Скотт не без юмора писал и об этом: «… до Унии королевств мои предки, подобно другим джентльменам Пограничья, триста лет промышляли убийствами, кражами да разбоем; с воцарения Иакова и до революции подвизались в богохранимом парламентском войске, то есть прикидывались овечками, распевали псалмы и прочее в том же духе; при последних Стюартах преследовали других и сами подвергались гонениям; охотились, пили кларет, учиняли мятежи и дуэли вплоть до времен моего отца и деда»
Читатель найдет у Дайчеса блестящий очерк системы шотландских правовых уложений и судопроизводства; изложение кратковременной, но весьма колоритной карьеры Скотта в волонтерском кавалерийском корпусе; трагикомический рассказ о многолетнем «поединке» уже прославленного поэта с Шейхом Моря — секретарем Высшего суда, который упрямо не желал умирать или уйти на покой, чтобы освободить эту должность для Скотта, который безвозмездно исполнял все эти годы секретарские обязанности; строго документированную историю крайне запутанных деловых взаимоотношений Скотта с его друзьями-партнерами братьями Баллантайнами и книгопродавцем Констеблом, завершившуюся финансовым крахом. Найдет читатель и ряд других любопытных сведений и красочных фактов, а также интересные догадки критика о мотивах, подвигнувших Скотта на одну из самых немыслимых и успешных литературных мистификаций столетия — сотворение маски «Великого Инкогнито», пользуясь которой он двенадцать лет водил публику за нос, убеждая ввех и каждого, что знаменитые романы, стяжавшие его родине славу по обе стороны Атлантики, написал не он, а некий неизвестный мастер, выступающий под псевдонимом «Автор „Уэверли“«.
Суждения Дайчеса по этому поводу, как отметит читатель, отличаются свежестью и точностью психологического анализа Критик не склонен трактовать этот действительно труднообъяснимый многолетний розыгрыш как в первую очередь гомерическую проказу взрослого шалуна (такая трактовка уже сделалась канонической в англо-американском скоттоведении), хотя и признает, что элемент затянувшейся пресловутой «практической шутки», конечно, присутствовал в истории с «Великим Инкогнито». Об этой стороне мистификации, кстати, хорошо сказано у выдающегося английского автора художественных биографий Хескета Пирсона: «… объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица, он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами…»
Но, повторим, для Дайчеса это объяснение в отличие от Пирсона не было решающим.
Помимо непринужденного стиля изложения, далекого от наукообразия, обширного и всегда уместного обращения к свидетельствам современников и умения четко соотнести судьбу писателя и его творчество с социально-историческими координатами эпохи (качество, свойственное всем критическим и литературоведческим работам Дайчеса начиная с конца 1930-х годов, когда его монографии печатались в рамках деятельности прогрессивного «Клуба левой книги»), «Вальтер Скотт и его мир» привлекает еще и тем, что при малом объеме этот очерк буквально насыщен разнообразнейшей информацией. Разумеется, не все стороны многогранной личности Скотта смогли найти здесь равноценное отображение, не все реалии его духовного и житейского бытия представлены с той полнотой, которая, придав повествованию еще больше живости, пролила бы дополнительный свет на примечательную личность великого писателя и его окружение.
К примеру, о собаках у Дайчеса сказано мало, учитывая роль, какую эти четвероногие друзья человека играли в жизни Скотта, завзятого «собачника», преданного своим любимцам. Мельком упомянуто о его страсти сажать деревья, а ведь он насадил целые рощи вокруг Ашестила, где прожил с семьей несколько летних сезонов, и знаменитого Абботсфорда, так что в наши дни эти особняки смотрятся совсем по-другому, чем во времена Скотта. Можно было привести и иные примеры вынужденного самоограничения Дайчеса (жанр диктует свои требования), но следует отдать критику должное: он «схватил»основное и определяющее в связях писателя и человека с его временем и его землей и сумел донести это до читателя. Если говорить о досадных упущениях, то по-настоящему огорчает лишь то, что за границами очерка осталась такая существенная часть «мира» Скотта, как общение с простыми людьми.
Все биографы писателя единодушно отмечают его уважительное и внимательное отношение к представителям самых разных сословий и профессий, с которыми его сводила жизнь: шерифа Селкиркшира — к своим подопечным, как законопослушным, так и отходившим от «путей праведных»; хозяина большого дома — к слугам; владельца абботсфордских земельных угодий — к арендаторам; путешественника по казенным и личным надобностям — к случайным попутчикам и местным жителям; собирателя древней поэзии — к отнюдь не родовитым обитателям нищающей Горной Шотландии. С каждым из них Скотт говорил на его языке, к каждому умел найти подход, каждого расположить к себе, разговорить и выслушать, не поступаясь при этом собственным достоинством и чтя достоинство собеседника. Особенно прочные дружеские, даже трогательно задушевные узы на протяжении многих лет связывали его с фермерским сыном Уильямом Лейдло, которого он опекал до конца своих дней, и пастухом Томом Парди. Последнего он впервые увидел в селкиркширском суде — молодого человека привлекли по делу о браконьерстве. Скотт взял его в услужение, и со временем Том стал не только самым близким и доверенным слугой писателя, но его верным помощником во всех заботах, исключая литературные, хотя господские сочинения называл не иначе как «наши книги». Он умер раньше своего хозяина, и Скотт горько скорбел об этой смерти. Уилл Лейдло пережил и похоронил Скотта, оставаясь до последнего дня его преданным другом и наперсником.
Не хождение в народ, тем более не снисхождение к народу, а живое и никогда не прерывавшееся с ним общение — такова была естественная позиция Скотта, и для писателя она оказалась чрезвычайно благотворной. «Характер народа нельзя познать по сливкам общества», — как-то заметил Скотт, и во всей обильной Скоттиане до сих пор не подсчитано, сколько ярких и самобытных типов перекочевали в его книги непосредственно из жизни, сколькими меткими словечками и оборотами одарили его простые люди Шотландии. Больше того, без этого врожденного и последовательного демократизма его историческое чутье едва ли смогло отлиться в тот совершенный историзм творческого метода, о котором емко и выразительно сказал Дайчес в связи с романом «Уэверли»: «Обыкновенные люди, подхваченные историческими событиями, к которым они непричастны и которых зачастую до конца и не понимают, действуют соответственно их характеру и обстоятельствам. И часто именно эти обыкновенные люди, изъясняющиеся на простонародном шотландском диалекте с абсолютно достоверной и волнующей непосредственностью, воплощают у Скотта истинное направление исторического развития».
Приведенное суждение говорит о том, что понимание британским исследователем значения творчества Скотта и новаторства его художественных открытий в основе совпадает с концепцией, выработанной по этим проблемам передовой русской и советской критикой. Литературные оценки и наблюдения Дайчеса вообще опираются на исторический контекст и поэтому отмечены той мерой непредвзятости и объективности, какую мы не всегда находим и в признанных, ставших классическими биографиях Скотта, начиная от многотомного жизнеописания, принадлежащего перу его зятя и «молодого друга», как в письмах называл его писатель, Уильяма Гибсона Локхарта, и кончая книгой X. Пирсона и трудом Э. Джонсона.
Последние, особенно Пирсон, подчас склонны модернизировать восприятие наследия Скотта, и в силу этого некоторые его творения выглядят у них не совсем так, как они представлялись современникам, воспринимались в литературном процессе эпохи или смотрятся в историко-литературной перспективе. Порой дело доходит до критических курьезов, как, например, у Пирсона, с очевидным пренебрежением отзывавшегося о «Уэверли» («утомительный и скучный роман») и перечеркнувшего «Айвенго» («читать вообще невозможно»). У Локхарта смещение в противоположную сторону: стремясь канонизировать — в духе времени и из лучших родственных чувств — Скотта как личность, он невольно канонизирует его книги и литературное окружение.
Дайчес счастливо избегает обеих крайностей, подходя к творчеству и личности своего «героя» как к явлению совокупному, принадлежащему своему времени, но отнюдь не утратившему ценности и для нашего. Вероятно, поэтому его внимание в окружении и симпатиях Скотта привлекают фигуры художников, так же значительных и для той эпохи, и для современности: Бёрнса, Вордсворта, Байрона, — и это внимание распределяется сообразно с подлинными масштабами литературных величин. Но объективность вдумчивого литературоведа порой вступает тут в известное противоречие с реальными фактами биографии Скотта, как, скажем, в случае с Джоанной Бейли. Многолетнему другу и корреспондентке писателя он уделяет меньше строк, чем описанию двух случайных встреч юного Скотта с Бёрнсом. Создательница драм в стихах, Джоанна Бейли вошла, понятно, в историю английской литературы, но занимает она в ней куда более скромное место, чем занимала в жизни и привязанностях своего великого современника. Однако «мир» Вальтера Скотта без нее так же неполон, как без Байрона или Тома Парди.
Но та же критическая объективность, от которой «пострадала» в очерке Дайчеса Джоанна Бейли, позволяет автору выдержать высокую беспристрастность по отношению к самому Скотту — точно определить сравнительную ценность его поэтического и романного наследия, дать лапидарные и доказательные критические «портреты» отдельных произведений, раскрыть противоречие между стилем работы и конечным ее результатом: «Он часто писал небрежно и бездумно. В то же время он принадлежал к тому роду авторов, кто, когда материал по-настоящему захватывает их воображение, бывает способен — безотчетно или полуосознанно — удивительно глубоко проникать в суть взаимосвязей между сиюминутным человеческим существованием и ходом истории. Он, можно сказать, был великим романистом вопреки самому себе».
Указав на этот парадокс, Дайчес, однако, на ограниченном пространстве своей книги, которую уместно назвать развернутым эссе, исчерпывающе объясняет, почему Скотт был великим романистом, как он стал таковым и в чем заключается загадка его «небрежного гения». Гениальность Скотта проступает из мозаического повествования о нем тем отчетливей, что критик не обходит оборотной стороны этой гениальности, «издержек» писательской методы Скотта и очевидных отступлений писателя от им же установленных образцов. Насыщенной, исполненной бесподобного колорита, сюжетно динамичной прозы. Наследие Скотта достаточно велико и богато, достаточно значительно в целом, чтобы в нем можно было различить вершины, добротный средний (опять же для Скотта) уровень и просто неудачи. На фоне последних подлинные свершения мастера просматриваются с особой наглядностью, что и доказывает очерк Дайчеса.
Сказанное справедливо и для оценки личности Скотта. Он был натурой настолько выдающейся, сложной, неоднородной и разносторонней, что сводить его человеческий облик к общему хрестоматийному знаменателю значило бы безнадежно исказить и обеднить представление о нем. Когда Локхарт из благих побуждений вкладывал в уста Скотта на смертном одре смиренное поучение, с каким тот якобы обратился к окружающим, или когда Пирсон в угоду собственным консервативным предпочтениям утверждал, что Скотт не сблизился с Бёрнсом лишь потому, что его отпугнули революционные взгляды последнего, это не только вступало в конфликт с документально зафиксированными фактами (что не делало чести биографам), но вело к упрощению, чтобы не сказать — оглуплению «героя» биографий. И это при том, что жизнеописание, предпринятое Локхартом, по сей день остается наиболее полным источником фактических данных о Скотте, а книга Пирсона — самой живой и яркой в ряду биографий писателя.
Дайчес предпочитает основываться на установленных и проверенных фактах, а если, по его мнению, какие-то моменты вызывают сомнения, он это специально оговаривает. Собственный комментарий критика, даже носящий характер гипотезы, также опирается на факт. Поэтому не самые, скажем, симпатичные черты характера Скотта и малопривлекательные эпизоды его биографии не сглажены — напротив, они названы, раскрыты, пояснены. В контексте времени и личных обстоятельств они становятся понятными, хотя не списываются со счета и получают нелицеприятную оценку, как в уже упомянутом случае с воинственной реакцией Скотта на несостоявшиеся выступления «черни». В результате, перефразируя критика, можно сказать, что под его пером Скотт предстает великим человеком вопреки собственным слабостям.
Главное же достоинство книги Дэвида Дайчеса заключается в том, что ее автор легко, раскованно, доказательно, с изяществом и проницательностью, свойственными традиции английского эссе, исполнил обещанное в заглавии — показал большого писателя в единстве и взаимодействии с его миром, позволил прочувствовать «время» и «место», подарившие человечеству творения Вальтера Скотта, эту непреходящую ценность национальной, европейской и мировой культуры.
В. Скороденко
Сэр Вальтер Скотт и его мир
СЕМЬЯ
На тридцать седьмом году жизни в апреле 1808 года Вальтер Скотт, уже известный редактор, антиквар и поэт, находясь в Ашестиле, «славном сельском особняке с видом на Твид», куда он перебрался в 1804 году, принялся за автобиографический очерк. Начал он с родословной, ибо все связанное с «корнями» и предками, тем паче его собственными, неизменно вызывало его интерес.
«Я родился не в блеске, однако и не в ничтожестве. В согласии с условностями моей страны происхождение мое сочли благородным, так как по отцовской, да и по материнской линии тоже я был связан родством, хоть и дальним, со старинными семействами. Дедом отца был Вальтер Скотт, коего хорошо знали в долине Тивиота под прозвищем «Борода». Он был вторым сыном Вальтера Скотта, первого лэрда Рэйберна, а тот в свою очередь — третьим сыном Вильяма Скотта и внуком Вальтера Скотта, именуемого в семейных преданиях «Старым Уоттом», — хозяина Хардена. Стало быть, я прямой потомок сего древнего предводителя, чье имя прозвучало во многих моих виршах, и его прекрасной жены, Цветка Ярроу, — недурная родословная для менестреля Пограничного края».
Природу своего писательского дара Скотт связывает с родословной и с той частью Шотландии — Пограничным краем, чьи нагорья примыкают на юге к английским графствам, — где обосновались его предки и где проживал он сам. Он говорит о себе языком таких понятий, как история и «почва», пространство и время. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни, от детских лет, когда малыш жадно впитывал рассказы про пограничные набеги и восстания якобитов , до последнего горького путешествия из Италии на родину, когда он, разбитый телом и духом, едва ли не в последний раз заставил себя приподняться, завидев вершины любимых пограничных холмов:
«Но когда мы начали спуск в долину Галы, он стал озираться, и до нас постепенно дошло, что он узнает знакомые места. Вскоре он пробормотал некоторые названия: „Речка Гала, точно она, — Бакхольм — Торвудли“. Когда у Лэдхоупа дорога обогнула гору и его взору открылись Эльдонские холмы, он пришел в сильное возбуждение, а после того как, повернувшись на подушках, не далее чем за милю увидел наконец башенки своего дома, у него вырвался радостный крик».
Так его зять и биограф Джон Гибсон Локхарт (он находился при нем безотлучно) описывает один из последних проблесков ясного сознания у Скотта. Его завороженность — и это еще слабо сказано — историей и ландшафтом Шотландии, всегда пребывавшими для него в сокровенном единстве, склоняла его воображение к размышлениям о прошлом и настоящем, о неизменном и преходящем, о традиции и развитии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Читатель найдет у Дайчеса блестящий очерк системы шотландских правовых уложений и судопроизводства; изложение кратковременной, но весьма колоритной карьеры Скотта в волонтерском кавалерийском корпусе; трагикомический рассказ о многолетнем «поединке» уже прославленного поэта с Шейхом Моря — секретарем Высшего суда, который упрямо не желал умирать или уйти на покой, чтобы освободить эту должность для Скотта, который безвозмездно исполнял все эти годы секретарские обязанности; строго документированную историю крайне запутанных деловых взаимоотношений Скотта с его друзьями-партнерами братьями Баллантайнами и книгопродавцем Констеблом, завершившуюся финансовым крахом. Найдет читатель и ряд других любопытных сведений и красочных фактов, а также интересные догадки критика о мотивах, подвигнувших Скотта на одну из самых немыслимых и успешных литературных мистификаций столетия — сотворение маски «Великого Инкогнито», пользуясь которой он двенадцать лет водил публику за нос, убеждая ввех и каждого, что знаменитые романы, стяжавшие его родине славу по обе стороны Атлантики, написал не он, а некий неизвестный мастер, выступающий под псевдонимом «Автор „Уэверли“«.
Суждения Дайчеса по этому поводу, как отметит читатель, отличаются свежестью и точностью психологического анализа Критик не склонен трактовать этот действительно труднообъяснимый многолетний розыгрыш как в первую очередь гомерическую проказу взрослого шалуна (такая трактовка уже сделалась канонической в англо-американском скоттоведении), хотя и признает, что элемент затянувшейся пресловутой «практической шутки», конечно, присутствовал в истории с «Великим Инкогнито». Об этой стороне мистификации, кстати, хорошо сказано у выдающегося английского автора художественных биографий Хескета Пирсона: «… объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица, он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами…»
Но, повторим, для Дайчеса это объяснение в отличие от Пирсона не было решающим.
Помимо непринужденного стиля изложения, далекого от наукообразия, обширного и всегда уместного обращения к свидетельствам современников и умения четко соотнести судьбу писателя и его творчество с социально-историческими координатами эпохи (качество, свойственное всем критическим и литературоведческим работам Дайчеса начиная с конца 1930-х годов, когда его монографии печатались в рамках деятельности прогрессивного «Клуба левой книги»), «Вальтер Скотт и его мир» привлекает еще и тем, что при малом объеме этот очерк буквально насыщен разнообразнейшей информацией. Разумеется, не все стороны многогранной личности Скотта смогли найти здесь равноценное отображение, не все реалии его духовного и житейского бытия представлены с той полнотой, которая, придав повествованию еще больше живости, пролила бы дополнительный свет на примечательную личность великого писателя и его окружение.
К примеру, о собаках у Дайчеса сказано мало, учитывая роль, какую эти четвероногие друзья человека играли в жизни Скотта, завзятого «собачника», преданного своим любимцам. Мельком упомянуто о его страсти сажать деревья, а ведь он насадил целые рощи вокруг Ашестила, где прожил с семьей несколько летних сезонов, и знаменитого Абботсфорда, так что в наши дни эти особняки смотрятся совсем по-другому, чем во времена Скотта. Можно было привести и иные примеры вынужденного самоограничения Дайчеса (жанр диктует свои требования), но следует отдать критику должное: он «схватил»основное и определяющее в связях писателя и человека с его временем и его землей и сумел донести это до читателя. Если говорить о досадных упущениях, то по-настоящему огорчает лишь то, что за границами очерка осталась такая существенная часть «мира» Скотта, как общение с простыми людьми.
Все биографы писателя единодушно отмечают его уважительное и внимательное отношение к представителям самых разных сословий и профессий, с которыми его сводила жизнь: шерифа Селкиркшира — к своим подопечным, как законопослушным, так и отходившим от «путей праведных»; хозяина большого дома — к слугам; владельца абботсфордских земельных угодий — к арендаторам; путешественника по казенным и личным надобностям — к случайным попутчикам и местным жителям; собирателя древней поэзии — к отнюдь не родовитым обитателям нищающей Горной Шотландии. С каждым из них Скотт говорил на его языке, к каждому умел найти подход, каждого расположить к себе, разговорить и выслушать, не поступаясь при этом собственным достоинством и чтя достоинство собеседника. Особенно прочные дружеские, даже трогательно задушевные узы на протяжении многих лет связывали его с фермерским сыном Уильямом Лейдло, которого он опекал до конца своих дней, и пастухом Томом Парди. Последнего он впервые увидел в селкиркширском суде — молодого человека привлекли по делу о браконьерстве. Скотт взял его в услужение, и со временем Том стал не только самым близким и доверенным слугой писателя, но его верным помощником во всех заботах, исключая литературные, хотя господские сочинения называл не иначе как «наши книги». Он умер раньше своего хозяина, и Скотт горько скорбел об этой смерти. Уилл Лейдло пережил и похоронил Скотта, оставаясь до последнего дня его преданным другом и наперсником.
Не хождение в народ, тем более не снисхождение к народу, а живое и никогда не прерывавшееся с ним общение — такова была естественная позиция Скотта, и для писателя она оказалась чрезвычайно благотворной. «Характер народа нельзя познать по сливкам общества», — как-то заметил Скотт, и во всей обильной Скоттиане до сих пор не подсчитано, сколько ярких и самобытных типов перекочевали в его книги непосредственно из жизни, сколькими меткими словечками и оборотами одарили его простые люди Шотландии. Больше того, без этого врожденного и последовательного демократизма его историческое чутье едва ли смогло отлиться в тот совершенный историзм творческого метода, о котором емко и выразительно сказал Дайчес в связи с романом «Уэверли»: «Обыкновенные люди, подхваченные историческими событиями, к которым они непричастны и которых зачастую до конца и не понимают, действуют соответственно их характеру и обстоятельствам. И часто именно эти обыкновенные люди, изъясняющиеся на простонародном шотландском диалекте с абсолютно достоверной и волнующей непосредственностью, воплощают у Скотта истинное направление исторического развития».
Приведенное суждение говорит о том, что понимание британским исследователем значения творчества Скотта и новаторства его художественных открытий в основе совпадает с концепцией, выработанной по этим проблемам передовой русской и советской критикой. Литературные оценки и наблюдения Дайчеса вообще опираются на исторический контекст и поэтому отмечены той мерой непредвзятости и объективности, какую мы не всегда находим и в признанных, ставших классическими биографиях Скотта, начиная от многотомного жизнеописания, принадлежащего перу его зятя и «молодого друга», как в письмах называл его писатель, Уильяма Гибсона Локхарта, и кончая книгой X. Пирсона и трудом Э. Джонсона.
Последние, особенно Пирсон, подчас склонны модернизировать восприятие наследия Скотта, и в силу этого некоторые его творения выглядят у них не совсем так, как они представлялись современникам, воспринимались в литературном процессе эпохи или смотрятся в историко-литературной перспективе. Порой дело доходит до критических курьезов, как, например, у Пирсона, с очевидным пренебрежением отзывавшегося о «Уэверли» («утомительный и скучный роман») и перечеркнувшего «Айвенго» («читать вообще невозможно»). У Локхарта смещение в противоположную сторону: стремясь канонизировать — в духе времени и из лучших родственных чувств — Скотта как личность, он невольно канонизирует его книги и литературное окружение.
Дайчес счастливо избегает обеих крайностей, подходя к творчеству и личности своего «героя» как к явлению совокупному, принадлежащему своему времени, но отнюдь не утратившему ценности и для нашего. Вероятно, поэтому его внимание в окружении и симпатиях Скотта привлекают фигуры художников, так же значительных и для той эпохи, и для современности: Бёрнса, Вордсворта, Байрона, — и это внимание распределяется сообразно с подлинными масштабами литературных величин. Но объективность вдумчивого литературоведа порой вступает тут в известное противоречие с реальными фактами биографии Скотта, как, скажем, в случае с Джоанной Бейли. Многолетнему другу и корреспондентке писателя он уделяет меньше строк, чем описанию двух случайных встреч юного Скотта с Бёрнсом. Создательница драм в стихах, Джоанна Бейли вошла, понятно, в историю английской литературы, но занимает она в ней куда более скромное место, чем занимала в жизни и привязанностях своего великого современника. Однако «мир» Вальтера Скотта без нее так же неполон, как без Байрона или Тома Парди.
Но та же критическая объективность, от которой «пострадала» в очерке Дайчеса Джоанна Бейли, позволяет автору выдержать высокую беспристрастность по отношению к самому Скотту — точно определить сравнительную ценность его поэтического и романного наследия, дать лапидарные и доказательные критические «портреты» отдельных произведений, раскрыть противоречие между стилем работы и конечным ее результатом: «Он часто писал небрежно и бездумно. В то же время он принадлежал к тому роду авторов, кто, когда материал по-настоящему захватывает их воображение, бывает способен — безотчетно или полуосознанно — удивительно глубоко проникать в суть взаимосвязей между сиюминутным человеческим существованием и ходом истории. Он, можно сказать, был великим романистом вопреки самому себе».
Указав на этот парадокс, Дайчес, однако, на ограниченном пространстве своей книги, которую уместно назвать развернутым эссе, исчерпывающе объясняет, почему Скотт был великим романистом, как он стал таковым и в чем заключается загадка его «небрежного гения». Гениальность Скотта проступает из мозаического повествования о нем тем отчетливей, что критик не обходит оборотной стороны этой гениальности, «издержек» писательской методы Скотта и очевидных отступлений писателя от им же установленных образцов. Насыщенной, исполненной бесподобного колорита, сюжетно динамичной прозы. Наследие Скотта достаточно велико и богато, достаточно значительно в целом, чтобы в нем можно было различить вершины, добротный средний (опять же для Скотта) уровень и просто неудачи. На фоне последних подлинные свершения мастера просматриваются с особой наглядностью, что и доказывает очерк Дайчеса.
Сказанное справедливо и для оценки личности Скотта. Он был натурой настолько выдающейся, сложной, неоднородной и разносторонней, что сводить его человеческий облик к общему хрестоматийному знаменателю значило бы безнадежно исказить и обеднить представление о нем. Когда Локхарт из благих побуждений вкладывал в уста Скотта на смертном одре смиренное поучение, с каким тот якобы обратился к окружающим, или когда Пирсон в угоду собственным консервативным предпочтениям утверждал, что Скотт не сблизился с Бёрнсом лишь потому, что его отпугнули революционные взгляды последнего, это не только вступало в конфликт с документально зафиксированными фактами (что не делало чести биографам), но вело к упрощению, чтобы не сказать — оглуплению «героя» биографий. И это при том, что жизнеописание, предпринятое Локхартом, по сей день остается наиболее полным источником фактических данных о Скотте, а книга Пирсона — самой живой и яркой в ряду биографий писателя.
Дайчес предпочитает основываться на установленных и проверенных фактах, а если, по его мнению, какие-то моменты вызывают сомнения, он это специально оговаривает. Собственный комментарий критика, даже носящий характер гипотезы, также опирается на факт. Поэтому не самые, скажем, симпатичные черты характера Скотта и малопривлекательные эпизоды его биографии не сглажены — напротив, они названы, раскрыты, пояснены. В контексте времени и личных обстоятельств они становятся понятными, хотя не списываются со счета и получают нелицеприятную оценку, как в уже упомянутом случае с воинственной реакцией Скотта на несостоявшиеся выступления «черни». В результате, перефразируя критика, можно сказать, что под его пером Скотт предстает великим человеком вопреки собственным слабостям.
Главное же достоинство книги Дэвида Дайчеса заключается в том, что ее автор легко, раскованно, доказательно, с изяществом и проницательностью, свойственными традиции английского эссе, исполнил обещанное в заглавии — показал большого писателя в единстве и взаимодействии с его миром, позволил прочувствовать «время» и «место», подарившие человечеству творения Вальтера Скотта, эту непреходящую ценность национальной, европейской и мировой культуры.
В. Скороденко
Сэр Вальтер Скотт и его мир
СЕМЬЯ
На тридцать седьмом году жизни в апреле 1808 года Вальтер Скотт, уже известный редактор, антиквар и поэт, находясь в Ашестиле, «славном сельском особняке с видом на Твид», куда он перебрался в 1804 году, принялся за автобиографический очерк. Начал он с родословной, ибо все связанное с «корнями» и предками, тем паче его собственными, неизменно вызывало его интерес.
«Я родился не в блеске, однако и не в ничтожестве. В согласии с условностями моей страны происхождение мое сочли благородным, так как по отцовской, да и по материнской линии тоже я был связан родством, хоть и дальним, со старинными семействами. Дедом отца был Вальтер Скотт, коего хорошо знали в долине Тивиота под прозвищем «Борода». Он был вторым сыном Вальтера Скотта, первого лэрда Рэйберна, а тот в свою очередь — третьим сыном Вильяма Скотта и внуком Вальтера Скотта, именуемого в семейных преданиях «Старым Уоттом», — хозяина Хардена. Стало быть, я прямой потомок сего древнего предводителя, чье имя прозвучало во многих моих виршах, и его прекрасной жены, Цветка Ярроу, — недурная родословная для менестреля Пограничного края».
Природу своего писательского дара Скотт связывает с родословной и с той частью Шотландии — Пограничным краем, чьи нагорья примыкают на юге к английским графствам, — где обосновались его предки и где проживал он сам. Он говорит о себе языком таких понятий, как история и «почва», пространство и время. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни, от детских лет, когда малыш жадно впитывал рассказы про пограничные набеги и восстания якобитов , до последнего горького путешествия из Италии на родину, когда он, разбитый телом и духом, едва ли не в последний раз заставил себя приподняться, завидев вершины любимых пограничных холмов:
«Но когда мы начали спуск в долину Галы, он стал озираться, и до нас постепенно дошло, что он узнает знакомые места. Вскоре он пробормотал некоторые названия: „Речка Гала, точно она, — Бакхольм — Торвудли“. Когда у Лэдхоупа дорога обогнула гору и его взору открылись Эльдонские холмы, он пришел в сильное возбуждение, а после того как, повернувшись на подушках, не далее чем за милю увидел наконец башенки своего дома, у него вырвался радостный крик».
Так его зять и биограф Джон Гибсон Локхарт (он находился при нем безотлучно) описывает один из последних проблесков ясного сознания у Скотта. Его завороженность — и это еще слабо сказано — историей и ландшафтом Шотландии, всегда пребывавшими для него в сокровенном единстве, склоняла его воображение к размышлениям о прошлом и настоящем, о неизменном и преходящем, о традиции и развитии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15