Рассказы –
Library of the Huron: gurongl@rambler.ru
Джек Шефер
Пятый
Разве вся материя не состоит из атомов, а сами они — из мчащихся крох энергии, и одни просты по составу, как водород, другие сложны, как уран, а между — все многообразие оттенков, от простого к сложному? И разве эти атомы, стремительные в газах, более спокойные в твердых телах, не сталкиваются друг с другом, прикасаясь, встречаясь, а часто — смыкаясь все вместе, в любом средоточии материи, в звезде или планете, луне и метеоре, вплоть до самых тех пределов, где все, что только возможно раскрыть и определить, рассеивается в тайне пространства? И разве любое движение, сотрясение этих атомов, где б оно ни произошло, не рождает импульс, что разносится вширь, передаваясь дальше согласно природе соседних атомов? Как это сказал Карлейль? «Падение камешка из моей ладони изменяет центр тяжести во Вселенной, и это — непреложный закон».
Быть может, то же происходит и с людьми, неповторимыми человеческими частицами, что варьируются от простых к сложным, от стремительных к спокойным, которые сталкиваются друг с другом в средоточии, именуемом обществом, цивилизацией. Что ни сделает один или несколько — все шлет импульс, который разносится вширь, передаваясь от частички к частичке, от человека к человеку, в удивительной взаимной связи, составляющей нить бытия. И кто может сказать, скольких частиц коснется импульс, прежде чем канем в тайну окружающего пространства?
Все это бессмыслица, конечно. Вам не понять, о чем идет речь. Да и кто из нас на самом деле до конца понимает другого — что говорит или делает этот другой, во всей глубине смысла? Я и сам не понимаю. Я вижу проблески возможной связи, импульса, переносимого от человека к человеку, и пытаюсь закрепить, выразить его в словах. Быть может, рассказ; но на самом деле и не рассказ, а только отчет об увиденном, да еще загадка и желание понять.
Многие жители маленького юго-западного городка говорили мне, будто он спятил. Жил он миль за двадцать в стороне, в безлюдной засушливой земле, на месте давным-давно заброшенной станции, где когда-то останавливались дилижансы. Скорее не жил, сидел самовольным скваттером, потому что не владел этим местом — некому было предъявлять права. Никто не нуждался в нем — никто, уже лет тридцать или больше, с тех пор как новый тракт пролег за много миль в стороне. Он пускал на выгон горстку тощих коров, раз от разу забивал одну-другую и вялил мясо на солнце старинным, почти забытым способом; растил немного бобов, перец и еще кое-что, да изредка заглядывал в городок, являясь в мокасинах собственного изготовления, чтобы закупить самое необходимое.
Да, говорили они, старик Кэл Кинни спятил, но он тихий. Ясно, спятил, ведь как жить одному, где никого вокруг, кроме жаб да койотов, да пары-другой гремучек в придачу к горстке тощих коров? Спятил, потому что всегда молчал, а если начинал говорить, то без толку. Но никого не трогал, так что и другим не к чему было его трогать. И еще — он содержал в чистоте ручеек по соседству, и тот бежал привольно, а это могло оказаться добрым делом на случай, если б какой-нибудь олух забрел в эту сушь, не подумав запастись лишней флягой воды.
Никогда нельзя предсказать, что подарит вам случай вроде этого, а главное здесь, на юго-западе, где время — почти осязаемая мера всех вещей, а прошлое только часть настоящего, а пыль, поднятая твоей ногой из видимой пустоты, из ничего, может статься, осела от испанского домика — эдобе, вылепленного еще до высадки отцов-пилигримов; или от индейских руин, возведенных за тысячи лет до Колумба. Порой вас взбудоражит рассказ о сокровищах, легенда о спрятанном золоте или серебре, и скрытный человек, корпеющий над древней картой, непременно добытой из третьих, четвертых, а то и пятых рук, неким таинственным образом; и вот он роет, роет, роет, то здесь, то там, повсюду, по мере того как его натянутый в струну мозг черпает все новые объяснения из этой древней карты.
Но тут сокровищами не пахло. Ни следа легенды, освятившей эти места. Я собрал немного припасов, положил в машину спальник и отправился.
За последние десять-двадцать лет на этом старом тракте для дилижансов побывали, быть может, лишь один-два грузовика. Сказать трудно. Но след старой колеи проступал ясно, дорога была вполне проходима, если не побояться царапин от кактусов, раз-другой скребнуть брюхом о грунт, да суметь взять с налету небольшие трещины… По стволу тополя, единственного дерева на все двадцать миль в округе, стоявшего в компании нескольких чахлых кустиков можжевельника, я понял, что прибыл на место. Ствол у основания был толстым-претолстым, словно бочонок, но наполовину сухим, с обломанными у верхушки сучьями; что-то вроде древесного скелета. У него были, должно быть, мощные корни, если он в силах был впитывать влагу из этой сухой почвы. Быть может, ручей, начавшись давным-давно за сотню ярдов отсюда, на стороннем склоне, у основания грубого обнажения красной скалы, добежал сюда и подстегнул его рост. Быть может, когда-то воду из него даже отводили сюда по трубе, ибо станция стояла у самого дерева. Здание — вероятно, всего лишь конюшня для смены лошадей или мулов — исчезло, не оставив после себя ни единой высушенной ветром доски, но следы каменного основания еще сохранились.
Я оставил машину под деревом и спустился вниз по отлогому склону. Ручей бежал из скалы, у самого основания, сквозь чистый песок, и стекал в маленький водоем, устроенный внутри треугольной ограды из старых досок, быть может, служивших когда-то конюшней; они выступали прямо из скалы. Небольшая деревянная перемычка отводила избыток воды из ограды в старую жестяную посудину, зарытую в песок. Она служила поилкой. Направо, чуть в стороне, под резко нависавшей скалой, был сад, окруженный изгородью, сделанной, должно быть, из всего, что попалось под руку в округе в пору ее активности: обломков труб и столбов, кусков ржавой колючей проволоки, нескольких старых дверей, уложенных набок, оконных рам, без стекол, старой погнутой кроватной пружины, даже ветхой печки. Рядом с этой пародией на изгородь самый сад выглядел ухоженным и практично спланированным. Разрыхленные, выложенные рядами грядки разделялись между собой неглубокими оросительными канавками. Дюймовый конец старой трубы, торчал у водоема сбоку, свешиваясь на изгородь, и завершался небольшой втулкой над головной канавкой на краю сада.
За садом располагалась хижина, хибара, хата — называйте как придется. Бесформенного вида четырехугольное лоскутное сооружение, крытое старыми досками разной длины, прилепленными так и сяк, а кое-где одна поверх другой чтобы скрыть трещины. Я подумал, что это была хижина смотрителя станции, когда-то неплохо выстроенная; потом от непогод она стала распадаться, а позже была вновь залатана. Я приблизился. Дверь была отворена, и я заглянул внутрь. Стены и крыша были не менее нелепы, чем забор, но все же достаточно прочные. Внутри все было так же прибрано и практично, как в саду. Два окна — одно — с целым стеклом, другое затянуто проволокой, с навесным деревянным ставнем, который захлопывался поверх. Самодельная деревянная койка, покрытая несколькими старыми одеялами, стол, стул, скамья вдоль одной стены, парад длинных полок. На одной — припасы, стопка книг и старой посуды, да керосиновая лампа — на другой. В дальнем углу — небольшая старинная дровяная печка, два ящика рядом, один с сухими кизяками, другой — с сухими поленьями можжевельника.
Я сошел с порога и оглянулся. За хижиной располагались два маленьких сарая, низкие, надежные, с дверьми, закрытыми и припертыми на ржавые крючки-захваты. Мастерская и склад, решил я. Углом с тыла, чуть позади, примыкало еще одно маленькое квадратное строение. Туалет. Я огляделся. Нигде ни души. В тени одной из стен, у сарая, на манер скамейки стоял большой перевернутый ящик. Я уселся на него, изучая все вокруг.
Послышалось звяканье, сначала отдаленное, затем ближе. Худющая старая корова с потускневшим, глухо позвякивающим колокольцем на кожаном шнурке вокруг шеи, медленно ступая на негнущихся ногах, спускалась оттуда, где выход красных скал переходил в песчаный склон. Следом шли еще две. Подросший телок, запаздывая, тащился по пятам, передвигаясь мелкой побежкой; и замедлил бег, приблизившись, к своему месту в жалкой процессии. Они направлялись к старой поилке.
Помню, я сидел на этом перевернутом ящике, дивясь, как это вообще ему удалось завести и держать корову в такой безлюдной засушливой пустыне. И тут вдруг понял, что гляжу на него самого. Он стоял внизу, под деревом, возник внезапно, как из ничего, стоя тихо и неподвижно, словно всегда был там и глядел на мою машину. Выглядел он человеком на вид самым что ни на есть заурядным из всех, кого я видел. Кроме того разве, что заурядные люди, быть может, нечасто доживают до такого возраста. Годы сказывались во всех очертаниях его обвислой фигуры — даже с этого расстояния; и вместе с тем сказывалась в нем какая-то неистребимая, неподвластная старости, бодрая крепость. На нем были те самые мокасины, о которых я был наслышан, линялые, севшие джинсы с куском веревки вместо пояса, выцветшая латаная рубаха грубой бумажной ткани, протертая с краев, потрепанная соломенная шляпа по-мексикански. Я знал — люди десятками одеваются примерно так же, по всем глубинкам и уголкам юго-запада. В известном смысле он выглядел просто естественной принадлежностью края.
И все же, помнится, я подумал, что какая-то самая. малость не на месте — не совсем на месте. Он был гладко выбрит. В подобных случаях обычно носят баки — быть может, некий жест, знак независимости; быть может, просто человек, живущий один в глуши, не видит особого смысла в бритье, снисходя лишь до легкого подравнивания. Он же был гладко выбрит.
Вот он повернулся и стал подниматься по склону к хижине. Он был еще достаточно проворен в своих мокасинах, не спешил, но продвигался вперед так, словно хорошо отдавал себе отчет в том, что делает в каждый миг ив состоянии сделать это всегда. Не видно было, чтобы он взглянул на меня, но он знал, что я здесь; и я знал, что он знает это. Он вошел в хижину.
Я сидел неподвижно. Начало — самый главный момент в таких вещах. Попробуй вылезть вперед, не глядя пробивая себе дорогу — и скорее всего тут же наткнешься на упорство, раздражение, быть может, полный отказ. И потому ты сидишь тихо, позволяешь всему идти своим чередом, а твоему собеседнику — сделать первый шаг.
Он появился на пороге, вышел, сел на большой осколок красной скалы, служившей ступенькой. Поглядел вниз по склону на мою машину. Он, казалось, больше был заинтересован машиной, чем хозяином; то, как принимал он мое присутствие или отсутствие, едва ли можно было назвать даже равнодушием.
Я сидел неподвижно. Наконец он повернул голову и взглянул на меня.
«Я пищу рассказ, — сказал я, — действие там происходит, в местах вроде этих. Мне думалось — быть может, вы не станете возражать, если я побуду несколько дней рядом с вами?»
Он вновь оглянулся на машину. Я уж было совсем перестал ждать ответа, когда он заговорил. «Мы не станем», — сказал он.
Я сидел неподвижно, обдумывая сказанное. Что имел он в виду — себя и этих старых коров?
Он поднялся. «Вам придется убрать машину, — сказал он, — Ему может не понравиться». Он скрылся внутри хижины.
Я сидел, прислушиваясь к треску растапливаемой старой печки, доносившемуся изнутри. В ушах стоял звон. Что-то все же тут да было. Я мог подождать. Мог позволить всему идти своим чередом. Я спустился к машине, завел мотор, отогнал ее за оба сарая и принялся вынимать нехитрые принадлежности для устройства лагеря.
Два дня спустя я понял, что дни не имеют значения. Важны были ночи. Он был неизменен в своих привычках, точен, как старые часы, всегда годные в дело. Просыпался поздно; по крайней мере, лежал у себя, на своей койке, допоздна. Просто вынужден был, думал я, ведь он не слишком много спал ночами. До полудня он позволял себе расслабиться, пока солнце всходило из-за обнажения скалы, — чтобы достать хижину из тени, требовалось немало времени. Он готовил себе основательный завтрак, — во всяком случае, обильный, чтобы не заботиться уже о повторной стряпне. Остаток утра он бесцельно бродил здесь и там, проверяя хозяйство, берясь за все, что, на его взгляд, нуждалось в починке, чистке или исправлении. А за полдень уходил куда-нибудь и пропадал часа три. Не как человек с определенной целью, в конкретное место. Просто отбывал время. Он ничего с собой не брал, ничего не приносил назад. Он просто убивал время.
Возвратившись, принимался возиться в саду. В тот первый день он не делал этого из-за меня, моей машины, — мы чуть выбили его из ритма. Потом опять втянулся в рутину. Вид садовой работы менялся — он пропалывал, сегодня немного окучивал, завтра поливал. Потом возвращался в хижину и неспешно готовился к вечерней трапезе, а после, в густеющих сумерках, разжигал старую лампу и устраивался рядом, раскрыв одну из своих старых книг. День был закончен — прожит. В этой хижине не было часов, не было у него и наручных; но он отмерял время с такой точностью, словно часовой механизм находился у него в голове.
Я говорил: прошло два дня — и я понял это. И еще — я стал понимать его ночи.
В ту первую ночь, где-то с наступлением темноты, когда я размышлял — ложиться поверх или внутри спальника, я услыхал, как в хижине завозились. Он задул лампу и вышел на порог, шагнул наружу и сел у входа. Луна, почти круглая, начинала выглядывать из-за обнажения скалы, но и он, и скалы, и хижины были в тени — мне не было видно, чем он занят. Я смотрел и слушал. Ни звука, ни движения. Он просто сидел там. Наконец я задремал. А когда через несколько часов проснулся, он все еще был там. Луна теперь стояла высоко, и его было ясно видно. Он просто сидел там, глядя в сторону этого старого дерева. Я снова задремал, а когда проснулся через некоторое время, — быть может, разбуженный ощущением движения, он, дотягиваясь, готовился уйти в хижину.
На другую ночь, после целого дня наблюдений, я был уверен — он повторит распорядок. Но нет. Лампа все горела, он продолжал читать. Я лежал неподвижно, время шло, и вот лампа погасла, а он вышел к порогу и сел у входа. Я поглядел на часы: что-то после девяти, примерно на час позже, чем в предыдущую ночь. Я долго лежал без сна, прежде чем смог найти разумный ответ.
Следующей ночью, после двухдневных наблюдений, я уже знал, что прав. Скоро он задует лампу и после десяти займет позицию у входа. Так он и сделал. Луна, теперь почти совсем круглая, выглядывала сзади, из-за скалы, посылая мягкое сияние вниз, вдоль склона, в сторону дерева.
Все это время он уделял мне не больше внимания, чем своим старым коровам — а значит, насколько было заметно, всего один беглый взгляд поутру да ввечеру — убедиться, живы ли они. Полное безразличие. Впечатление было такое, словно здесь дюжина таких, как я, люди всякого звания толпятся по соседству, а он по-прежнему одинок, идет своим путем, следуя своему распорядку, нерушимо упрятанный в глубь собственного бытия. Мне было не выдумать, как прорваться к нему внутрь или как заставить его выйти наружу.
На второй день после полудня я уловил некий намек. Люди есть люди. Человек есть человек. Всегда найдется какая-то тень признания, что рядом другой или другие; быть может, инстинктивный, естественный встречный порыв. Таков уж неистребимый зов родства. Он был в углу своего сада, рядом с трубой у водоема, и как раз открывал небольшую втулку, чтобы выпустить воду в главную канавку. Увидел, что я сижу на ящике у одного из сараев. Увидел, что гляжу на него. Поднял руку, привлекая внимание. Повернулся, поковылял к низкой части смехотворного забора, подошел к столбу ограды бассейна, потянулся и снял с гвоздя что-то, не виденное мною раньше. Старый жестяной ковш. Сняв его, вновь повесил на гвоздь и поковылял назад, через изгородь, продолжать полив.
Я поразмыслил над этим. Он не просто ощущал мое присутствие, он ощущал настолько, что отмечал мои занятия. И не отвергал меня. Он, вероятно, мог чувствовать даже какую-то тягу к компании, оттого что я рядом. Он видел, как часто делаю я ходки к этому водоему за водой, за свежей, прохладной струёй, бившей из скалы. Видел, как таскаюсь со своей жестяной чашкой из лагеря и обратно.
Утром я сделал встречный шаг. Я вспомнил, как приметил кое-что в первый день, оглядывая хижину. На полке с припасами стояло полбанки использованной кофейной гущи. Есть только одна причина, по которой сохраняют использованную кофейную гущу. Чтобы использовать вновь. Я дождался, когда звуки изнутри подсказали мне, что он начал дневные заботы и вышел с большим ведром, двинувшись к ручью за запасом свежей воды. Тут я скользнул внутрь. Поставил на стол новую, нераспечатанную, в один фунт, жестянку кофе и, проскользнув обратно, сел на опрокинутый ящик у сарая.
1 2 3 4