А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Похоже, лесникова. Вечно голодная, но добрая. Ну, что, нужно было угощать: собака ложилась на оббитую дерматином скамейку и тщательно кушала. С благодарностью. Шевелила ушами и головой. Потом дед приступал к жестяному ящичку из-под леденцов, что сохранял еще какой-то штампованный орнамент и полустершееся название фабрики, кажется, Бабаева. Дед открывал крышку-люк, сюда, в сладкую темноту, Фамарь Никитична снаряжала немного соленых грибов. А тем временем собака вставала, клала морду на колени деда и ждала новой порции вареной колбасы или в крайнем случае просто черного хлеба... Он любил вспоминать войну, потому как у него больше ничего не осталось с тех пор. Он рассказывал внуку Жене, как в сорок пятом году они играли в футбол на большом выстриженном газоне перед литовской резиденцией Тышкевичей где-то под Клайпедой. Гоняли тяжелый тряпичный мяч, перетянутый телефонным кабелем, коего пуки были разбросаны повсюду в связи со взрывом местной телефонной станции. Играли ребята из роты минометчиков, проспиртовавшиеся санитары, раненый летчик, у него была прострелена рука, автоматчики из полковой разведки, а на воротах стояли долговязые бритые наголо курсанты из спецдивизии НКВД. По возвращении с фронта дед и жил тут, в двухэтажном бревенчатом бараке на втором этаже, с Фамарью Никитичной и дочкой Лидой. Вечерами после работы любил побаловаться с инструментом в сарае, который стоял на огороде. Запускал точильный камень, примерялся к стамескам, напильникам, разводил ключом ножовку, вырезывал топорище, приспосабливая по руке острейшим сапожным ножом, включал электроплитку, чтобы растопить канифоль, припой, свинец, пластмассу, ставил топор у двери... Когда Женя вернулся в дом, то гости уже раскачивались вместе со скамейками, взятыми у соседей, перемещали тарелки по залитой вином и жиром клеенке. Было слышно, как кто-то встал, опрокинул пустые бутылки, отставленные к стене, и бутылки загремели, помчались-покатились по непригнанным доскам пола. Гости неожиданно запели, как если бы пели немые, размахивая руками, показывая так свою песню, которую сами они не слышат. Фамарь Никитична вдруг подхватила пронзительно громко: "Эх, вы, туры да туры, малы деточки!" Она пела о том, что еще один день прошел, много забот принес и унес и в храм Божий сходила, и пироги испекла, и Лиду не забыла помянуть, а за поминовение усопших - аж десять "рублев" или пятнадцать, белье после Женьки стирала, а дед совсем старый стал, глупый - "Ну, что, ну, что ты, отец, плачешь? Спой со всеми, спляши на потеху людям, выпей вина, заешь луком... Нет, ничего не понимает!". - Помирать скоро нам, отец. Слышь, чего говорю? - А? - Помирать-то по чину! - Чево? - Дурень... Серегу выволокли в коридор и потащили к умывальнику. - Вишь, пацан, как вышло, приказала мамка долго... На следующее утро отец уехал, и почему-то сразу Женя вспомнил, как его зовут - Павлом, только теперь сказать об этом было некому. Эпилог С того дня теперь уже прошло много лет. Но все равно, как в дымящемся пылью и вонючим дыханием поселковом синематографе, где в кожух радиатора заливают воду на предмет охлаждения, а на простыне... ...На простыне миновала осень, нарисованная со стуком дождя в разбухшие рамы окон веранды. Миновало и лето, запечатленное с заросшим высокой травой полотном узкой колеи до лесобиржи. Запах сгоревшей пузырящейся пленки и закрытое на зиму окно кассы. Каких-нибудь десять, пятнадцать лет, и все исчезло куда-то, как и не было ничего, существуя лишь в далекой, едва различимой памяти сновидений. Ведь многие перебрались тогда в Калугуодин, потому как глиняные разработки и кирпичный завод закрыли. Интернат перевели, кажется, в район Белевской колонии, а совершенно нищий приход угас, и до заброшенных лесопунктов было уже не добраться. Это память сновидений - высохших цветов по подоконникам и заколоченных дверей. Откуда-то из глубины по оборванным проводам (телеграфным?) могут передаваться сообщения, гудки, треск в эфире, сигналы маневровых тепловозов, неразборчивые команды по громкоговорителю: "Вот, вот ты, оказывается, какой сентиментальный, вспоминающий свое детство, существовавшее только летом. Но это тебе ошибочно казалось, потому что оно существовало и потом... после лета. А летом... разумеется, разумеется, в прохладной тишине старого дровяного сарая, в тенистых подвалах кустов с их голубоватым духом сумрачных зарослей, вариант - водорослей, где прячется банка с водой, забеленная молоком". А нынче? В лесопоселке осталось только несколько жилых домов около Сытного рынка и путейские мастерские, двухэтажные же бараки на Плеханова и в Витебском переулке, около карьера и в заречье, пустовали, некоторые из них уже горели. Заречьем местные жители именовали плешивый пологий холм за оврагом. Вернее сказать, даже не заречье, а завражье, где вечер всегда наступал много раньше благодаря низко идущим тучам, скрывающим свет, и старым, раскоряченным ветлам, рвущим своими сухими ветвями эти низко идущие тучи, вскрывающие снег. Были еще и мешки с цементом, и горы песка, и горящая на фоне неба пакля... Небо. Удивительно, но в эти края почти никто не приезжал из прежних обитателей, в том смысле что - "А чео-о там приезжать, нам и своих помоек хватает", при том что многие из них родились тут, прожили всю жизнь, похоронили на этом смиренном кладбище через поле к лесу... на глине через сосны... на досках через ворота и низкий завалившийся забор... на этом погосте похоронили своих родственников где-то в районе шестого, седьмого участков. С трудом и неохотно вспоминали они свою жизнь в лесопоселке, путали события во времени, годы рождения и смерти, имена соседей, номера почтовых ящиков. - Это Калугадва? - спрашивают путешественники и новоселы. Место придумок геликоптеров и ракетопланов - из пушки, и на луну собирался всё, собирался и никак не мог собраться, место воздушных парадов, место нахождения воздухоплавательной станции. - Да, это Калугадва, а это старенький Циолковский. Старик смотрел вниз на землю из-под густых, тяжелых, скалистых, каменных, снежных вершин, то есть бровей. На стенах с отслоившимися обоями висят фотографические изображения: "Гуляющие на набережной реки Оки. Духовой оркестр пожарной команды города Калуги". "Красные струганые наличники. С кремля к подолу по улицам неслись потоки воды после дождя. На бору торговали гильзами и творогом". "На вражке лотошники собирались - верба, искусственные цветы, аптечные склянки, рваная бумага. У ворот жили воротники". Что еще? "Записан в поминальнике за здравие и за упокой под именем епископа Евгения священномученика или преподобного Павла Прусиадского 7 марта по старому стилю". Пахнет прелыми листьями, тряпьем, сыростью. В заброшенном сарае на одичавшем огороде возможно было обнаружить какие-то старые вещи - кастрюли, велосипедные рамы, ржавые, страшные напильники, игрушки... - Так это же Женьки Черножукова! С бабкой тут жил! - Не пожил, не пожил... - То есть как это - "не пожил"? - Не-е, ну, в том смысле, что жил тут, конечно, с матерью, бабкой и дедом вот в этом бараке на втором этаже. Потом у него умерла мать, кажется, осенью умерла. Она до того все время болела, мучилась, мучилась... Хотя еще летом выходила на крыльцо, на солнце, и ветер слегка шевелил ее волосы. Ее звали Лидой. На похоронах собралось много народу - гости, соседи, родственники. - Вроде у Женьки был еще отец? Почему ты о нем ничего не говоришь? - Да, был... Павел из Калугиодин. Он не приехал на похороны, говорил, что опоздал, понимаешь, приехал только на следующий день или к вечеру, не помню точно, винился, просил отвести его на могилу Лиды. Он ведь тогда впервые увидел своего сына. Так они и жили вместе девять дней. - А что Женя? - Ничего... Ведь прожил всю жизнь без отца, и бабка Фамарь Никитична воспитала его в постоянном страхе. "Что такое постоянство?" - довольно часто вопрошают меня паломники в этой связи. "Да и хотя бы привычка к однообразию". Женя был частью этой медленной жизни, вернее, не жизни, а бытования, тягучего бытования, рассуждать о цвете которого я бы не взялся. Итак, вообрази себе однообразный вой или гул, внезапно потрясаемый трубным ударом вечевого колокола. Смерть матери, внезапный приезд отца, похороны, бесконечные бессонные ночи в пустой комнате на пустой кровати в плену пустых, уверяю тебя, совершенно пустых кошмаров. Например, ему могла являться мать и заученным жестом умершей нежности, гладить сына по лицу, по глазам. Женя узнавал этот жест - плакал, мучился, получая в ужасе удовольствие от прикосновения. Потом отец уехал. А они с Лешкой Золотаревым полезли на колокольню на Филиале. Забрались на самый верхний звон... На колокольне все перила проржавели и были кое-где прикручены проволокой, пол прогнил, а по углам висели грязные наледи бутылочным стеклом: тигли. Ночью шел снег, а днем светило солнце, и было как зимой с мутными наварившимися языками льда, пробравшимися сквозь железную ограду и окаменевшими тут. Вот он и сорвался. - Сорвался или бросился? - Не знаю... На похороны приехал Павел. "Женечка, а Женечка, но все равно твоя голова обнажена! И лучше б с неба, с горы, с тучки златоверхой, с последнего звона монастырской колокольни на эту грешную голову лилась холодная вода! А потом выйди в январский ветер, кусая шершавый снег-наст - бьет промозглая дрожь, поклонись, как должно, и тут же у стены, обшитой тесом, сиди, замирай, подвизайся, одиночествуй, катаясь ладонью по мокрым дымящимся волосам, натертым лампадным маслом, так что задохнуться можно от умиления, жалости, смирения и собственной ничтожности..." И Жени не стало. Еще совсем недавно он был тут: "А если я умру, как мама, то меня не будет. Все станут меня искать, звать, кричать: Женя, ты где? А меня уже давно не будет, и они стяжают неведение и слепоту". Вспоминалось: можно было, вполне обезопасив себя, избегая вопросов и погони по пятам, забраться на самый верхний звон полуразрушенной колокольни. С высоты после узкой темной лестницы - крутого крюкастого лаза - низкого, невыносимо низкого, скребущегося в голову потолка Женя принимался за эту территорию мира, разлитого под солнцем. Конечно, ослепляло с непривычки, хотя этой минуты и следовало ожидать с неотвязностью, борясь с волнением, не подавая вида в том, но все же эта минута наступала внезапно - болели глаза, ломило голову. Женя видел изумрудный лес до горизонта, поселок, мутную зелень карьера. В продолжение тишины улицы пустовали, расчерченные песчаной пылью, поднятой вероятным метанием камней или путешествием велосипеда. Деревянные мостовые возлежали в тени деревьев. Единственное, где происходило хоть какое мало-мальски различимое с вышины движение, так это была станция УЖД - мотовоз дышал черной копотью солярки, трогался, уезжал, подобный спичечной коробке. Женя вспоминал, как отец говорил ему, что летом они обязательно пойдут на рыбалку - смешно, а теперь лес, уводящий к горизонту, поселок, холмы, поросшие кустарником, мутная зелень карьера. Бараки... И шагнул. На следующий день Павел уехал, и больше его никто никогда не видел. В поселке через три года начались расселения, еще что-то там началось, вывозили лес, шпалы, рельсы, погрузчики и трелевочные машины разрывали кривые улицы. Кинотеатр горел. Паром потопили, но это уже неинтересно...



1 2 3 4 5 6 7