Всю ночь я слышал, как хлещет дождь, и сквозь сон мне мерещились высокие, плачущие голоса, скрежет железа и шаги на лестнице. Потом к утру шаги усилились, и я сообразил, что они не галлюцинация, а реальность. Когда Э.Т. пришел, чтобы выпустить меня на волю, я поинтересовался, кому принадлежит это узилище: «вохрам», дворникам, дружинникам?
Э. Т. хмыкнул: «Еще скажи — „гостям дорогим…“. Забудь об этом. Пусть все останется между нами». Уже потом я сообразил, что пошутив насчет «гостей», он воспользовался строчкой Мандельштама.
Э. Т. был вообще весьма начитанным молодым человеком. Никто не помнил, как он втерся в нашу компанию, кто привел его к нам. Он представлялся, как инженер-электронщик. Но так как все мы в электронике были «не копенгагены», разговоров на темы его профессии никогда не было. Мы были большими болтунами. Иногда, впадая в раж, говорили лишнее о власть предержащих, нимало не заботясь, где это может аукнуться. Тогда, в начале 70-х, остаточным излучением еще срабатывала привычка болтать, как во времена «хрущевской оттепели».
Но кто-то, оказывается, «пас» компанию. Это стало окончательно ясным, когда у моих приятелей начались мелкие неприятности на службе. Кого-то не повысили в должности, хотя должны были повысить, кому-то вообще намекнули о его «профессиональном несоответствии».
А мне, например, после того, как я, по неизвестным причинам вычеркнутый из списка отправляющихся в Финляндию журналистов, стал искать «концы», наш тогдашний председатель радиокомитета А. П. Филиппов, в свойственной ему манере большими паузами разделять слова, сказал буквально следующее: «Виктор… перестань болтать … всякую чушь … с совершенно чужими тебе людьми…». Спасибо, конечно, за это откровение бывшему секретарю обкома. Видно, он хотел спасти меня от более серьезных неприятностей.
Сообща мы вычислили стукача. Долго рассказывать, как это делалось, но все сошлось на том, что «постукивал» электронщик Э. Т. Отношении не выясняли. Но он исчез из нашего поля зрения сразу же, как только сообразил, что мы поняли, кто он.
Все это, конечно, кажется малозначительным, даже ничтожным сегодня. Ничтожным в сопоставлении времен, о которых идет речь.
Мандельштам в декабре 1930 года и январе 1931-го, живший в этом нарядном доме, построенном в год, когда началось его восхождение к славе, знал истинный ужас преследований и слежки. Осип Эмильевич написал здесь несколько прекрасных стихов и тот пронзительный стих, строчка из которого высечена теперь на мемориальной доске.
Он еще будет приезжать в Ленинград. В марте 1933-го здесь состоится его последнее публичное выступление. Осенью 1937-го здесь он последний раз встретится с Анной Ахматовой. Потом — арест и смерть в лагере под Владивостоком.
…Если пройти проходными дворами с Восьмой линии на Седьмую, то почти в створе домов, где жили Анна Керн и Осип Мандельштам, окажется и дом №17 по Шестой линии. Дом этот, правда еще до его перестройки, принадлежал семье знаменитой женщины — математика Софьи Васильевны Ковалевской. Его история чрезвычайно интересна и мы еще вернемся к ней чуть позже, когда будем гулять по этому заповедному уголку Васильевского. А сейчас остановимся у дома №17 с тем, чтобы вспомнить одного из старейших василеостровцев, прекрасного поэта Вадима Сергеевича Шефнера. Он жил в этом доме многие годы, до того, как уехал с Васильевского на Петроградскую. Здесь прошла его молодость:
«Мы старые островитяне
— В печальный и радостный час
Незримыми тянет сетями
Любимый Васильевский нас.
…Я вижу — лежит он на плане,
В грядущее запросто вхож, —
Как будто Петру марсиане
Подбросили этот чертеж.
Он прямоугольный и строгий
И пронумерованный весь, —
Никто не собьется с дороги,
Никто не заблудится здесь.
Не прячась от мира и ветра,
Легли от воды до воды,
Прямы, как мечта геометра,
Негнущихся улиц ряды».
Васильевский, даже не будучи названым, живет во множестве шефнеровских стихов. Я узнаю их — и эти тени сгоревших в войну домов на глухих брандмауэрах, рядом с которыми разбиты теперь скверы; и стены, хранящие на себе следы детских мячиков, брошенных полвека назад; флюгера, что вращаются на островерхих башенках; булыжники, что спрятаны под асфальт; старые дома, предназначенные к сносу, и множество других примет родного острова.
Вадим Сергеевич хорошо знал Васильевский. Он помнил о нем такое, чего не найдешь ни в одном краеведческом труде. Причем воспоминания эти всегда наполнены метким юмором, удивительными подробностями быта и, конечно же, любовью к острову.
Давайте взглянем глазами Шефнера на Васильевский, каким он был в 20-е и 30-е годы. Вот что написал он, например, об островных набережных в своих заметках «Из записной книжки василеостровца» (журнал «Нева» № 7, 1995 год): «Мы, мальчишки, иногда купались в Неве — ныряли в нее у спуска возле Первой линии или у памятника Крузенштерну. Однако за это в милицию могли забрать, да и течение в Неве сильное, опасное для тех, кто плохо плавает. Поэтому куда чаше мы ходили купаться „на возморье“ (так почему-то мы все это слово произносили). Там, где Смоленка разделялась на несколько рукавчиков, вода была куда теплее, чем в Неве, а дно ближе, и течение медленнее, и никакая милиция не угрожала. Правда, на „возморье“ нам грозила некая мифическая опасность: говорили, что там, в воде „конский волос“ водится. Это таинственное существо может незаметно проникнуть к тебе под кожу, а через тридцать три дня оно до сердца твоего доберется — и капут тебе. В летнюю пору на набережной лейтенанта Шмидта людно было в те времена. Одни просто на прогулку туда приходили, другие — по делу. От пристани, что стояла недалеко от Восьмой линии, отваливали в Кронштадт и Петергоф черный „Тов. Аммерман“ и белые „Горлица“ и „Буревестник“ (тот, что в 1927 году погиб в Морском канале, столкнувшись с немецким пароходом „Грейда“). На этой же набережной находилась и „заграничная“ пристань; к ней раз или два в неделю причаливал нарядный белый „Прейсен“, ходивший в Прибалтику и Германию. К гранитной стенке чалились и небольшие грузовые суда и финские лайбы».
Боже мой, сколько же вкусных подробностей схвачено глазами поэта. Я еще вернусь к его воспоминаниям, а сейчас хочу лишь заметить, что четверть века, которые разделили юность Шефнера и моего поколения, внесли, конечно, некоторые коррективы в быт Васильевского, но что-то оставалось и неизменным.
Мы тоже говорили «на возморье», и я не раз встречал василеостровцев, произносивших это именно так. И легенда о «конском волосе» после войны тоже существовала. Хотя по нашим представлениям водился он в Ждановке и в несметном количестве в маленьком и грязном озерке Петровского парка. А купались мы уже в других местах: у шаров на Стрелке или у железной, полузатопленной баржи на Малой Неве, против ринальдьевского Тучкова буяна.
Впрочем, и моим погодкам сегодня уже крепко за шестьдесят. Я это к тому, что пора бы и нам засвидетельствовать свое почтение перед будущим и рассказать ему, как и что было в наши молодые годы. Авось кому-нибудь и пригодится.
Хочу вспомнить об одном прекрасном поэте, с которым мы были дружны когда-то в ранней юности. Глеб Горбовский, а речь пойдет о нем, жил в 50-е и в начале 60-х годов на Девятой линии в доме № 6, некогда принадлежавшем Василеостровской женской гимназии. Дом этот, собственно, ничем неприметный, с узким двором и обступающими его флигелями, находится по соседству с нынешней таможней, прибравшей к рукам особняк Вадбольской, где был в наше время Василеостровский дом пионеров.
В те годы и сам Горбовский был в чем-то подобен «таможеннику» — художнику постимпрессионисту Андре Руссо, названному «таможенником» по своей основной профессии.
Без образования и специальной студии, где, как эмбрионы в колбе, выращиваются юные дарования, одинокий, фактически без средств к существованию, Глеб пытался ворваться в прилизанную литературу начала 50-х со всеми своими «закидонами», «наивом» и «непричесанностью». Это потом будут у него литературные няньки: Давид Дар и, чуть позже, Глеб Семенов. Но они, как мне кажется, имели дело уже с проклюнувшимся большим поэтом.
По нынешним меркам печатать Глеба можно было задолго до того, как появились его первые сборники. О чем, кстати, говорит и тот факт, что многие свои ранние стихи поэт нашел нужным опубликовать, уже будучи известным мастером.
После «Косых сучьев» и особенно «Тишины» к нему придет слава. Он станет кумиром питерской богемы и части той молодежи, которую принято было называть «сердитой» и которая пленялась его безудержным эпатажем.
Теперь, десятилетия спустя, это уже не тот Глеб. Стихи его, мудрые, прозрачные, как отбродившее вино, таят в себе легкую горечь опыта прожитой жизни. Хотя опыта, причем страшного, жестокого, порожденного войной, оккупацией, детской колонией, ему было не занимать и в свои семнадцать.
Не занимать ему было и данного от Бога таланта. Он был и весьма начитан, а когда хотел, проявлял повадки выходца из интеллигентной среды, недаром его отец и мать были учителями. А еще, после развода родителей и отъезда их из Питера в другие города, — он был единоличным обладателем тридцатиметровой комнаты в коммунальной квартире, на кнопку звонка которой с величайшим удовольствием и давили мы все, знавшие его тогда.
«… Звонок неизвестность, звонок — это рок
Но я к нему сам выхожу на порог»
— писал юный Горбовский. Вообще, надо сказать, квартира в доме №6 по Девятой линии была прославлена у Глеба в стихах многократно. Ее мирок разглядывала «тучка в квадратике неба», ее пустыню наполняли «велосипедные трели», ее кухонный чад, «скворчание сковородок» рождало нестерпимое желание подкрепиться. «Женя жарит рыбу жерех, в желтом жире на плите» (цитирую по памяти, может быть, где и ошибаюсь). Соседке Жене, небольшого росточка, юркой женщине, повезло особо. Она стала героиней знаменитого глебовского пассажа:
«Я свою соседку изувечу,
Я свою соседку изобью,
Я ее в стихах увековечу,
Чуждую, но все-таки мою».
В комнате Глеба была большая печь белого кафеля с выступающим карнизом, на котором располагались рядышком бюстик Достоевского и граненый стакан с продолговатой ампулой. Гости должны были целовать Федора Михайловича в лысину, и им же сообщалось, между прочим, что кристаллы в ампуле — цианистый калий.
Из всего убранства комнаты помню книжный шкаф, который отгораживал лежбище поэта, продавленное кресло и небольшой туалетный столик с зеркалом, где стоял оставшийся видно еще от матери синий флакон духов «Огни Москвы». В шкафу было много редких и прекрасно изданных книг из библиотеки отца. Но количество их уменьшалось день ото дня, исчезая в мешке посещавшего Глеба книжного маклака по кличке Горелый — тоже одной из достопримечательностей Васильевского той поры. Надо было жить и чем-то расплачиваться за хоть какую-то «сытость».
Стихи здесь звучали почти непрерывно. За чтением собственных творений, как правило, следовало предложение послушать кого-нибудь из достойных; из шкафа извлекалась весьма потрепанная, но сохранившая еще благородство желтоватых пергаментных страниц «Антология Русской поэзии», и Глеб, открыв ее, начинал с любимого блоковского:
«За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой
Там жили поэты, — и каждый встречал
Другого надменной улыбкой…»
Иногда заводили патефон, и комната наполнялась голосами Карузо, Тито Гобби и Тито Скипа. Эту пластинку Глеб купил на толкучке и чрезвычайно гордился ею. Было, конечно, и дешевое «плодово-выгодное» вино. Не без этого…
Я, наверное, первым из 30-й школы, где мы тогда учились, переступил порог этой комнаты зимой 1950 года. Потом здесь перебывало много народу. Были люди случайные, пишущие и не пишущие стихи, приходили и те, кому суждено было войти в большую литературу, стать знаменитым.
Кажется, в 1957 году на дне рождения у Горбовского собралось десятка три молодых, пока что только еще пробующих свои силы поэтов и прозаиков. Пришли ребята из университетского ЛИТО — будущий американский профессор Лев Лившиц и поэт Михаил Еремин, еще кто-то… Из Горного был Леня Агеев, из « Голоса юности» — Алексей Емельянов (Ельянов); был Виктор Соснора; и, конечно, друзья-василеостровцы Саша Морев, Олежка Григорьев…
Все сидели на корточках вдоль стен огромной, лишенной мебели комнаты. У каждого был стакан. А вот пользовались ли закуской, и состоялась ли она вообще — не помню. Никто не догадался тогда сделать групповой снимок, которому не было бы цены годы спустя.
Глеб переезжал. Комната менялась на другую, гораздо меньших размеров, но в том же доме, где он и жил некоторое время со своей супругой Лидой Гладкой.
Много лет спустя, уже в 80-е годы, я случайно столкнулся на Среднем с Олежкой Григорьевым. Он внешне сильно постарел, но при этом сохранил какую-то милую детскость души; шутил в своей особой, легкой и искристой, только ему присущей манере. Стоя у одного из зашитых в глазурованную плитку модернистских домов то ли на углу Десятой, то ли Одиннадцатой линии, мы болтали с ним около получаса.
Олежка поинтересовался: встречаюсь ли я с Глебом — все-таки, можно сказать — друзья юности… Я ответил, что встречаюсь крайне редко, в основном, когда хоронят кого-нибудь из знаменитостей. Перебросимся одной-двумя фразами и опять «отбываем в даль» друг от друга на несколько лет. У меня своя, похожая на беличье колесо, работа, у Глеба — своя творческая жизнь. При том, что «плодово-выгодное» уже давно не продают. Да и давно напрочь охладел Глеб Яковлевич не только к «плодово-выгодному», но и к любому алкогольному зелью. «Все верно, — согласился Григорьев, — хотя, как это у великих сказано: „Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь“. И засмеялся тихо так и, как мне показалось, печально и многозначительно.
А молодого Глеба я еще раз услышал, наверное, в 1996-м…
Валентин Горшков вел тогда на радио цикл «Исповедь шестидесятых» и пригласил в одну из передач поэта Бориса Тайгина или, точнее, Бориса Ивановича Павлинова, по ряду причин избравшего для себя в свое время псевдоним Тайгин. Это было далекое время зари «Самиздата». «Издательство» Тайгина именовалось «Бе-Та». Специализировалось оно, в основном, на выпуске в свет Божий непечатаемых или печатаемых весьма редко, больше пишущих в стол поэтов 50-60-х годов. Это были отстуканные на машинке и сброшюрованные маленькие книжицы, некоторые из них попадали и мне в руки; но с Тайгиным, хотя и был он василеостровцем, да и остается им по сию пору, я тогда лично знаком не был. Познакомились мы много позже… И много позже я по-настоящему оценил подвижническую роль этого человека, этого бессребренника, вызволявшего из глухого безвременья невостребованное, отринутое властями, откровение поэтических душ.
А кроме «Самиздата» была у Бориса Ивановича еще одна замечательная причуда: записывать на плохонький свой магнитофон безвестных в то время, да и не только безвестных поэтов. Так сказать, для истории… Вот с этими, сделанными тридцать с лишним лет назад магнитофонными записями, и пришел Тайгин к нам на радио. На иссохших пленках были Саша Морев, Костя Кузьминский; был Николай Рубцов и что, конечно же, потрясло меня особенно — был Глеб.
По-моему, он читал свою знаменитую «Квартиру номер шесть». Но я слабо следил за тем, что читалось. Я вслушивался в голос молодого Глеба, в его знакомую модуляцию, в своеобразную интонационную оркестровку стиха. И вся эта далекая, давно прожитая жизнь, возникла перед глазами… Ожили запахи и звуки. Прошли чередой лица некогда юных моих друзей… И защемило сердце. И проплыл перед глазами родной Васильевский…
От «Дома Академиков» до Андреевского собора
Прогулка девятая
Она начинается, у знаменитого «Дома Академиков» и приведет читателя к Андреевскому собору. На этом коротеньком маршруте вы сможете узнать о некоторых архитектурных особенностях одного из старейших в городе рынков: полюбопытствовать, насколько погрузилось в питерскую землю подворье Александро-Невской Лавры, заглянуть в аптеку Пеля и в бывшее Андреевское училище, где преподавал великий «бес» Сергей Нечаев, а также обнаружить, что участок, по которому мы прогуливаемся, чем-то схож с Бермудским треугольником.
Там, где Шестая и Седьмая линии приближаются к пересечению с Большим проспектом и на самом перекрестке по сию пору сохранился удивительный, заповедный уголок Петербурга, где жилые дома, общественные и культовые здания остались, благодаря реставраторам, почти такими, какими были они в XVIII веке. Причем некоторые из домов этих, судя по фасадам, относятся к первой половине века. Более того, тоже самое можно было бы утверждать и о многих соседних с ними зданиях. Стоит сбить с их стен толстенные слои штукатурки, открыть кирпичную кладку, оонажить подвальные перекрытия, и перед нами вдруг явится миру творение времен Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны, а то и Петра Великого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22