В июне же, однажды днем, художник Порваш заметил, что кот живущих по соседству Галембков поймал на лету ласточку, которая чересчур низко слепила себе гнездо под карнизом крыши его дома. Потом, тоже на лету, кот схватил другую ласточку, и таким образом в гнезде под крышей остались четыре маленьких птенца. Рассерженный художник взял свое бельгийское ружье и хотел застрелить кота, но тот удрал через забор.
До вечера Порваш рисовал тростники у озера, не переставая думать о голодных птенцах. Под вечер он вышел из дому и убедился, что в гнезде остался только один; по-видимому, остальные от голода выпали из гнезда, и их тоже сожрал кот Галембков. Неизвестно, почему — может, со злости на кота, а может, просто из обыкновенной жалости — Порваш вынул из гнезда малюсенькую птичку, унес в свою мастерскую, положил в картонную коробочку с ватой и начал ловить мух на большом окне в мастерской. Птенец был почти голый, но его желтый клюв казался огромным и постоянно требующим мух, которых Порваш без передышки всовывал в него, как в раскрытый сундук. В этот вечер примерно тридцать насекомых дал ему Порваш, прежде чем, накрытый одеяльцем из ваты, маленький птенец заснул в коробочке.
Назавтра ранним утром Порваш вышел на дорогу и ждал, когда пойдет в школу пани Халинка. Он ведь не собирался беспрерывно заниматься ловлей мух, а с другой стороны, не способен был заморить птенца голодом или выкинуть его коту.
Пани Халинка дала ему такой совет: вместо того, чтобы тратить время на ловлю мух, ласточку можно кормить малюсенькими кусочками сырого мяса. Ясно, что у Порваша в доме не было ни кусочка мяса, поэтому сразу после уроков она принесла ему из лесничества мелко нарезанную свиную котлетку и вместе с Порвашем кормила малыша. Она делала это один день, другой, третий, почти каждый час выбегала из лесничества и спешила к художнику. Других проблем, кроме частого кормления птицы, у Порваша не было, потому что птенец был необычайно аккуратным, и, если хотел капнуть, то выставлял хвостик из коробочки и делал это на подоконник, где коробочка и стояла. Сначала подоконник вытирала Видлонгова, но потом она взбунтовалась и, к радости пани Халинки, вообще перестало приходить к Порвашу. С той поры пани Халинка сама вытирала подоконник, а птенец с каждым днем становился больше и сильнее.
О ласточке Порваша пани Халинка рассказала детям в школе, а те разнесли это по домам. Люди начали насмехаться над художником, что он ловит мух для ласточки, что он — птичья мама и тому подобное. Но старый Крыщак однажды им так это дело растолковал:
— Порваш хитер, как лис. Ведь если кто спасет жизнь ласточке и выпустит ее высоко в небо, а при этом загадает желание, то оно обязательно исполнится. Увидите, что художнику теперь будет везти, как никому другому.
И сразу же люди перестали насмехаться над Порвашем, а самые проворные стучались в его двери и спрашивали о здоровье ласточки, любопытствовали, когда же художник выпустит птичку в небеса, так как и им хотелось бы воспользоваться случаем и загадать какое-нибудь желание. Столько было таких визитов, что в конце концов художник никому двери не хотел открывать.
Однажды в магазине с ним заговорила завмаг Смугонева и спросила его ехидно, как женщины это умеют:
— Я слышала, что вы играете в маму, пане художник. Птенцов ласточки воспитываете, будто на вас кто-то повесил алименты.
— Это маленькая ласточка, сирота, — добродушно ответил Порваш.
— Вы бы собственных детей завели, пане художник, а не чужих растили, — сказала Смугонева, а другие женщины, которые что-то там в магазине покупали, радостно захихикали, как квакушки весной.
— А что мне за разница, свой или чужой? — буркнул художник. — Ласточки лучше, они не срут под себя, как младенцы. Из всех пород наша, человеческая, кажется мне самой гадкой. Ласточка еще не оперилась, еще пух на ней, а уже задницу выставляет из гнезда. А человек все свое детство гадит под себя. Говорю вам, что мерзкая наша человеческая порода, и если я какую-нибудь бабенку уговорю насовсем, то уже с готовым и подросшим ребенком, чтобы я ему не подтирал попку и пеленок не стирал.
— И вы будете чужого растить? — удивилась Смугонева.
— Я же сказал: свой или чужой, что за разница? — грубо ответил художник. — Не понимаю тех людей, которые обязательно хотят иметь собственных детей. И будто бы им этого мало, еще хотят, чтобы были на них похожи. А посмотрели бы на себя в зеркало и подумали, стоит ли на вторую такую морду, только меньшую, каждый день любоваться. Лазит такой с вонючими подштанниками и неизвестно отчего его гордость распирает, что другого такого же, точка в точку, смастерил. А на что мне второй Порваш? Что, одного не хватит? Или мне не осточертел вид собственной рожи? Мне бы хотелось иметь в доме что-то покрасивее, чем я. Размножаются людишки, будто бы ни у кого в доме зеркала нет и никогда в него никто не заглядывал! Вы, пани Смугонева, родили дочку, и она даже похожа на вас. Но разве это хорошо? Я думаю, что очень плохо. Артистки из нее не выйдет.
Так сказал Порваш, забрал с прилавка свои сигареты и пошел домой. А после его ухода как-то странно сделалось у женщин на сердце. В самом деле, когда одна к другой присмотрелась, то ничего хорошего не заметила.
О необычайно интересной вещи, почему маленькая ласточка попку выставляет из гнезда, а грудной младенец долго ходит под себя, не один вечер дискутировали Любиньски с Негловичем. Вывод их бесед был следующим:
— Человеческий детеныш ходит под себя, чего не делает маленькая ласточка, потому что человек был создан благодаря культуре. Он по природе своей существо окультуренное, что равнозначно тому, что именно благодаря культуре он стал существом природным. Принадлежит он и к существам ювенальным, то есть постоянно восприимчивым к новому и все время молодым. Маленькая ласточка сразу становится ласточкой, только маленькой. Маленьким конем сразу становится и жеребенок, который, родившись, тут же сам поднимается на ноги. Младенец же не сразу становится маленьким человеческим существом, а только задатком, обещанием человеческого существа. Он не будет ходить на двух ногах, если его этому не научат, не будет разговаривать без обучения говорить, не станет человеком в полном смысле этого слова, если благодаря долгому воспитанию и образованию не получит необходимой порции человеческой культуры. Ту культуру, благодаря которой человеческое существо становится человеком, оно не наследует, а всегда должно приобретать извне, в долгом процессе воспитания. Правда, оно ходит под себя довольно долго, но зато до конца жизни может расширять и углублять свою культуру, а также передавать ее другим. Поэтому не прав художник Порваш, считая человеческую породу наиболее гадкой, ведь самое важное не то, каким образом маленькое человеческое существо удовлетворяет свои физиологические потребности, под себя или вдали от себя, а то, какими оно обладает предрасположениями, и есть ли у него мозг, способный впитать определенный запас культуры.
Понятно, что подобные выводы мало волновали Порваша и пани Халинку. Тем более что через три недели ласточка начала летать по мастерской и обгаживать Порвашу тростники у озера, чем давала ему понять, что она вовсе не такая культурная, как ему сначала казалось.
И пришло воскресенье — день солнечный и безветренный, — когда пани Халинка и Порваш решили, что птичку надо выпустить на волю. В воскресный полдень на подворье художника собралось множество народу из Скиролавок и почти все школьники, с которыми пани Халинка разучила стихотворение, сочиненное по этому случаю писателем Любиньским.
Порваш вышел на балкон своего дома с маленькой ласточкой в руке, а внизу дети громко декламировали:
Крылатая ласточка, добрый дух,
Ты, что рисуешь знаки свободы
На небе пером незаметным,?
Сорви нам вверху каплю счастья.
Порваш подбросил вверх ласточку, сначала похожую на черный шарик. А она тут же расправила свои крылья и, как стрела, вонзилась в небо над крышей. И случилась удивительная вещь — отовсюду слетелись к ней старые ласточки, начали эту молодую поддерживать на лету, почти себе на спину ее сажали. Казалось, что они ее кормят, что-то ей одна за другой подавали в клюв, летя все выше и выше. В конце концов все эти черные стрелы перемешались друг с другом, и неизвестно было, которая Порвашева, а которая выросла в гнезде.
Дети громко читали:
Крылатая ласточка, пылинка света,
Ты под крыло родимой кровли
Из— за моря и бурь возвращаешься верно,
Принеси нам из дали капельку счастья.
Никто не слышал, какое желание прошептал Порваш, но все видели, что он заплакал на своем балконе. Заплакала и пани Халинка, потому что вдруг поняла, как сильно она полюбила маленькую птичку.
Может быть, каждый из присутствующих на подворье загадал про себя какое-нибудь желание, подобное тому, которое было в стихотворении Любиньского. Это можно было прочитать на огромном и просмоленном, как кухонный котел, лице плотника Севрука, заметить в лисьей фигурке Шчепана Жарына, в серьезности, которая виднелась в глазах Эрвина Крыщака, в опущенной голове молодого Галембки, в сгорбившейся вдруг спине Антека Пасемко или в сомкнутых веках старого Отто Шульца. Все они, упомянутые и неупомянутые тут по фамилии люди из Скиролавок, тихонько повторяли вместе с детьми:
Принеси нам из дали капельку счастья…
И хотя назавтра кто-то нашел на шоссе сбитую автомобилем маленькую ласточку, похожую на ту, которую выпустил на волю художник Порваш, то ведь в это время много молодых и старых ласточек летает над крышами домов и над дорогой, а та, Порвашева, не могла погибнуть, раз так высоко она взлетела в небо за каплей счастья для людей из Скиролавок.
О деревне, которая называется Весь Мир, и о том, что произошло
В июне, сразу после проливного дождя, Юстына Васильчук нашла в кустах сирени за своим домом мокрую курицу с золотистыми крыльями и розовым гребешком. Может быть, это была ее собственная курица (у нее их было так много, что она не помнила, как которая выглядит), но эта сразу показалась ей Клобуком, потому что очень ей хотелось иметь Клобука. Поскорее она схватила мокрую курицу и отнесла на чердак, где давно приготовила бочку с соломой и пером. Посадила Клобука в теплое перо, накормила его яичницей с корейкой, и птица сразу сладко заснула. На всякий случай, чтобы Клобук не передумал и не пошел к кому-нибудь другому, она привязала его к балке на очень длинную веревку. Потом, страшно счастливая, что у нее уже есть Клобук, она принесла снизу зеркальце, придвинула к бочке старый ящик, и, усевшись на него, стала разглядывать себя в зеркальце.
На чердаке было серо, потому что окошко, маленькое и запыленное, не пропускало много света. Однако Юстына видела свое лицо очень четко и еще раз убедилась в том, что она — красивая женщина. Но, будто бы ей было мало этого знания, она расстегнула белую блузочку, вынула свои белые груди и, взвешивая каждую из них на ладони, ласкала пальцами кораллики сосков, рассматривала их в зеркальце, улыбаясь себе припухшими губами. А когда Клобук пошевелился в бочке, она склонила к нему лицо и прошептала: «Я буду тебя поить и кормить, буду тебя гладить. А ты мне дашь за это доктора, чтобы он прикасался ко мне своими пальцами». Шептала она долго, страстно, то громче, то снова тише, почти неслышно, пока ей не сделалось жарко от этого шепота и не закружилась голова; сладость и упоительное бессилие слетели на нее, она не могла встать и так, возле бочки с Клобуком, пробыла до сумерек.
В это время доктор возвращался из далекой поездки, из города, где в паспортном бюро сдал документы на выезд в дальние страны. Неглович увидел погруженный в темноту дом Юстыны, и, словно дошли до него ее заклятья, он подумал о ней с болезненной спазмой в сердце, с тоской, сильной, как запах скошенного луга. Не знал доктор, что он оказался во власти женских чар, проехал на машине мимо дома Юстыны, свернул на дорогу к полуострову, а эту тоску счел тем самым чувством, которое всегда посещало его в это время года. Ведь везде было известно, даже в паспортном бюро, что в июне в докторе Негловиче оживало желание что-то изменить в своей жизни, уехать в далекие края или полететь самолетом, посмотреть на чужие лица и на чужие дела. Сам шеф паспортного бюро, подполковник Крупа, открывал по этому случаю обитые кожей двери своего кабинета и приглашал его к себе для разговора. Оба они — Крупа и Неглович — много лет назад год служили водном полку: Крупа — поручиком, командиром взвода, Неглович — врачом.
— И куда на этот раз вы собрались, доктор? — вежливо спрашивал подполковник Крупа, усаживая Негловича в мягкое кресло перед своим столом. — В Америку или в Африку? В Австралию или в Австрию?
— В Копенгаген, — сообщил Неглович. — Сын мой, Иоахим, будет там давать концерты в сентябре или октябре. Я бы хотел оформить паспорт немного раньше, чтобы получить визу, купить билет на самолет. Не люблю ничего делать в последний момент. Заполненный бланк у меня с собой.
Похвалил подполковник Крупа предусмотрительность доктора, который, не желая обрекать себя на горячечную спешку, уже в июне сдает документы, хоть только в сентябре, а то и в октябре собирается поехать к сыну. Потом он в деликатной форме напомнил доктору, что уже десять лет, с тех пор, как подполковник Крупа руководит паспортным бюро, Неглович каждый год в это время приносит заполненный бланк, потом получает паспорт с красивым орлом на обложке, штемпелюет его визами разных стран — и никуда не едет.
— Вы подумайте, доктор, — в конце концов немного рассердился подполковник Крупа, — что было бы, если бы каждый гражданин обращался к нам за паспортом, проштамповывал его визами, а потом возвращал нам, никуда не выезжая? Наша ответственная работа потеряла бы тогда всякий смысл. Я понимаю, что вам наплевать на паспортное бюро, но вы проявляете и отсутствие уважения к доверию, которое вам оказало правительство его королевского величества короля Швеции, ее королевского величества королевы Великобритании и так далее, и так далее.
— На этот раз выеду, это уж точно, — пообещал доктор. — Правда, ненадолго, но выеду.
— Хотя бы на один день, — умоляюще проговорил подполковник Крупа, принимая от доктора его документы.
На обратной дороге, ведя свой старый автомобиль, доктор задумался над словами подполковника Крупы и пытался объяснить себе, почему он столько раз хотел выехать, а в конце концов никуда не ехал. Была ли причина в нем самом или вне его? Какая внутренняя сила приказывала ему каждый год заполнять длинный бланк, даже брать в руки паспорт, и какая сила запрещала ему выезжать или попросту возвращала его с дороги? Конечно, всегда находились какие-нибудь реальные причины, которые делали поездку невозможной — чья-нибудь болезнь, отзыв из отпуска потому, что некем было заменить его в Трумейках, наконец, внезапное отвращение к особе, с которой он должен был где-то в далеком свете встретиться. Но это скорее были предлоги, он хватался за них неожиданно, чтобы в последнюю минуту отказаться от поездки. Может быть, здесь скрывался род невроза, страх перед новыми пейзажами, перед знакомством с новыми городами и новыми людьми. Или вообще равнодушие к тому, что происходило где-то далеко и касалось совершенно незнакомых ему особ, полное отсутствие любопытства к тому, как они живут, в каких квартирах, что чувствуют другие люди в далеком мире. Он прочитал в какой-то книжке, что благодаря телевидению весь мир стал похож на маленькую деревню, где все между собой знакомы, заглядывают друг к другу через забор, принюхиваются к запахам из кухни соседа, сплетничают друг о друге, ходят в гости, все время на что-то обижаются и вечно ходят надутые один на другого. А раз так, то зачем покидать маленькую деревню по имени Скиролавки, чтобы очутиться в другой маленькой деревне по имени Весь Мир?
«На этот раз наверняка поеду, чтобы услышать первый заграничный концерт Иоахима», — твердо решил доктор.
И он так убежденно сообщил об этом Гертруде Макух, что она сразу начала собирать ему чемодан, а о предстоящей поездке доктора рассказала пани Басеньке, Порвашу и другим. Тотчас же пани Басенька размечталась, какой замечательный подарок привезет ей доктор из-за границы. Порваш советовал доктору, чтобы из Копенгагена он заскочил в Париж, потому что это близко, и там навестил бы барона Абендтойера, заверив его, что художник Порваш рисует для него все новые картины. И даже писатель Непомуцен Мария Любиньски почти поверил, что на этот раз доктор наверняка выедет.
Но в Скиролавках случилась вещь страшная, и на лавочке перед магазином старый Крыщак сказал своим приятелям:
— Доктор поедет. Но к нам уже не вернется.
После того, что случилось, каждому было ясно, что человек справедливый имел право навсегда покинуть Скиролавки, пешком или на машине, или улететь куда-нибудь на самолете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86