Теперь целая верёвочка огневых бус потянулась над снегом. Это немцы заметили младшего лейтенанта Кириллова и солдата Прохина и стреляли по ним. Долго и настойчиво ворчал пулемёт, прощупывая снег пулями. Рубкин пригибал голову, дышал в снег, — перед лицом протаял чёрный кружок земли; под шинель, под рубашку просачивался холод и ледяным обручем сковывал тело. Рубкин уже начал подумывать, что напрасно ввязался в это дело — полез искать санитарку. «Тут, чего доброго, прибьют или околеешь от такого адского холода. Да и где её искать? Разве найдёшь в темноте, когда и голову нельзя поднять? Но если и найдёшь, что толку — давно уже, поди, застыла, как кочерыжка…» Выждав, когда стрельба стихла, Рубкин развернулся и пополз к лесу. Обогнул осоковый куст и прямо перед собой увидел лежавшую ничком санитарку. Он сразу узнал её по санитарной сумке.
Нести Майю оказалось не так-то просто. Встать и идти в полный рост нельзя, могут заметить немцы, а ползком, как ни ловчился Рубкин, ничего не получалось. С трудом прополз пять метров, передвигая рядом с собой обмякшее тело санитарки, и остановился. С тоской подумал: «Так и до утра едва ли доберёшься до окопов…» Кое-как взвалил Майю на спину и на четвереньках двинулся вперёд. Худенькая Майя теперь казалась невероятно тяжёлой. Рубкин мысленно ругался на все лады, перебирал всех известных ему богов и чертей; досталась и Майе, и капитану, и младшему лейтенанту Кириллову, и командиру роты Сурову, и даже солдату, который ползал черт знает где и не пришёл на помощь. Ругался и нёс, метр за метром продвигаясь все ближе и ближе к лесу; на губах ощущал горько-солёный привкус пота.
Недалеко от окопов Рубкина встретили двое солдат.
Они помогли перетащить санитарку через бруствер, положили её на плащ-палатку и отнесли в землянку. В нише мигал все тот же слабый жёлтый огонёк коптилки, а на противоположной стене передвигались и вздрагивали тени. Солдаты копошились возле санитарки. Лейтенант Рубкин безучастно стоял в сторонке и наблюдал за ними, В дверь врывался морозный воздух и обдавал лейтенанта, но он не чувствовал холода, — мокрое от пота лицо его остывало, было хорошо ощущать это, словно веяло на него освежающей прохладой вечерних полей; с плеч спадала усталость, и приятная истома растекалась по телу. Но уже через минуту он почувствовал, что начинает мёрзнуть — наглухо застегнул шинель и, поёживаясь, спрятал красные и вспухшие, горевшие огнём руки в карман. Он был уверен, что санитарка мёртвая, и эта уверенность наводила на грустные размышления — для чего ползал по снегу? Рисковал жизнью! Чтобы принести сюда, в землянку, труп?.. Для чего? Разве только похоронить по-людски?..
Рядом с Рубкиным, сгорбившись, стоял Емельчук. Он торопливо крестился сложенными в пучок пальцами и почти бесшумно шевелил губами. Скользящий свет коптилки падал на его бледные, вздрагивающие щеки и тусклыми, угасающими огоньками отражался в испуганных, по-старчески ввалившихся глазах. Он все ниже и ниже нагибал голову, тень от бровей наплывала на глаза, сгущалась в морщинках лба.
Емельчук молился. Слова молитвы сливались в неровный торопливый шёпот; только два слова были отчётливо слышны:
— Господи Иисуси!..
Рубкин посмотрел на солдата и мысленно усмехнулся. И снова устремил равнодушный взгляд на санитарку и бойцов, обступивших лежавшую на полу санитарку.
— Жива она, братцы…
Услышал Рубкин негромкий, удивлённо-восторженный голос солдата. Насторожился, слегка подался вперёд. Солдат повторил громче и увереннее:
— Жива, братцы!
Рубкин шагнул к санитарке, склонился над ней. Расстегнул гимнастёрку на груди Майи, разорвал рубашку — под правой грудью кровоточила маленькая пулевая ранка. Пуля прошла навылет. Рубкин приказал завесить дверь, чтобы меньше сквозило. Приподнял санитарку, снял с неё гимнастёрку и увидел точно такую же кровоточившую ранку на спине. С почти нервозной поспешностью разорвал поданный кем-то индивидуальный пакет, раздвинул розовые ватные подушки и, приложив их с двух сторон к ранкам, принялся перевязывать. Одного пакета оказалось недостаточно. Он разорвал второй, третий; движения его были уверенны и смелы.
В землянке царила немая тишина, только еле слышно шуршали шинели и скрипели подошвы о мёрзлый песчаный пол. С Майи сняли сапоги, натёрли обмороженные ноги снегом, затем укутали их старыми солдатскими портянками и шинелью, снятой со старшего лейтенанта Сурова. Пока готовили из плащ-палатки носилки, чтобы перенести санитарку на батарею, в тёплую землянку, Рубкин взял у Емельчука фляжку с водкой, которую ординарец всегда держал наготове для Сурова, и несколько глотков влил Майе в рот. Майя пошевелилась, робко и глухо застонала; на минуту открыла глаза, блуждающим, мутным взглядом посмотрела на лейтенанта и снова смежила веки. Лицо её было спокойно, только чуть плотнее сжались теперь посиневшие губы.
Майя тихо, но внятно прошептала:
— Проводи меня, Сема…
Рубкин невольно посмотрел вокруг — к кому обращалась санитарка? Прошло несколько секунд, прежде чем он понял, к кому. «К капитану!» — Для неё капитан был просто Сема.
И бойцы, и Рубкин совсем забыли о младшем лейтенанте Кириллове и солдате Прохине, которые ещё ползали где-то перед немецкими окопами. И вот, когда Майя уже лежала на носилках и её готовились поднять и унести на батарею, в землянку вошёл солдат Прохин. Он молча прошагал к коптилке и поднял над огнём отмороженные руки. На небритых, обветренных и почерневших щеках виднелись белые, как блины, круги.
— Да ты что, с ума сошёл? Снегом оттирать надо!
Прохина почти насильно оттащили от огня.
Рубкин спросил у него:
— Где младший лейтенант?
— Убило.
Но об этом уже не нужно было говорить: в землянку вносили ещё тёплое, но безжизненное тело Кириллова.
Солдат Прохин не оставил своего командира на снегу замерзать, хотя знал, что он уже мёртв. Он приволок его на плащ-палатке к траншее. Кириллова положили рядом с Майей, ногами к выходу. Рубкин снял каску и опустил голову. Он не видел, как рядом, ещё проворнее, чем прежде, крестился и читал молитвы Емельчук, но если бы и видел, не усмехнулся бы: он сам был подавлен тем, что случилось с Майей, Кирилловым и старшим лейтенантом Суровым.
* * *
Луна уходила за лес. По синему ночному снегу стелились слабые косые тени.
В этот предутренний, самый морозный час на передовой было особенно тихо. Никто не стрелял: ни немцы, ни наши; уставшие за день бойцы, скорчившись, дремали в окопах.
Опенька весело шагал по узкой просёлочной дороге, — отводил пленного немецкого снайпера в штаб полка. Ефрейтор Марич сидел за щитом орудия, у панорамы, и в сотый раз проверял рычаги наводки. Ануприенко и Рубкин находились на батарейном наблюдательном пункте. Оба молчали, всматриваясь в тёмную, вырисовывавшуюся в рассветной синеве кромку кустарника.
— Извини меня, капитан, — тихо сказал Рубкин.
— За что?
— За все.
— Эх, Андрей, Андрей…
Ануприенко отвернулся. Он знал: Рубкин опять начнёт говорить о Майе. Зачем? Капитан уже все слышал: Майя его любит, Майя вспоминала о нем: «Сема, проводи меня…» Да, это её слова. Капитан помнит их. Он теперь вспомнил о них — так говорила Майя, белокурая Майка Барчук, когда Ануприенко — двадцатидвухлетний лейтенант — приходил в колхозный клуб… Промелькнула однажды перед ним его судьба, а он не заметил, не обратил внимания; теперь здесь, на фронте, промелькнула второй раз, а он опять не заметил. Ануприенко с грустью думал об этом. Хотелось сейчас бросить все и пойти туда, к машинам, где лежит Майя. Но сделать это нельзя. А утром Майю увезут в санитарную роту. Оттуда в санбат. Из санбата переправят в полевой госпиталь. Потом куда-нибудь в глубокий тыл. И навсегда потеряется её след…
На востоке пробилась алая полоска зари. Из кустарника выползали едва различимые сизые фигурки немецких солдат. Рубкин первый заметил их. Тронул капитана за локоть.
— Смотри: ползут…
Ануприенко протёр запотевшие стекла бинокля.
— Немая атака…
— Пойду к орудию!
— Да, — кивнул головой Ануприенко. И машинально, как перед началом каждого боя, подал команду: — Приготовиться!
— Товарищ капитан! — весело крикнул связист. — Первый сообщает: Калинковичи взяты, подкрепление вышло!..
Капитан секунду молча смотрел на связиста.
— Ну, хорошо, — спокойно ответил он и, приложив бинокль к глазам, снова принялся наблюдать за противником. Впервые за всю войну он вдруг почувствовал равнодушие ко всему, что происходит вокруг — равнодушно принял сообщение о взятии города, равнодушно смотрел на приближавшихся к окопам немецких автоматчиков.
А по цепи, от солдата к солдату, передавалась радостная весть: Калинковичи взяты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Нести Майю оказалось не так-то просто. Встать и идти в полный рост нельзя, могут заметить немцы, а ползком, как ни ловчился Рубкин, ничего не получалось. С трудом прополз пять метров, передвигая рядом с собой обмякшее тело санитарки, и остановился. С тоской подумал: «Так и до утра едва ли доберёшься до окопов…» Кое-как взвалил Майю на спину и на четвереньках двинулся вперёд. Худенькая Майя теперь казалась невероятно тяжёлой. Рубкин мысленно ругался на все лады, перебирал всех известных ему богов и чертей; досталась и Майе, и капитану, и младшему лейтенанту Кириллову, и командиру роты Сурову, и даже солдату, который ползал черт знает где и не пришёл на помощь. Ругался и нёс, метр за метром продвигаясь все ближе и ближе к лесу; на губах ощущал горько-солёный привкус пота.
Недалеко от окопов Рубкина встретили двое солдат.
Они помогли перетащить санитарку через бруствер, положили её на плащ-палатку и отнесли в землянку. В нише мигал все тот же слабый жёлтый огонёк коптилки, а на противоположной стене передвигались и вздрагивали тени. Солдаты копошились возле санитарки. Лейтенант Рубкин безучастно стоял в сторонке и наблюдал за ними, В дверь врывался морозный воздух и обдавал лейтенанта, но он не чувствовал холода, — мокрое от пота лицо его остывало, было хорошо ощущать это, словно веяло на него освежающей прохладой вечерних полей; с плеч спадала усталость, и приятная истома растекалась по телу. Но уже через минуту он почувствовал, что начинает мёрзнуть — наглухо застегнул шинель и, поёживаясь, спрятал красные и вспухшие, горевшие огнём руки в карман. Он был уверен, что санитарка мёртвая, и эта уверенность наводила на грустные размышления — для чего ползал по снегу? Рисковал жизнью! Чтобы принести сюда, в землянку, труп?.. Для чего? Разве только похоронить по-людски?..
Рядом с Рубкиным, сгорбившись, стоял Емельчук. Он торопливо крестился сложенными в пучок пальцами и почти бесшумно шевелил губами. Скользящий свет коптилки падал на его бледные, вздрагивающие щеки и тусклыми, угасающими огоньками отражался в испуганных, по-старчески ввалившихся глазах. Он все ниже и ниже нагибал голову, тень от бровей наплывала на глаза, сгущалась в морщинках лба.
Емельчук молился. Слова молитвы сливались в неровный торопливый шёпот; только два слова были отчётливо слышны:
— Господи Иисуси!..
Рубкин посмотрел на солдата и мысленно усмехнулся. И снова устремил равнодушный взгляд на санитарку и бойцов, обступивших лежавшую на полу санитарку.
— Жива она, братцы…
Услышал Рубкин негромкий, удивлённо-восторженный голос солдата. Насторожился, слегка подался вперёд. Солдат повторил громче и увереннее:
— Жива, братцы!
Рубкин шагнул к санитарке, склонился над ней. Расстегнул гимнастёрку на груди Майи, разорвал рубашку — под правой грудью кровоточила маленькая пулевая ранка. Пуля прошла навылет. Рубкин приказал завесить дверь, чтобы меньше сквозило. Приподнял санитарку, снял с неё гимнастёрку и увидел точно такую же кровоточившую ранку на спине. С почти нервозной поспешностью разорвал поданный кем-то индивидуальный пакет, раздвинул розовые ватные подушки и, приложив их с двух сторон к ранкам, принялся перевязывать. Одного пакета оказалось недостаточно. Он разорвал второй, третий; движения его были уверенны и смелы.
В землянке царила немая тишина, только еле слышно шуршали шинели и скрипели подошвы о мёрзлый песчаный пол. С Майи сняли сапоги, натёрли обмороженные ноги снегом, затем укутали их старыми солдатскими портянками и шинелью, снятой со старшего лейтенанта Сурова. Пока готовили из плащ-палатки носилки, чтобы перенести санитарку на батарею, в тёплую землянку, Рубкин взял у Емельчука фляжку с водкой, которую ординарец всегда держал наготове для Сурова, и несколько глотков влил Майе в рот. Майя пошевелилась, робко и глухо застонала; на минуту открыла глаза, блуждающим, мутным взглядом посмотрела на лейтенанта и снова смежила веки. Лицо её было спокойно, только чуть плотнее сжались теперь посиневшие губы.
Майя тихо, но внятно прошептала:
— Проводи меня, Сема…
Рубкин невольно посмотрел вокруг — к кому обращалась санитарка? Прошло несколько секунд, прежде чем он понял, к кому. «К капитану!» — Для неё капитан был просто Сема.
И бойцы, и Рубкин совсем забыли о младшем лейтенанте Кириллове и солдате Прохине, которые ещё ползали где-то перед немецкими окопами. И вот, когда Майя уже лежала на носилках и её готовились поднять и унести на батарею, в землянку вошёл солдат Прохин. Он молча прошагал к коптилке и поднял над огнём отмороженные руки. На небритых, обветренных и почерневших щеках виднелись белые, как блины, круги.
— Да ты что, с ума сошёл? Снегом оттирать надо!
Прохина почти насильно оттащили от огня.
Рубкин спросил у него:
— Где младший лейтенант?
— Убило.
Но об этом уже не нужно было говорить: в землянку вносили ещё тёплое, но безжизненное тело Кириллова.
Солдат Прохин не оставил своего командира на снегу замерзать, хотя знал, что он уже мёртв. Он приволок его на плащ-палатке к траншее. Кириллова положили рядом с Майей, ногами к выходу. Рубкин снял каску и опустил голову. Он не видел, как рядом, ещё проворнее, чем прежде, крестился и читал молитвы Емельчук, но если бы и видел, не усмехнулся бы: он сам был подавлен тем, что случилось с Майей, Кирилловым и старшим лейтенантом Суровым.
* * *
Луна уходила за лес. По синему ночному снегу стелились слабые косые тени.
В этот предутренний, самый морозный час на передовой было особенно тихо. Никто не стрелял: ни немцы, ни наши; уставшие за день бойцы, скорчившись, дремали в окопах.
Опенька весело шагал по узкой просёлочной дороге, — отводил пленного немецкого снайпера в штаб полка. Ефрейтор Марич сидел за щитом орудия, у панорамы, и в сотый раз проверял рычаги наводки. Ануприенко и Рубкин находились на батарейном наблюдательном пункте. Оба молчали, всматриваясь в тёмную, вырисовывавшуюся в рассветной синеве кромку кустарника.
— Извини меня, капитан, — тихо сказал Рубкин.
— За что?
— За все.
— Эх, Андрей, Андрей…
Ануприенко отвернулся. Он знал: Рубкин опять начнёт говорить о Майе. Зачем? Капитан уже все слышал: Майя его любит, Майя вспоминала о нем: «Сема, проводи меня…» Да, это её слова. Капитан помнит их. Он теперь вспомнил о них — так говорила Майя, белокурая Майка Барчук, когда Ануприенко — двадцатидвухлетний лейтенант — приходил в колхозный клуб… Промелькнула однажды перед ним его судьба, а он не заметил, не обратил внимания; теперь здесь, на фронте, промелькнула второй раз, а он опять не заметил. Ануприенко с грустью думал об этом. Хотелось сейчас бросить все и пойти туда, к машинам, где лежит Майя. Но сделать это нельзя. А утром Майю увезут в санитарную роту. Оттуда в санбат. Из санбата переправят в полевой госпиталь. Потом куда-нибудь в глубокий тыл. И навсегда потеряется её след…
На востоке пробилась алая полоска зари. Из кустарника выползали едва различимые сизые фигурки немецких солдат. Рубкин первый заметил их. Тронул капитана за локоть.
— Смотри: ползут…
Ануприенко протёр запотевшие стекла бинокля.
— Немая атака…
— Пойду к орудию!
— Да, — кивнул головой Ануприенко. И машинально, как перед началом каждого боя, подал команду: — Приготовиться!
— Товарищ капитан! — весело крикнул связист. — Первый сообщает: Калинковичи взяты, подкрепление вышло!..
Капитан секунду молча смотрел на связиста.
— Ну, хорошо, — спокойно ответил он и, приложив бинокль к глазам, снова принялся наблюдать за противником. Впервые за всю войну он вдруг почувствовал равнодушие ко всему, что происходит вокруг — равнодушно принял сообщение о взятии города, равнодушно смотрел на приближавшихся к окопам немецких автоматчиков.
А по цепи, от солдата к солдату, передавалась радостная весть: Калинковичи взяты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21