А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— зарычал он жалобно, как только сумел разлепить себе рот. — Всыпьте же ему как следует, уроду полоумному!..
Солнце прыгало, дергаясь, по черному небу, индексы мигали, как бешеные, трещали и лопались пережигаемые веревки. Проснулись все, кто спал.
— Ау-у! — кричали с Севера, Юга, Запада и Востока. — У-у-уа-а-а! Вать машу! Н-на!
Это была драка во мраке, когда лупят все и всех, когда непонятно, где кончается игра и начинается ссора, и почему дерутся — то ли в шутку, то ли делят добычу, то ли просто хотят всех поубивать, и кто за кого, и кто кого, — праздник непослушания. Во тьме гремело и шуршало: это самые предприимчивые, пользуясь суматохой, хватали, что плохо лежит.
Провокаторы Лефевр и Маккавити сидели у установки и потирали лапки.
— Начальство нас за такую работу повысит и премирует, — облизывался Лефевр.
— Скорее, повесит и кремирует! — скептически добавлял Маккавити. — Ой, ну, на хрен, вот это ночка…

14
Франческа Суара действительно была журналистом какое-то время. Она даже училась в специальной группе под руководством Хелен. В этой Хелен было не меньше ста килограммов весу, бедра у нее были, как ведра, а лапки неожиданно маленькие и аккуратные, так что когда она задумывалась и растопыривала их над клавиатурой, казалось, что она собирается перебирать ягоды. Молодых журналистов учили не только мастерству, но и некоторому специальному отношению к миру.
— Вы должны уметь убедить себя, — говорила Хелен. — Это вовсе не значит себе врать. Просто вы сначала творите текст. Вы структурируете мир: завязка, кульминация, развязка, — в самом мире этого нет, это придумываете вы. Основа — ваши желания, страхи, потребности, общие для всех людей.
Потом началась практика; Франческа часами простаивала на пресс-конференциях, пытаясь хоть что-нибудь записать, но слова сыпались, как рыбья чешуя, и не соединялись. Франческе казалось, что все врут, причем не то чтобы они просто искажали факты, нет, дело было гораздо сложнее — они врали всем видом, и выбором слов, и сами слова были ложными, неправильно называли предметы. Франческа замечала, что их так и тянет схематично рисовать то, о чем они говорят, на доске маркером: так они могли лучше чувствовать, что все это — их. Сравнивая мир и информацию о мире, и к тому же веря, что информация так же влияет на мир, как и мир — на нее, Франческа ужасалась. Например, на приемах, где были модные люди и роскошные яства, ее все время одолевали мысли о тех, кто живет за забором. Это было что-то патологическое, одновременно жалость и жуткая злость на обе стороны, на тех и других.
— Вам совсем-совсем не должно быть жалко, — внушала Хелен. — Жалость — это психическая болезнь. Не лечится. Вдруг начинают думать: я здесь ем фуа-гра, а они там мрут, как мухи. Это неправильно — принципиально. Они сами виноваты. Им больше ничего не надо — они хотят умереть, поэтому живут там. Мы хотим жить, поэтому мы — здесь. Никакой жалости! Понимаете?
Франческа высыпала гречку в манку и перебирала ее часами: отчасти помогало. Ей было отвратительно. Она чувствовала, что неспособна к журналистской работе. Ну, как если бы она хотела стать хирургом — а от вида крови падала бы в обморок.
Это был один из последних репортажей из-за забора. Писать решили люди из зоны Франкфурта. Франческе велели их курировать. На участке было очень страшно, одни развалины и в них костры, и ехать можно было только по старой железной дороге на дрезине с угольной топкой. Они проехали мимо костров и развалин, бросая уголь в топку: чух-чфсс! Чух-чфсс! — дрезина чух! уголь в печку чфсс! Потом Франческа сидела за компьютером и описывала свои ощущения, как ей было страшно — «все-таки могут и тачку остановить, убить, ограбить, изнасиловать», — и, между прочим, упомнила о том, что испугалась, хоть и оперативный журналист. Тут на мобильник ей позвонили и сказали незнакомым голосом:
— Франческа, вы не оперативный, а текущий журналист. Посмотрите на экран.
Франческа взглянула и увидела, что программа-редактор правит ей текст прямо в компьютере.
— А кто тогда оперативный? — полюбопытствовала она.
— Это тот, кого поправляют, чтоб он не написал ерунду, еще на уровне его зарождающейся мысли, — ответили Франческе. — Это называется система встроенных стабилизаторов. Мы могли бы поставить такую систему на вас, если вы, конечно, нам подойдете…
Ее взяли, и Франческа поняла, что этого ей и хотелось. Для них информация была абсолютно прозрачна; тайн не существовало; они знали абсолютно все, а чего не знали, то узнавали, как только это начинало иметь какое-то значение. Здесь была полная правда, не приправленная никаким «народным» вкусом.
— Одни глаголы и существительные, никаких прилагательных, дитя мое, — кряхтел рыжий мистер Маккавити.
Здесь все было кристально ясно, и текст не надо было структурировать: мысли текли в том же направлении, что и события. Франческу совершенно не смущало, что про нее будут знать абсолютно все. Информация за информацию. Ей хотелось бы, чтобы в будущем так же не было никаких тайн ни у кого ни от кого, чтобы все ходили, как она, увешанные приборчиками и воспринимали друг друга непосредственно, а не через призму вздохов — взоров — слов — действий — одежд. Не бояться, думала Франческа, вести себя свободно, зная, что все твои тайны могут быть известны и раскрыты. Не бояться — прежде всего потому, что ты, по большому счету, никому не нужен. Все одинаковы, думала Франческа, в наше время каждый предсказуем и просчитан — а значит, и тайн на самом-то деле ни у кого ни от кого нет, а есть только глупый страх и глупые желания, которые заставляют портить прозрачнейший текст завитушками, а прозрачнейший мир — дурацкими секретами.

15
Солнце в то утро взошло в голубом хрупком дыму, и осветило дикий бардак во всех делах.
Элия Бакановиц открыл глаза и пошарил рукой, чтобы понять, где он. Кажется, он был где-то под столом. Кругом валялись полуистлевшие от жара газеты и битое тонкое стекло лампочек. Он понял, что лежит на обрывках проводов от компьютера. Сквозь экран было видно противоположную стену. Изуродованная мышка висела на лампочке. Костюм был весь в ликере «Айриш крим».
— Мы, кажется, славно погуляли, — пискнул Элия Бакановиц (голос его не слушался).
Никто не ответил. Директор приподнялся и увидел, что никого вокруг и нет. Причем не было никого не в том смысле, что все ушли и обещали вернуться, или что здесь никого нет, но вообще-то есть. А в том смысле, что никого нет вообще.
— А? — растерянно прошептал Элия Бакановиц. — Ребятки? Вы где? Вы типа спрятались?
Цепляясь за стены и столы, Бакановиц встал, подтянул штаны и отправился на поиски хоть кого-нибудь. Уже в коридоре он обнаружил, что на нем только один ботинок, хотел вернуться, но плюнул и пошел дальше. Двери кабинетов были распахнуты; всюду царил полнейший разгром. Ужасаясь все больше и все больше холодея, Бакановиц вышел на лестницу — да так и сел на пол. Банку снесло половину этажей вместе с крышей. Солнце заливало лестницу, которая весело обрывалась в пространство. Края получившейся чашки были мягко оплавлены, как будто верхушку здания кто-то срезал, как шляпку гриба.
— Господин Бакановиц, — услышал Элия чей-то голос.
— Леви, — простонал Бакановиц. — Это ты, стервец…
Через пятнадцать минут началось экстренное заседание правления. Была проведена ревизия убытков, в результате которой выяснилось, что банк Бакановиц еще существует. Пошла дружная работа. Затанцевали чайники и чашечки. Была принесена новая бутылка ликера «Айриш крим» и восстановлены компьютеры вместе с ребятушками, которые за ними работали. Тут же зазвонили телефоны клиентов. Капитализация трепыхнулась у дна, дрогнула и пошла вверх. Элия Бакановиц откинулся на спинку стула и выдохнул; и где-то далеко откинулся и выдохнул нефтяник Серпинский, выяснивший, что и его корпорация скорее жива, чем мертва.

16
Но не мог так просто откинуться и выдохнуть Леви Штейнман. Внутри него была рябь, как на воде озера. Солнце заливало кабинет, надо было дальше искать русского и его водяное топливо, но у Леви Штейнмана все валилось из рук. Кто победил, он или Франческа? Кто кого? Не надо так спрашивать. Какая разница, если все участники сошли с ума, и если можно спокойно начинать играть с того места, где сбился весь оркестр.
И все-таки: кто победил? Леви Штейнман чувствовал, что победили его. Кто чего-то хочет, или чего-то боится — того и победили, подумал Штейнман, осторожно занося руку над клавиатурой, но не дотрагиваясь до клавиш. Клавиши сияли. По стенам дрожали, как изюм, многократные пятна солнца. Само солнце было уже где-то наверху, у Штейнмана над макушкой, оно зависло, как хищная птица, прямо над ним — сейчас спикирует, ударит, унесет к себе в высокое гнездо. Штейнман вдруг сообразил, что дневное и ночное солнце — одно и то же. Просто ночью на солнце проступают индексы. Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки.
Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто.
День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный.
И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы. Она исполняла классические рекламные объявления, как новые, так и довоенных лет. С тех пор, как в рекламу превратилось все искусство, она перестала быть низким жанром, и появились действительно гениальные образцы, воздействовавшие и ошеломительной новизной информации, и формой, которая била непосредственно по мозговому «центру удовольствий». Искусство, в сущности, вернулось к древним истокам, когда единственной дозволенной красотой была резьба на ручке ножа и хвалы, возносимые тому, во что верит племя.
Штейнман стоял в самой середине пробки, в чреве, и опасался, что у него кончится бензин. Выключиться он не мог, потому что тогда бы вырубился и кондиционер — а это верная смерть, не только из-за жары, но и из-за того, что застрял он в низине, где скапливались тяжелые газы от окружающих машин. Вдруг зазвонил телефон.
— Леви! — вдруг услышал он. — Ну! Посмотри вверх и налево! Не сюда, левее! Выше!
Штейнман крутил головой, как сумасшедший, Франческа по телефону обзывала его дураком и хохотала, и наконец он увидел ее: она сидела высоко, на окне дома, который стоял углом наискосок через улицу, тоже всю забитую машинами. Удостоверившись, что Штейнман ее увидел, она махнула рукой и исчезла внутри.
— Бросай свою машину и подходи к подъезду! — услышал Штейнман в трубе. — Поедем на побережье. В такую погоду нечего делать в городе.
Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе.

17
Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой.
Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет — уткнется в тупик.
— Ничего сказать не могу, — признался Штейнман. — Как представлю, что все это видят насквозь — худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего.
Помолчал.
— Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться.
Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед.
— Ты разве не чувствуешь ничего такого? — зашел Штейнман дальше. — Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них?
— Предположим, — сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, — что я абсолютно проницаема. Что всю меня — все мои мысли, чувства и так далее — они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали.
В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой. Вдали блеснула полоска моря. Начинался закат, небо было все в рыжих кругах, солнце жарило сзади. Идиот, подумал Штейнман. Ты — идиот. Она ведет с тобой какую-то совершенно просчитанную игру, а ты не только не хочешь подумать над ее ходами и сложить их в определенную последовательность действий, но и вообще не можешь думать ни о чем, когда она рядом. Солнце скользит по зелени. Тишина, но со стороны города неясный гул.
— Франческа, — спросил Штейнман, — а ты вообще боишься хоть чего-нибудь?
— Да, — ответила она неожиданно. — Я боюсь необратимого.
— Необратимого? — нахмурился Леви Штейнман. — Смерть, старость и тому подобная лажа?
— Не только плохого, но и хорошего, — уточнила Франческа спокойно.
— Но ведь об этом можно просто не думать. Большинство так и делает. Зачем думать, если все равно не предотвратить и не справиться.
— Незачем, — согласилась Франческа. — Абсолютно бессмысленно. Но я думаю об этом все время. Меня пугает не смерть, а именно необратимость. И не только пугает. Мне кажется, что этот страх выжигает во мне все остальные страхи. Я не знаю, как это назвать. В прежние времена сказали бы…
Но на этом слове она замолкла, потому что вдали блеснул золотой полосой океан.

18
Океан — то же самое солнце, только внизу. Рыжие, теплые, соленые воды. По берегу круглосуточно дежурила охрана, рассеявшись цепью. Вдобавок к этому были еще бредни-заборы в самом море и по берегу в особенно опасных местах. Шуму наделал случай: некто, желая пробраться из-за забора в зону, прорыл каким-то диким образом подкоп. Подкопы рыли многие, но на суше их быстро обнаруживали, к тому же в зоне почти все было заасфальтировано. А тут подкоп начинался на дне, уходил под камни прибрежные, а вылезал в самой середине пыльного куста прямо в городе.
Они ходили по берегу, глядя то вдаль, то себе под ноги. Береговые охранники сматывали канат и поглядывали на них. Наконец, один подбежал к ним и спросил, вытирая руки о штаны:
— Не хотите прокатиться?
— Это было бы замечательно, — сказал Штейнман, взглянул на Франческу и подтвердил: — Дайте нам, пожалуйста, одну моторку.
— Вы поедете сами? — уточнил охранник.
— Да, мы поедем сами, — сказал Штейнман. — Деньги вперед, мы можем и не вернуться.
Охранник настороженно рассмеялся. Они прошли по пирсу, осторожно слезли в моторку. Рядом заплескались пахучие рыжие волны. Штейнман вцепился в руль и красиво вывел лодку на простор.
И стали они молчать.
Первые пять минут молчание было вполне нормальное, так молчат, когда выходят в лес из поля, или на море с суши, или из метро на волю — смотрят на окружающее. Но чем дальше, тем более зловещим было их молчание, тем яснее становилась его причина.
— Какого хрена, — сказал Маккавити там, у себя, не отрываясь от установки. — Лефевр, ты посмотри, что она делает. Он же ее утопит вместе со всей аппаратурой.
1 2 3 4 5 6