— Хватит сказки рассказывать, — отвечает ему Аркаша. — Чё, хотите двое суток на крыше просидеть? Я это вам запросто устрою.
Гарик не отвечает, не хочет нарываться — Аркаша и правда может загнать их на крышу на двое суток.
— А ракеты-то наши, видал, — толкает меня локтем Фикса и подмигивает. — Одна красная и две зеленых, я чечёнку такие отдал. Точно наши. Вернулись в обратку.
— Лучше бы “корабль” через забор перекинули, — огрызаюсь я.
Остаток ночи мы проводим в усиленном карауле на усыпанных ржавыми осколками крышах, как мартовские коты.
Я, Фикса, Олег, Гарик, Пинча… Пятеро солдат посреди огромной Чечни, под бездонным черным небом.
У нас нет возраста. Нет прошлого, нет дома, нет жизни и желаний, нет души, страха и надежд. Нам некуда возвращаться, потому что наше прошлое осталось где-то далеко, за забором этого завода, и оно уже не принадлежит нам. Прошлая жизнь воспринимается нами отстраненно, словно виденный когда-то в детстве мультфильм, персонажем которого ты себя уже не ощущаешь, и эти жалкие обрывки памяти вызывают уже не желания, а лишь гнетущую тоску. Вернуться назад невозможно.
У нас нет будущего; ничто не ждет нас в той жизни, к которой мы так стремимся, и это еще одно предательство по отношению к нам, восемнадцатилетним ветеранам, многие из которых уже седые.
У нас нет фронтового братства. Ремарк врал. Сейчас мы согреваем друг друга теплом своих тел, но каждый из нас все равно сам по себе. Все, что нас связывает, — это война. Убийства людей и смерть товарищей. В будущем мы не захотим видеть друг друга. Мы уже знаем это. Тяжело встречаться с человеком, который знал тебя, когда ты был животным. Улыбаться и хлопать его по плечу. Мы не любим друг друга. Любовь, привязанность — слова не из этого мира. И хотя то чувство, которое мы испытываем друг к другу, выше, чем любовь, — его невозможно описать, в русском языке попросту нет тех слов, которыми можно выразить привязанность одного живого существа к другому, когда им обоим надо умирать, — это чувство может быть только здесь. Ему не место там, как не место любви здесь. У нас нет будущего.
И все же нет никого мне ближе, чем эти четверо жалких комочков жизни в пехотных бушлатах под огромным черным небом…
Никто из нас не произносит ни слова, но мы все чувствуем одинаково: “…нами владеет то властное чувство, знакомое каждому солдату… слова тут не нужны”.
Мы ни о чем не думаем. Просто сидим.
Наш мир — это война. Наша жизнь — смерть. Наши желания и побуждения мертвы — нам всего восемнадцать, но мы уже ничего не хотим от жизни. Разве мы молоды?
Внизу тарахтит дырчик, в Аргуне светятся два или три окна. Ни одного человека, ни одного движения; ночью Чечня вымирает, все закрываются в домах и молятся, чтобы никто не пришел к ним, не убил, не ограбил и не увез в следственный изолятор в Чернокозово. Ночь — время смерти.
На горизонте тяжелой темной массой угадываются горы. Мы совсем недавно оттуда. Там погиб Игорь.
Я засыпаю.
Нас пополняют людьми. Человек сто пятьдесят помятых мужиков привозят в батальон из Гудермеса.
Они стоят гурьбой на площади перед проходной, приставив к ногам тощие сидоры. Все, что у них было с собой, пропито по дороге. Солдаты из них никчемные, нет ни одного дерзкого, задиристого или хотя бы просто физически крепкого. С каждым разом пополнение приходит все хуже, видимо, в России осталась только шваль подзаборная, которой, кроме как в армию или тюрьму, и деваться некуда.
У этих, что стоят на плацу, потерянные бегающие глаза, оплывшие лица, поросшие щетиной скулы. Все они какие-то серые, однотонные. От них воняет.
Мы стоим около палаток, не скрываясь, разглядываем новобранцев. Зрелище удручающее.
— И где таких только находят, — говорит Аркаша. — Они ж только водку жрать да в штаны мочиться умеют. Надо поговорить со взводным, чтобы не брал людей, не надо нам таких вояк.
— А что ты хотел, чтобы к нам филологов и юристов присылали? — отвечает ему Олег. — Такие сюда не очень-то и стремятся. Все умные и красивые сумели отмазаться от этой войны.
Двоих все же определяют к нам. Это неопрятные мужики неопределенного возраста, крысоватые, ненадежные. Они сразу же оставляют свои сидоры в палатке и исчезают “насчет водки”. Мы их не задерживаем.
— Может, их на рынке зарежут, хлопот будет меньше, — говорит Пинча, соскабливая штык-ножом черную грязь с портянки.
Аркаша предлагает вскрыть вагончик зампотыла, который тот таскает за собой по всей Чечне, прицепив к обозному “Уралу”. Около него постоянно стоит часовой из поваров. Что он там охраняет, никто не знает, но наверняка не облигации госбанка.
Для грабежа мы организуем целую войсковую операцию. Аркашина идея проста, как сыр, она пришла ему в голову еще ночью во время обстрела, а вновь прибывшее пополнение должно сыграть нам только на руку.
Когда темнеет, мы выходим из палатки и поворачиваем вдоль забора налево, в мясной цех. Оттуда пробираемся к обозу и прыгаем в один из бесполезных окопчиков охранения, которые нарыли для себя повара. Перед каждым окопчиком в заборе проделано отверстие для стрельбы, бойницы выложены дерном. Судя по этим фортификациям, обозники собираются защищать тушенку до последней капли крови.
Мы с Лехой достаем “эргэдэшки” и выдергиваем из них кольца, Аркаша направляет автомат стволом в нижний угол окопа и оборачивает его тремя плащ-палатками.
— Готовы? — спрашивает он нас шепотом.
— Готовы.
— Давай!
Мы кидаем гранаты через забор, в ночной тишине они хлопают очень громко, а может, это нам только кажется от напряжения. Аркаша дает несколько очередей в землю. Из-под плащ-палаток вспышек совсем не видно; звук идет словно из земли, и определить, откуда стреляют, невозможно. Кажется, что со всех сторон одновременно. Мы с Лехой кидаем еще две гранаты, затем я запускаю сигналку. Получается вполне правдоподобно.
— Хорош! — кричит Аркаша. — Пошли, пока они не очухались!
Мы успеваем отбежать от окопчика с десяток метров, как на крыше оживает пулемет. Затем изо всех щелей вылезают повара и открывают шквальный огонь. Мне вдруг становится страшно — еще примут нас сдуру за атакующих чехов и пристрелят за здорово живешь. Но на нас никто не обращает внимания. Все без толку носятся туда-сюда, орут, от живота палят трассерами, которые рикошетят и разлетаются во все стороны.
На мгновение мы замираем, ошарашенные. Черт, все-таки батальон — это сила!
В суматохе пробираемся к вагончику. Часового нет.
Аркаша взламывает замок.
В темноте торопливо шарим руками по полкам, хватаем какие-то банки, кульки, свертки и сгребаем все это в развернутую плащ-палатку.
Мне попадается что-то увесистое, завернутое в бумагу. Я засовываю это за пазуху, набиваю карманы банками, что-то просыпаю, кажется, сахар. Быстрее, быстрее!
— Мужики… Мужики… Помогите, здесь что-то есть, — шепчет Аркаша.
На ощупь пробираюсь к нему. Он держит что-то за две ручки, что-то большое, тяжелое, накрытое брезентом.
— Это масло, — говорит Леха. — Сколько наворовал-то, полупидор.
— Все, уходим, — говорит Аркаша.
Снаружи пулеметные вспышки освещают небольшие участки крыш. Черное небо прорезают строчки трассеров. Стреляют еще довольно интенсивно, но суета уже идет на убыль.
Кто-то, хрипло дышащий луковым перегаром, суется к нашему вагончику. Сука ушлая, тоже решил воспользоваться неразберихой! Аркаша не глядя пинает в темноту берцем, этот кто-то ойкает и отваливается в сторону.
— Ноги! — шепотом кричу я, и мы, спотыкаясь, скачками несемся к цехам.
Сундук с маслом невероятно тяжелый, он больно бьет по лодыжкам, выскальзывает из пальцев, но мы его ни за что не бросим. В карманах трясутся банки, из-за пазухи вот-вот выпадет сверток, и я все время придерживаю его свободной рукой.
Но вот и склады. Находим заранее подготовленную яму. Ставим туда сундук, вываливаем все свои банки и свертки, закидываем плащ-палатками, присыпаем кирпичом и накрываем сверху листом железа. После этого быстро забираемся на крышу.
Стрельба уже почти совсем утихла. Мы не скрываясь бежим по крышам в сторону проходной. Перед мясным цехом спрыгиваем на землю и уже неторопливо шагаем к палаткам. Я толкаю Аркашу локтем в бок, он пихает меня плечом. Мы улыбаемся.
Утром весь батальон строят на плацу. Комбат рассказывает, что этой ночью, пока батальон отбивал атаку, какие-то мерзавцы вскрыли обозную кладовую и украли продукты у своих же товарищей. В связи с этим в батальоне будет досмотр личного имущества и боевой техники, всем стоять смирно и не расходиться.
— Хрен там у своих же товарищей, — подмигивает нам Аркаша. — Товарищи в жизни бы не увидели этого масла. Будем считать, что мы делегаты батальона по дегустации продуктов нашего питания. Расскажем потом ребятам, как вкусно нас должны кормить.
Несколько часов мы стоим на солнце. Зампотыл лично шмонает каждую палатку и каждый бэтэр, выкидывает вещи на землю, перевертывает нары, валит печки. Нижняя губа у него распухла, он злой как собака. Нам чертовски повезло, что ночью он не схватил Аркашу за ногу и не стянул ботинок. Тогда нас забили бы до полусмерти. Но теперь вычислить нас невозможно, мы нагло пялимся на перекошенную рожу зампотыла и улыбаемся. Краденое надежно упрятано в яме, улик никаких.
Обыск продолжается шесть часов. Солнце жарит вовсю, хочется пить. Где-то я читал, что у фашистов в концлагерях была такая забава — заставить людей полдня стоять на плацу. Очень похоже. Но мы все равно довольны. За сундук с маслом мы готовы простоять так хоть целую неделю.
— Приглашаю всех на чай, мужики, — говорит Аркаша. — Каждому обещаю по килограммовому бутерброду. А Пинчеру даже двойную порцию.
— Ух ты! — говорит Пиночет. — А откуда масло-то?
— Там больше нету, — лыбится Аркаша.
Наконец батальон распускают. Как и следовало ожидать, зампотыл ничего не нашел. Да он и не надеялся что-либо найти, дураку понятно, что в палатке никто бы не стал хранить ворованное; просто мстил за разбитую губу.
Остаток дня мы слоняемся по заводу без дела, к яме не идем.
Ночью у нас опять стопроцентный караул. Крыша, ночь, АГС, Аргун…
Под утро мы оставляем свои позиции и пробираемся к складам. Аркаша светит фонариком в яму, мы с Лехой достаем ворованное. Результат вылазки таков: восемнадцать банок различных консервов, сахар, четыре комплекта сухпайков, здоровый шмат сала килограмма на три (это его я тащил за пазухой), две буханки консервированного хлеба (Леха принял их за курево, хотя как можно было спутать — непонятно, хлеб в целлофановой упаковке, а курево — в бумаге, но все равно сгодится), шесть блоков сигарет и… дырчик! Наш дырчик, который мы смародерничали еще под Шатоем! Ну да, красная пластмассовая “Ямаха”, вон и корпус треснутый! Он стоит в яме, укрытый плащ-палатками, словно здесь его законное место.
— “Это масло, это масло”… — зло шипит Аркаша на Леху. — Ты чего, сливочное масло от машинного отличить не можешь?
— Не-а, я в последнее время вообще запахи плохо различаю. Наверное, нос копотью забило. А потом, он же в чехле, от него и сейчас не сильно-то пахнет.
Это верно, замполит содержит дырчик в хорошем состоянии — ни одного подтека, все чистенько, сухенько.
— Ладно, его можно будет продать, — говорю я. — Чехи за такой руку отрежут, не пожалеют, для них этот дырчик — манна небесная. Они от него двадцать дворов электрифицировать могут. Видали, как они двигатель от “Жигулей” на колодки ставят и динамо-машину из него делают? А тут готовый генератор, да еще дизельный.
— Палево, — говорит Аркаша. — За забор не вынесем. А через дырку не пропихнуть. Оставим пока здесь. Может, чего-нибудь придумаем.
Оставшееся время до самого утра мы перетаскиваем награбленное в палатку и в бэтэр к Куксу. Зажимаем по две банки под мышками и гуляем по двору со скучающим видом, зевая, словно ходили до ветру. Сало и курево переносим за пазухой. Трофеи делим поровну. Кроме того, Пиночету дарим банку сгущенки в счет утерянного масла. У него через неделю день рождения. Пинча тает от счастья и прячет банку про запас, это лучший подарок в его жизни. Он говорит, что откроет ее не раньше пяти утра пятницы — час, когда он появился на свет. Врет, конечно, сожрет сегодня же ночью.
В этот вечер мы устраиваем себе праздник живота, за сечкой в обоз никто не идет, даже Пиноккио наедается ворованной тушенкой и всю ночь шумно портит воздух в палатке.
Комбат поймал двоих новобранцев из противотанкового взвода. Они пропихнули чеченятам несколько цинков с патронами, нажрались водки и уснули около щели.
Мы снова стоим в каре. На краю плаца в землю вкопана дыба — согнутая в виде виселицы толстая водопроводная труба. С дыбы свешиваются две веревки.
Пэтэвэшников выводят в центр строя. На них какие-то драные тряпки, руки связаны за спиной телефонным проводом. Лица сильно распухли от побоев и стали фиолетовыми, вместо глаз — огромные черные гематомы, сочащиеся из уголков гноем и слезами, разбитые губы не закрываются, изо рта тянется кровяная слюна и волочется по асфальту. А ведь это не бомжи, это солдаты, обычные солдаты — половина армии у нас так выглядит.
Пэтэвэшников ставят на плацу, они задирают головы и сквозь щели в гематомах смотрят, как ветер раскачивает веревки. Их лица искажает ужас.
Комбат левой рукой берет одного за горло и сильно бьет его в нос. Голова солдата запрокидывается до самых лопаток, раздается хрустящий звук, брызгает кровью. Комбат разжимает пальцы, и солдат со стоном стекает на асфальт.
Второго комбат ударяет ногой в пах, тот валится на плац молча.
— Вы кому продавали патроны, пидоры? — кричит комбат, поочередно хватая их за волосы и задирая распухшие лица, которые трясутся от ударов, как желе. Он зажимает головы между коленями и бьет наотмашь, сверху вниз. — Кому? Чехам? А ты убил хоть одного чеха, пидор, чтобы тащить им патроны? А? Ты видел хоть одного? Может, ты, пидор, похоронки матерям писал? Смотри, вон стоят солдаты, восемнадцатилетние пацаны, они уже видели смерть, они смотрели ей в глаза, а ты, взрослое чмо, тащишь чехам патроны? Почему ты должен жить и пить водку, полупидор, когда они умирали вместо тебя в горах? А? Расстреляю, гондон!
Мы не смотрим на избиение. Нас били всегда, и мы давно уже привыкли к таким сценам.
Мы не очень-то жалеем пэтэвэшников. Не надо было попадаться. Комбат прав, они слишком мало пробыли на войне, чтобы продавать патроны. К тому же эти новобранцы пока чужие в нашем батальоне, они еще не стали солдатами, не стали одними из нас.
Больше всего в этой истории нас огорчает то, что теперь мы не сможем пользоваться щелью в заборе.
— Придурки, — говорит Аркаша, — попалили щель. Сами попались и других подставили. Вот и продали мы дырчик.
Он огорчен больше других. Теперь, чтобы удовлетворять свою страсть к торговле, ему снова придется ходить на рынок, а это слишком опасно. Слишком много народу, слишком мало места. Никогда не знаешь, вернешься ли назад. Рынок — территория врага... Там можно ходить, только выдернув чеку и зажав гранату в кулаке. Куда приятней было торговать около щели на своей территории. Там мы сами могли выстрелить в затылок кому угодно.
— Да, — говорит Леха, — жалко щель. И дырчик жалко.
Комбат распаляется все больше. У него что-то с головой после гор, пожалуй, он и вправду может забить этих двоих до смерти. Он лупит хрипящие тела ногами, солдаты извиваются, как червяки, пытаются прикрыть живот, почки. Связанные за спиной руки не дают им этого сделать, удары сыплются один за другим.
Одному комбат попадает в горло, тот чавкает и больше не может дышать. Он дергает ногами и пытается заглотнуть воздух, выпучив глаза.
От проходной за экзекуцией наблюдают остальные офицеры штаба. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют не переставая уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.
Мы стоим в строю.
Любое избиение лучше, чем дырка в голове, это мы уяснили давно. Слишком много смертей уже было, чтобы мы могли обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте.
Наконец шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те хрипят в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке, как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая, — знают, что мы не будем этого делать.
— Разойдись, — говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.
— Суки, — повторяет Аркаша.
1 2 3 4 5