат.
– Ох, только не у нас в России!..
Женщина смотрела на зеленые от плесени сваи старых причалов, на трухлявые сваи, выступавшие из воды обычно сразу же после спада весенного паводка. Приземистые и замшелые склады, оставшиеся от тароватых купцов, тоже изрядно уродовали набережную, но в селе уже чувствовалось дыхание новой безвкусицы: на месте обжорных рядов и толкучки поднялись однотипные домики-близнецы, а глинистый обрыв над пристанью выложили речники буроватым камнем.
– Сказать как на духу, сам не знаю, что это на меня нашло, – все так же задумчиво обронил сержант – Но вот вспоминается даже то, как офицерик мой взял себе немецкую фамилию Мантейфель, сохраняющую вроде бы смысл прежней, дедовской – Чертяков. Против двух великих зол бороться собирался с помощью Германии – против новой власти и собственного разорения.
– Оно, конечно, новая власть, а в рот-то нечего было класть.
– Так большевикам же тогда и самим жилось хуже некуда.
– Зато нонеча те, кто с красной книжечкой в кармане, с лихвой своего добрали.
– По длине языков, вы уж извините, своего мы все добрали, – огорченно махнул рукой сержант. – Железного вождя не хватает в нашем столичном руководстве.
И вновь ожило в нем то далекое, то беззаветное и не тускнеющее под спудом лет, когда расторопного подростка, оставленного на подпольной работе в тылу у белых, выдали сельские кулаки-мироеды деникинской контрразведке. После долгих не столько вопросов, сколько измывательств и последующего двухчасового забытья в черной бане полупьяные солдаты комендантского взвода вытолкнули обессиленного пленника наружу и повели на расстрел прямиком через клеверное поле. Влажные от росы лепестки набивались через верх в грубые – на крупную мужскую ногу – ботинки, упругие стебли цеплялись за незавязанные шнурки, но стоило юному смертнику чуть поубавить шаг, как на тонкой по-мальчишечьи шее ощущалось холодное острие конвоирского штыка. Остановились солдаты на высоком обрывистом берегу, внизу под которым, подмывая глину, вздыхала и ворочалась сонная река. «Жить! – стучало в висках у подростка. – Жить! Жить! Если ты на треть секунды опередишь залп – будешь жить. Если ты не больше, но и не меньше, чем на треть секунды… Если ты…» От четырех конвоирских пуль уберегся юный подпольщик, а пятая (самая проклятая!), а эта подотставшая было пятая догнала его все же, настигла уже падающего и оставила рваные метины на шее и на щеке подростка. Ожог той винтовочной пули да беззвездная полночь навсегда захлестнули мраком лица солдат-конвоиров, но черты аккуратненького офицерика, мягкие, в чем-то женственные черты молодого Мантейфеля-Чертякова, вежливо производившего допрос в доме церковного старосты, нет-нет и всплывали перед милицейским сержантом поныне.
Покоя не сыщешь в покое.
Но в нем и тебе и стране
Нет-нет, а предстанет плохое
Таким, что вполне и вполне.
Ах, голод? Ну что же, что голод?
Расстрелы? Беда, брат, беда.
Но был же ты все-таки молод,
А значит, во веем хоть куда!
Во всем без прикидки, заминки,
Поскольку с горы-де видней.
И в плавнях желтели кувшинки,
Как цепь отраженных огней.
Любые события и хоть какие изменения в мире казались оттуда, из учебных классов и со спортплощадок, далекими и незначительными: все, похоже было, обходило закрытый колледж стороной. Все, кроме времени в чистом виде, то есть времени, заставившего воспитанников возмужать внешне и повзрослеть внутренне, времени, сделавшего их знающими себе цену юношами и отличными спортсменами, способными завоевывать призы даже на международных соревнованиях.
Впрочем, это же время коснулось своим неумолимым дыханием и лица доктора философии, хотя тот с прежней педантичностью любителя пеших прогулок шелестел в осенние утра обильной листвой на городских тротуарах, а в тиши зимних бульваров прочеркивал первые, непременно прямые тропки в свежем, но по-европейски уже слегка подтаивавшем снегу. Изредка господин Мантейфель с театральным восторгом покупал для себя в киосках поздние хризантемы или сентиментально раздаривал сохранявшим чувство собственного достоинства детям конфеты из дорогих фирменных наборов. Скромный доктор философии мог позволить себе эту некоторую роскошь, ибо хорошо оплачиваемый его труд приносил должные плоды. Да, да, еще как приносил: в невысоком помещении, наискось перечеркивавшем двор, разгоряченные воспитанники колледжа ежедневно демонстрировали умение голыми руками наносить противнику смертельные удары. А в душном подземелье, куда вели бетонные ступени, из невысокого помещения гремели не доносившиеся наружу выстрелы, чаще всего пистолетные выстрелы, действенная убойность которых была обеспечена в том числе и обстоятельными лекциями господина Мантейфеля.
В углу подземелья находился еще один – нижний – люк, ведший на дополнительный ярус глубины, туда, где был оборудован специальный тир для стрельбы в цель по звуку, Естественно, Чудак не хуже других воспитанников знал этот каменный мешок, этот глухой склеп даже без малейшего намека в нем хотя бы на лучик света. Знал – ив последний год запросто соскакивал в него, не пользуясь веревочной лестницей, свободно пролетал в кромешной тьме несколько метров, чтобы, одновременно коснувшись обеими ступнями глиняного пола, настороженно замереть с пистолетом в правой руке наготове. А на полу, под потолком или на уровне живота, сразу же, хотя и всегда как бы неожиданно, возникал слева, справа или позади чуть слышный шорох – Чудак чаще всего успевал-таки поразить невидимую цель, что подтверждала слепящая электрическая вспышка после каждого удачного выстрела. Спустя минуту-другую оглушенный собственной пальбой (хорошо еще, что мягкий камень подземелья исключал возможность рикошета) и дышащий в пороховом чаду широко раскрытым ртом воспитанник уже не мог определить нахождение источника легкого шороха и потому вел огонь на поражение интуитивно, или, попросту говоря, наугад. И все-таки вроде бы шальные выстрелы Чудака, постепенно набиравшие все больший темп, своими красноватыми вспышками едва ли не всякий раз чередовались с молниеносными вспышками, сигнализирующими о попаданиях. А как-то однажды крошечная электролампочка, после очередного выстрела загоревшись там, над головой, так-таки и не погасла, хотя у Чудака оставались еще не расстрелянными две полные обоймы к пистолету.
– Эй ты, Робин. Гуд из колхоза «Заря коммунизма», – дурашливо крикнул Циркач в щель проиоткрывшегося люка. – Не перепутай сослепу мою голову со знаменитым английским яблоком!
– Не тот фрукт у тебя на плечах, – в тон однокашнику откликнулся Чудак, опуская пистолет в потертую кобуру. – И все же чего под руку суешься? Что там у вас стряслось? Яблочный спас?
– Не знаю, яблочный или еще какой, а только начальство по тебе соскучилось, – ухмыльнулся Циркач, спускаясь вниз по веревочной лестнице. – А вот пистолет и патроны на месте оставь. Оставь, оставь, не жадничай. Я тут вместо тебя позабавлюсь маленько.
В несколько привычных рывков одолел Чудак оба яруса подземных тиров, бегом пересек двор и молча (если надо, с тобой сами заговорят) остановился перед крохотным коттеджем, на пороге которого рядом с господином Мантейфелем со скучающим и отрешенным видом словно бы томился худощавый незнакомец. И все-таки чувствовалось, что приезжий – несмотря на вроде бы полное свое безразличие ко всему и вся – тщательно присматривается к происходящему вокруг, словно бы вбирая в себя оптом для дальнейшей розничной сортировки любое событие нынешнего дня в колледже. Впечатление это усиливалось еще и внешностью незнакомца: лицо его, густо испещренное то ли после оспы, то ли после крупных угрей глубокими рябинками, напоминало по этой причине некое решето, причем решето, находящееся в непрестанном просеивающем движении. В сортировке то есть.
– Ты, конечно, успел закончить свою тренировку? – чуть улыбнулся воспитаннику доктор философии. – По моим расчетам, ты должен был как раз отстреляться.
– Увы. Сегодняшние ваши расчеты оказались не верными.
– Вот как? Странно. Но все равно. Познакомься. Это Говорун. Отныне он твой непосредственный руководитель. Поедешь с ним. На сборы тебе отводится четверть часа. Управишься?
– Почему бы нет?
– Эти пятнадцать минут даются тебе на полные сборы, – интонационно подчеркнул слово «полные» господин Мантейфель. – Больше ты сюда никогда не вернешься.
Действие разворачивалось стремительно: спустя двадцать минут после этого разговора спортивный «ягуар», за рулем которого – по-прежнему безмолвно и отрешенно – сутулился Говорун, на бешеной скорости уносил Чудака и господина Мантейфеля вниз и вниз по асфальтовому серпантину горной дороги. Вопреки ожиданиям юноши путь оказался недолгим, и вскоре все трое, оставив машину у ворот оборудованного прямо в скале гаража, размашисто вышагивали на не успевших затечь ногах к приветливо посверкивающему стеклом и пластиком им навстречу жилому коттеджу.
– Нас ждет прощальный ужин?
– Пока ты не начал работать по-настоящему, можешь задать еще парочку дурацких вопросов, – на ходу обронил доктор философии. – Но потом… Впрочем, тебе об этом «потом» известно не хуже, чем мне или Говоруну.
– Но я ведь действительно пока еще…
– А пора бы и – уже!
Это были первые слова, произнесенные Говоруном с момента их знакомства, и Чудак внимательно (ишь ты, мол, какой шустряк), Чудак даже с некоторым удивлением посмотрел в невыразительные глаза своего нового непосредственного руководителя. А тот ничего не добавил более, тот, в свою очередь, неторопливо и даже как бы с некоторой ленцой перевел взгляд на стройную фигуру, похоже, молодой женщины, спускавшейся с легкой террасы навстречу приехавшим. Брючный костюм в обтяжку. Спортивные туфли с широкими носами. Ровный пробор в светлых, еле заметно, но все-таки уже теряющих прежнюю пышность волосах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12