»
Далее следовали описания традиционных замков и подземелий, кошмарных интриг и смертельных схваток. Их, как всегда, было множество: Штильмарк не скупился на них!
Так коротали мы время в ожидании этапа… Однако тихая эта жизнь продолжалась недолго. Ей суждено было вскоре окончиться, окончиться внезапно и бесповоротно в связи с появлением в нашей камере нового заключенного.
4
Начало сучьей войны
Он появился поздней ночью, пристально осмотрелся с порога - невысокий, плотный, с угловатым, исполосованным шрамами лицом, затем скинул с плеча вещевой мешок и держа его за лямку - волоча по полу - небрежно, вперевалочку пошагал к окну.
Блатные (даже когда они и вовсе незнакомы) угадывают друг друга быстро и безошибочно по жестам, интонациям и прочим мелким, но отчетливым признакам. И, в частности, по манере входить в камеру.
В камеру входят по-разному! Человек, впервые попавший сюда, долго мнется в дверях, озирается затравленно. Его пугает смрадный тюремный сумрак, бледные пятна лиц и эти глаза - воспаленные, жаждущие, пристальные… Тот, кто имеет уже некоторый опыт, но к элите не принадлежит, ведет себя побойчей. С ходу ищет свободное место, как правило, тут же, у самых дверей, и поспешно затаивается на нарах или под ними. Профессиональный уголовник держится уверенно, по-хозяйски. Тюрьма для него - дом родной. Он проводит здесь полжизни и знает порядки! У дверей возле параши, возле мерзостной этой лохани, ютится обычно всякая мелкота. Истинная аристократия помещается в противоположном конце камеры, у окошка… Именно сюда и направился незнакомец.
Он знал себе цену - это было видно по всему!
Неторопливо приблизившись к нам, он швырнул мешок на нары и, склоняясь к моему соседу (пожилому карманнику по кличке Рыжий), сказал с веселой бесцеремонностью:
— А ну-ка подвинься!
— Что-о-о? - протянул с угрозой Рыжий и слегка приподнялся, опираясь на локоть. - Я те подвинусь. Я так подвинусь - рад не будешь… Иди отсюдова!
Он выполнял сейчас известный ритуал. Происходила как бы дополнительная проверка; если угроза подействует и человек отойдет, значит, здесь ему и не место! Если нет - стало быть, это, действительно, свой…
Тон был задан. Теперь предстояло услышать ответ. Он последовал тотчас же:
— Ну, ну, - усмехнулся новичок, - не гоношись, не нервничай. Тут, вообще-то, кто - блатные?
— Да…
— Или, может быть, я не в ту масть попал?
— Да нет, все точно…
— Ну, так в чем дело? Двигайся!
Сказано это было спокойно, с какой-то ленцой. Однако была в его голосе особая сила, и Рыжий почуял ее, уловил и медленно двинулся, опрастывая место.
Потом, разлегшись на нарах и закурив, новичок представился. По всем правилам этикета. Кличка его была Гусь. Специальность - слесарь (квартирный вор). Сидел он по указу, имел 12 лет. Погорел на ночной работе в Киеве, а родом был из Ростова.
Рыжий (теперь уже вполне дружелюбно) сказал, посасывая цигарку:
— Ростовский босяк… Что ж, город это древний, благородный. Почти как наша Одесса.
— Что значит - почти? - пожал плечами Гусь. - Смешно даже сравнивать. Ростов испокон веку называют папой. Вдумайся в это слово! Папа!
— Ну, а Одесса - мать.
— В том и дело, - пробормотал Гусь, потянулся с хрустом, поправил мешок в изголовье. - В том-то и дело… Тем она и славится.
И он, позевывая, процитировал слова старинной песни:
Одесса славится блядями.
Ростов спасает босяков,
Москва хранит святую веру,
А Севастополь - моряков.
* * *
День начался, как обычно, - завтрак, карты, прогулка, - все шло чередом и ничто пока не предвещало беды.
Едва мы вернулись с прогулки - заработал телеграф. Стучал Цыган. Вызывал меня.
«Высылаю тебе ксиву, - просигналил он, - будешь в Почтовом ящике - учти!» - «Что случилось?» - поинтересовался я. «Долго объяснять, - ответил он уклончиво, - да и нельзя так - в открытую. В общем, разговор серьезный».
«Ксива» на воровском жаргоне - это записка, справка, вообще любой документ. «Почтовым ящиком» называется общая уборная, расположенная в тюремном коридоре; два раза в сутки (перед завтраком и накануне отбоя) сюда, по очереди, выводят каждую камеру на оправку… Знаменитый этот Почтовый ящик предназначен для особых, сугубо секретных надобностей и является в этом смысле одним из самых надежных мест.
Тут есть немало уголков укромных и испытанных; надзиратели копаться в них не любят, брезгуют (хотя и обязаны по уставу!), и потому корреспонденция доходит по адресу почти бесперебойно.
Вечером я уже читал присланную мне ксиву.
«Дело вот какое, - писал Цыган. - У вас в камере находится Витька Гусев. Я его сегодня видел на прогулке. Он наверное хляет за честного, за чистопородного… Если это так - гони его от себя. И сообщи остальным. Гусь - ссученный! В 1945 году я встречался с ним в Горловке; тогда он был - представляешь? - в военной форме, при орденах, в погонах лейтенанта. Я за свои слова отвечаю, можешь на меня ссылаться смело. Да и кроме того, есть еще люди, которые об этом знают. И всем нам горько и обидно наблюдать такую картину, когда среди порядочных блатных ходят всякие порченые. И неизвестно, чем они дышат, какому богу молятся…»
Я прочитал эту записку дважды. Второй раз - вслух.
Была тишина, когда я кончил читать; камера замерла, занемела, насторожась. Затем все разом поворотились к Гусю.
Он скручивал папиросу; пальцы его ослабли внезапно - табак просыпался на колени… Медленно, очень медленно Гусь собрал его, ссыпал в ладонь, и пока он делал все это, камера молчала - ждала.
Потом он закурил, затянулся со всхлипом и поднял к нам лицо. Оно было спокойно (слабость прошла), только чуть подрагивала правая рассеченная шрамом бровь.
— Что ж, - сказал он, - с Цыганом мы действительно встречались. \par— Значит, служил? - спросили его.
— Служил.
— Носил форму?
— Конечно.
— Награды имел?
— Да, - ответил он, - имел… Воинские награды!
Он легонько потрогал правую бровь, провел ладонью по щеке (там темнел широкий косой рубец) и сказал с привычной своей усмешечкой:
— Это все то же - отметки войны. Да, было, было. Почти вся армия Рокоссовского состояла из лагерников, из таких, как я! Нет, братцы, - он мотнул головой, - я не ссученный…
— А что есть сука? - спросил тогда один из блатных. (Лобастый и лысый, он звался Владимиром и потому имел кличку Ленин.) - Что есть сука?
— Сука это тот, - пробубнил Рыжий, - кто отрекается от нашей веры и предает своих.
— Но ведь я никого не предал, - рванулся к нему Гусь, - я просто воевал, сражался с врагом!
— С чьим это врагом? - прищурился Ленин.
— Ну как с чьим? С врагом родины, государства.
— А ты что же, этому государству - друг?
— Н-нет. Но бывают обстоятельства…
— Послушай, - сказал Ленин, - ты мужик тертый, третий срок уже тянешь - по милости этого самого государства… Неужели ты ничего не понимаешь?
— А что я, собственно, должен понимать?
— Разницу, - сказал Ленин, - разницу между нами и ими. Ежели ты в погонах…
— Я давно уже не в погонах!
— Неважно. Я вообще толкую. О правилах. Ежели ты в погонах - ты не наш. Ты подчиняешься не воровскому, а ихнему уставу. В любой момент тебе прикажут конвоировать арестованных - и ты будешь это делать. Поставят охранять склад - что ж, будешь охранять… Ну а вдруг в этот склад полезут урки, захотят колупнуть его, а? Как тогда? Придется стрелять - ведь так? По уставу!
— Это все теории, - пробормотал Гусь, озираясь.
— Бывает и на деле.
— А на деле я стрелял в бою. На фронте. И не вижу греха…
— Ну а мы видим, - жестко проговорил Ленин. - Истинный блатной не должен служить властям! Любым властям! - он шевельнулся, возвысил голос: - Так я говорю, урки?
— Так, - ответили ему.
— Так, - повторил он веско, - таков закон.
И вся камера подхватила нестройно и глухо: «Таков закон».
— Но он неправильный этот закон, - воскликнул Гусь. Он произнес это задыхаясь, скребя ногтями ворот. Рванул его и грузно спрыгнул с нар. - Значит, если я проливал кровь за родину…
— Не надо двоиться, - сказал ему Ленин. - Если уж ты проливал - так и живи соответственно. По ихнему уставу. Не воруй! Не лезь в блатные! Чти уголовный кодекс!
Во время этого разговора я молчал, держался особняком. В глубине души я искренне сочувствовал Гусю. Он был прав по-своему. Бесспорно прав! И все, что происходило здесь, казалось мне нелепым и несправедливым.
Но и те, кто отстаивал закон, тоже были правы - я сознавал это, чувствовал и маялся, раздираемый противоречиями.
Рыжий проговорил, наклоняясь к Гусю:
— Вчерась, помнишь, ты засомневался: не в ту масть, мол, попал… А ведь так оно и есть - не в ту.
— Ладно, - процедил Гусь и сдернул с нар вещевой мешок. - Не в ту масть, говоришь? Поищем другую.
И он ушел из Индии, причем ушел не один. В последний момент (когда он, стоя в дверях, стучал, вызывая дежурного) к нему присоединились еще трое.
— А вы чего? - окликнули их. - Или тоже проливали?…
— Конечно, - ответили они.
Уже уходя, задержавшись на миг в дверном проеме, Гусь сказал, озирая исподлобья камеру:
— Учтите, урки, нас иного. Крови мы не боимся. А она еще будет - большая будет кровь!
Вдруг он остро, пронзительно глянул на меня и усмехнулся, темнея лицом, оскалился судорожно:
— Ну а ты, падло, имей в виду: кто мне дорогу переходит - тот долго не живет… К тебе у меня особый счет. Запомни!
В лице его и в голосе было столько ненависти, что я содрогнулся невольно. За что он, кстати, так возненавидел меня? За эту прочтенную мной записку? Что ж, возможно… Но ведь я обязан был ее прочитать. Я не мог поступить иначе!
5
Одиночка
Вскоре после ухода Гуся в камеру ворвались надзиратели. Был сделан обыск. И на этот раз они нашли все, что искали. Им были известны теперь любые наши хитрости и тайники! Все острорежущис предметы - бритвы, иглы, стекло - мы прятали в хлеб. Для этой цели выделялась специальная пайка; ею жертвовал, обычно, самый удачливый игрок - обладатель лишних супов и каш. (Таким образом, он как бы платил обществу дань за богатство, за свое картежное счастье!) Хлеб разламывался, дробился на куски; своеобразные эти «объедки» оставлялись в самых видных местах - лежали на полке, сохли на подоконнике - и именно потому начальство не обращало на них внимания.
Теперь же все объедки были тщательно собраны и изъяты.
Веревки, нитки, карандаши (которые также запрещены!) покоились в щели под дверным порогом. Сюда надзор не заглядывал ни разу; сейчас вдруг заглянул.
— Вот же негодяй этот Гусак, - шепнул мне Рыжий, - настучал-таки, заложил нас, паскуда!
— Но, может, это и не он? - усомнился я.
— А-а-а, - наморщась, отмахнулся Рыжий, - какая, в сущности, разница? Он же у них - главный… Атаман шайки Червонных Валетов!
— Об чем это вы там шепчетесь? - спросил с подозрением старший надзиратель.
— Ни о чем, - отозвался я, - так… о погоде.
Дерзкий этот ответ не понравился ему.
— Поговори у меня, - проворчал он, нахмурясь, - поговори!
— А я и не говорю с вами, - возразил я усмешливо, - вы сами встреваете.
И тотчас же я пожалел о сказанном, раскаялся в том, что ввязался в ненужный этот спор.
Привлекать к себе внимание начальства было рискованно, тем более в моем положении! Дело в том, что за щекой у меня были спрятаны карты (они недаром изготовляются столь миниатюрными). Незаметные внешне, карты все же мешали мне, затрудняли речь. И старшой, очевидно, почуял это.
Он приблизился и с минуту разглядывал меня, шарил глазами. Потом приказал внезапно:
— А ну, раскрой пасть!
И тут же, не дожидаясь, покуда я сделаю это сам, полез мне в рот, раздирая пальцами губы.
Пальцы были шершавы и солоны; они пахли потом и табаком, и еще чем-то, непонятным и мерзким.
Давясь, испытывая позывы тошноты, я отшатнулся, но было уже поздно.
— Ага! - проговорил он, разглядывая замусоленные листки.- Вот как вы ухитряетесь, - обтер их, задумчиво кивнул, отвечая каким-то своим мыслям. - Значит, правильно… Что ж, учтем на дальнейшее.
И затем, крепко ухватив меня за плечо, сказал, подталкивая к дверям:
— В карцер. На трое суток!
«Вот так опять подвели меня карты! Ведь зарекался же, зарекался, - горестно думал я, шагая под конвоем по гулким коридорам тюрьмы. - Клятву давал - не брать их в руки. И все же не выдержал, взял. И не для игры взял, нет; просто захотелось потрогать, потасовать, ощутить хоть на миг их податливую упругость… И вот результат. Штрафная одиночка. Сырой бетон. И промозглая мгла».
* * *
Мгла была тяжкой, давящей, почти осязаемой. Она клубилась вокруг меня и текла, как вода. Как черная вода… Лампочки здесь не полагалось (карцер этот был особый, строгий, я уже знал о нем - слышал от ребят).
Свет обычно проникал сюда из окна, из глубокой впадины, устремленной в небо. Но и небо тоже предало меня. Оно было черным сейчас и страшно пустым.
Осторожно, на ощупь, обследовал я камеру, выбрал угол посуше и задремал, свернувшись на липком бетонном полу.
Очнулся я внезапно… Не знаю, сколько я спал - время умерло, мир потерял предметность. Одно лишь было ясно: ночь не кончилась еще, не иссякла.
В беспросветной этой темени жили звуки, одни только звуки: маленькие и близкие (лепет капель, шуршание ветра в окне), и большие, объемные, сочащиеся из коридора (шаги людей, глухие дробные голоса). Голоса эти как раз и разбудили меня! Я приподнялся, вслушиваясь, и различил вдруг характерную интонацию Гуся - сипловатый и развалистый его басок.
Он о чем-то разговаривал с надзирателем и - странное дело! - держался, судя по голосу, уверенно, на равных, как свой…
Загремел замок, и дверь растворилась, и тотчас - в слепящем желтом свету - на пороге камеры возникла коренастая фигура Гуся.
— Ну как? - спросил он, прислоняясь к притолоке. - Жив еще, падло?
— Жив, - ответил я, лихорадочно соображая, зачем он тут? По какой причине? Может, его специально решили подсадить ко мне… Но для чего?
— Жив, значит, - проговорил он протяжно. - Ну, ну, дыши пока, пользуйся.
Достал из кармана пачку «Беломора», щелкнул ногтем по донышку. Выскочили две папироски. Одну он ловко поймал зубами, зажал в углу рта. Другую протянул мне:
— Прошу!
— Н-нет, - сказал я с усилием. И отвел глаза, чтоб не видеть папирос, не расстраиваться…
— Правильно, - ухмыльнулся он, пряча пачку в карман, - у сук брать курево не положено, так ведь? Кто вне закона - тот не человек, так?
Я промолчал. Он затянулся, кутаясь в дым. Сплюнул. Сказал, помедлив:
— Вот потому-то я вас, сволочей, и ненавижу!
— Послушай, Гусак, - сказал я тогда. - Что тебе нужно? Чего ты тут пенишься? Закон наш вечный; его не изменишь.
— А я вот, как раз, этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.
— Вот оно что! - я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным. - Реформу, стало быть, замышляешь… Ну допустим. А зачем?
Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.
— Ты ведь уже не блатной, - сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. - Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!
— Тихо? В сторонке? - произнес он угрюмо. - Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.
Он ступил за порог - за границу света. Теперь я увидел его лицо отчетливо; оно не понравилось мне. Брови его были опущены, сведены, косой рубец на щеке подрагивал и медленно багровел.
— Вы, значит, аристократы, а я должен пахать, в землю рогами упираться? Жидкие щи с работягами хлебать? Нет, нема дурных! Я сам хочу, как вы… У вас какая жизнь? Удобная… Все вас боятся, почитают, лишними харчами делятся. Не жизнь, а малина!
— Ну, не такая уж и малина, - пожал я плечами. - Я вот, к примеру, в кандее сижу - на трехсотграммовке и на воде, - а ты гуляешь по коридору. Как дома гуляешь… Кстати - почему?
— Что - почему?
— Почему гуляешь-то? Каким образом?
— Значит, доверяют.
— Быстро, - сказал я, - быстро ты, Гусак, в доверие к ним вошел. Прямо-таки молниеносно. Чем же ты их купил? Или, может, они тебя купили?
— А это уж понимай как хочешь. - Он как-то замялся на миг и мгновенно сорвался на крик, зачастил, хрипя и наливаясь яростью: - Кто кого купил - неважно. Главное, мне теперь дозволено… все дозволено! Буду вас давить беспощадно. Всех! А тебя - первого.
Я напрягся, вжимаясь спиною в стенку. Сейчас - я чувствовал это - сейчас он кинется на меня, подомнет… Он ведь сильнее меня, явно сильнее. Да к тому же еще не один. Там, в коридоре, надзиратель. Там много их.
И только я подумал так, в дверях, за спиною Гуся, возникла синяя форменная фуражка.
Надзиратель что-то сказал Гусю, рванул его за рукав и затем, оттащив в коридор, резко захлопнул дверь камеры.
— Не при мне, - услышал я, - не в мою смену! Ты ведь хотел поговорить? Ну вот, поговорил. И хватит покуда.
Прильнув к двери, я жадно ловил голоса: неразборчивое, полное хриплого клекота бормотание Гуся и четкие ответы дежурного.
— Кто? Капитан? Не знаю… Пущай он мне сам лично прикажет. Официально. Только так. И хватит. Иди, Гусев, иди!
1 2 3 4 5 6 7
Далее следовали описания традиционных замков и подземелий, кошмарных интриг и смертельных схваток. Их, как всегда, было множество: Штильмарк не скупился на них!
Так коротали мы время в ожидании этапа… Однако тихая эта жизнь продолжалась недолго. Ей суждено было вскоре окончиться, окончиться внезапно и бесповоротно в связи с появлением в нашей камере нового заключенного.
4
Начало сучьей войны
Он появился поздней ночью, пристально осмотрелся с порога - невысокий, плотный, с угловатым, исполосованным шрамами лицом, затем скинул с плеча вещевой мешок и держа его за лямку - волоча по полу - небрежно, вперевалочку пошагал к окну.
Блатные (даже когда они и вовсе незнакомы) угадывают друг друга быстро и безошибочно по жестам, интонациям и прочим мелким, но отчетливым признакам. И, в частности, по манере входить в камеру.
В камеру входят по-разному! Человек, впервые попавший сюда, долго мнется в дверях, озирается затравленно. Его пугает смрадный тюремный сумрак, бледные пятна лиц и эти глаза - воспаленные, жаждущие, пристальные… Тот, кто имеет уже некоторый опыт, но к элите не принадлежит, ведет себя побойчей. С ходу ищет свободное место, как правило, тут же, у самых дверей, и поспешно затаивается на нарах или под ними. Профессиональный уголовник держится уверенно, по-хозяйски. Тюрьма для него - дом родной. Он проводит здесь полжизни и знает порядки! У дверей возле параши, возле мерзостной этой лохани, ютится обычно всякая мелкота. Истинная аристократия помещается в противоположном конце камеры, у окошка… Именно сюда и направился незнакомец.
Он знал себе цену - это было видно по всему!
Неторопливо приблизившись к нам, он швырнул мешок на нары и, склоняясь к моему соседу (пожилому карманнику по кличке Рыжий), сказал с веселой бесцеремонностью:
— А ну-ка подвинься!
— Что-о-о? - протянул с угрозой Рыжий и слегка приподнялся, опираясь на локоть. - Я те подвинусь. Я так подвинусь - рад не будешь… Иди отсюдова!
Он выполнял сейчас известный ритуал. Происходила как бы дополнительная проверка; если угроза подействует и человек отойдет, значит, здесь ему и не место! Если нет - стало быть, это, действительно, свой…
Тон был задан. Теперь предстояло услышать ответ. Он последовал тотчас же:
— Ну, ну, - усмехнулся новичок, - не гоношись, не нервничай. Тут, вообще-то, кто - блатные?
— Да…
— Или, может быть, я не в ту масть попал?
— Да нет, все точно…
— Ну, так в чем дело? Двигайся!
Сказано это было спокойно, с какой-то ленцой. Однако была в его голосе особая сила, и Рыжий почуял ее, уловил и медленно двинулся, опрастывая место.
Потом, разлегшись на нарах и закурив, новичок представился. По всем правилам этикета. Кличка его была Гусь. Специальность - слесарь (квартирный вор). Сидел он по указу, имел 12 лет. Погорел на ночной работе в Киеве, а родом был из Ростова.
Рыжий (теперь уже вполне дружелюбно) сказал, посасывая цигарку:
— Ростовский босяк… Что ж, город это древний, благородный. Почти как наша Одесса.
— Что значит - почти? - пожал плечами Гусь. - Смешно даже сравнивать. Ростов испокон веку называют папой. Вдумайся в это слово! Папа!
— Ну, а Одесса - мать.
— В том и дело, - пробормотал Гусь, потянулся с хрустом, поправил мешок в изголовье. - В том-то и дело… Тем она и славится.
И он, позевывая, процитировал слова старинной песни:
Одесса славится блядями.
Ростов спасает босяков,
Москва хранит святую веру,
А Севастополь - моряков.
* * *
День начался, как обычно, - завтрак, карты, прогулка, - все шло чередом и ничто пока не предвещало беды.
Едва мы вернулись с прогулки - заработал телеграф. Стучал Цыган. Вызывал меня.
«Высылаю тебе ксиву, - просигналил он, - будешь в Почтовом ящике - учти!» - «Что случилось?» - поинтересовался я. «Долго объяснять, - ответил он уклончиво, - да и нельзя так - в открытую. В общем, разговор серьезный».
«Ксива» на воровском жаргоне - это записка, справка, вообще любой документ. «Почтовым ящиком» называется общая уборная, расположенная в тюремном коридоре; два раза в сутки (перед завтраком и накануне отбоя) сюда, по очереди, выводят каждую камеру на оправку… Знаменитый этот Почтовый ящик предназначен для особых, сугубо секретных надобностей и является в этом смысле одним из самых надежных мест.
Тут есть немало уголков укромных и испытанных; надзиратели копаться в них не любят, брезгуют (хотя и обязаны по уставу!), и потому корреспонденция доходит по адресу почти бесперебойно.
Вечером я уже читал присланную мне ксиву.
«Дело вот какое, - писал Цыган. - У вас в камере находится Витька Гусев. Я его сегодня видел на прогулке. Он наверное хляет за честного, за чистопородного… Если это так - гони его от себя. И сообщи остальным. Гусь - ссученный! В 1945 году я встречался с ним в Горловке; тогда он был - представляешь? - в военной форме, при орденах, в погонах лейтенанта. Я за свои слова отвечаю, можешь на меня ссылаться смело. Да и кроме того, есть еще люди, которые об этом знают. И всем нам горько и обидно наблюдать такую картину, когда среди порядочных блатных ходят всякие порченые. И неизвестно, чем они дышат, какому богу молятся…»
Я прочитал эту записку дважды. Второй раз - вслух.
Была тишина, когда я кончил читать; камера замерла, занемела, насторожась. Затем все разом поворотились к Гусю.
Он скручивал папиросу; пальцы его ослабли внезапно - табак просыпался на колени… Медленно, очень медленно Гусь собрал его, ссыпал в ладонь, и пока он делал все это, камера молчала - ждала.
Потом он закурил, затянулся со всхлипом и поднял к нам лицо. Оно было спокойно (слабость прошла), только чуть подрагивала правая рассеченная шрамом бровь.
— Что ж, - сказал он, - с Цыганом мы действительно встречались. \par— Значит, служил? - спросили его.
— Служил.
— Носил форму?
— Конечно.
— Награды имел?
— Да, - ответил он, - имел… Воинские награды!
Он легонько потрогал правую бровь, провел ладонью по щеке (там темнел широкий косой рубец) и сказал с привычной своей усмешечкой:
— Это все то же - отметки войны. Да, было, было. Почти вся армия Рокоссовского состояла из лагерников, из таких, как я! Нет, братцы, - он мотнул головой, - я не ссученный…
— А что есть сука? - спросил тогда один из блатных. (Лобастый и лысый, он звался Владимиром и потому имел кличку Ленин.) - Что есть сука?
— Сука это тот, - пробубнил Рыжий, - кто отрекается от нашей веры и предает своих.
— Но ведь я никого не предал, - рванулся к нему Гусь, - я просто воевал, сражался с врагом!
— С чьим это врагом? - прищурился Ленин.
— Ну как с чьим? С врагом родины, государства.
— А ты что же, этому государству - друг?
— Н-нет. Но бывают обстоятельства…
— Послушай, - сказал Ленин, - ты мужик тертый, третий срок уже тянешь - по милости этого самого государства… Неужели ты ничего не понимаешь?
— А что я, собственно, должен понимать?
— Разницу, - сказал Ленин, - разницу между нами и ими. Ежели ты в погонах…
— Я давно уже не в погонах!
— Неважно. Я вообще толкую. О правилах. Ежели ты в погонах - ты не наш. Ты подчиняешься не воровскому, а ихнему уставу. В любой момент тебе прикажут конвоировать арестованных - и ты будешь это делать. Поставят охранять склад - что ж, будешь охранять… Ну а вдруг в этот склад полезут урки, захотят колупнуть его, а? Как тогда? Придется стрелять - ведь так? По уставу!
— Это все теории, - пробормотал Гусь, озираясь.
— Бывает и на деле.
— А на деле я стрелял в бою. На фронте. И не вижу греха…
— Ну а мы видим, - жестко проговорил Ленин. - Истинный блатной не должен служить властям! Любым властям! - он шевельнулся, возвысил голос: - Так я говорю, урки?
— Так, - ответили ему.
— Так, - повторил он веско, - таков закон.
И вся камера подхватила нестройно и глухо: «Таков закон».
— Но он неправильный этот закон, - воскликнул Гусь. Он произнес это задыхаясь, скребя ногтями ворот. Рванул его и грузно спрыгнул с нар. - Значит, если я проливал кровь за родину…
— Не надо двоиться, - сказал ему Ленин. - Если уж ты проливал - так и живи соответственно. По ихнему уставу. Не воруй! Не лезь в блатные! Чти уголовный кодекс!
Во время этого разговора я молчал, держался особняком. В глубине души я искренне сочувствовал Гусю. Он был прав по-своему. Бесспорно прав! И все, что происходило здесь, казалось мне нелепым и несправедливым.
Но и те, кто отстаивал закон, тоже были правы - я сознавал это, чувствовал и маялся, раздираемый противоречиями.
Рыжий проговорил, наклоняясь к Гусю:
— Вчерась, помнишь, ты засомневался: не в ту масть, мол, попал… А ведь так оно и есть - не в ту.
— Ладно, - процедил Гусь и сдернул с нар вещевой мешок. - Не в ту масть, говоришь? Поищем другую.
И он ушел из Индии, причем ушел не один. В последний момент (когда он, стоя в дверях, стучал, вызывая дежурного) к нему присоединились еще трое.
— А вы чего? - окликнули их. - Или тоже проливали?…
— Конечно, - ответили они.
Уже уходя, задержавшись на миг в дверном проеме, Гусь сказал, озирая исподлобья камеру:
— Учтите, урки, нас иного. Крови мы не боимся. А она еще будет - большая будет кровь!
Вдруг он остро, пронзительно глянул на меня и усмехнулся, темнея лицом, оскалился судорожно:
— Ну а ты, падло, имей в виду: кто мне дорогу переходит - тот долго не живет… К тебе у меня особый счет. Запомни!
В лице его и в голосе было столько ненависти, что я содрогнулся невольно. За что он, кстати, так возненавидел меня? За эту прочтенную мной записку? Что ж, возможно… Но ведь я обязан был ее прочитать. Я не мог поступить иначе!
5
Одиночка
Вскоре после ухода Гуся в камеру ворвались надзиратели. Был сделан обыск. И на этот раз они нашли все, что искали. Им были известны теперь любые наши хитрости и тайники! Все острорежущис предметы - бритвы, иглы, стекло - мы прятали в хлеб. Для этой цели выделялась специальная пайка; ею жертвовал, обычно, самый удачливый игрок - обладатель лишних супов и каш. (Таким образом, он как бы платил обществу дань за богатство, за свое картежное счастье!) Хлеб разламывался, дробился на куски; своеобразные эти «объедки» оставлялись в самых видных местах - лежали на полке, сохли на подоконнике - и именно потому начальство не обращало на них внимания.
Теперь же все объедки были тщательно собраны и изъяты.
Веревки, нитки, карандаши (которые также запрещены!) покоились в щели под дверным порогом. Сюда надзор не заглядывал ни разу; сейчас вдруг заглянул.
— Вот же негодяй этот Гусак, - шепнул мне Рыжий, - настучал-таки, заложил нас, паскуда!
— Но, может, это и не он? - усомнился я.
— А-а-а, - наморщась, отмахнулся Рыжий, - какая, в сущности, разница? Он же у них - главный… Атаман шайки Червонных Валетов!
— Об чем это вы там шепчетесь? - спросил с подозрением старший надзиратель.
— Ни о чем, - отозвался я, - так… о погоде.
Дерзкий этот ответ не понравился ему.
— Поговори у меня, - проворчал он, нахмурясь, - поговори!
— А я и не говорю с вами, - возразил я усмешливо, - вы сами встреваете.
И тотчас же я пожалел о сказанном, раскаялся в том, что ввязался в ненужный этот спор.
Привлекать к себе внимание начальства было рискованно, тем более в моем положении! Дело в том, что за щекой у меня были спрятаны карты (они недаром изготовляются столь миниатюрными). Незаметные внешне, карты все же мешали мне, затрудняли речь. И старшой, очевидно, почуял это.
Он приблизился и с минуту разглядывал меня, шарил глазами. Потом приказал внезапно:
— А ну, раскрой пасть!
И тут же, не дожидаясь, покуда я сделаю это сам, полез мне в рот, раздирая пальцами губы.
Пальцы были шершавы и солоны; они пахли потом и табаком, и еще чем-то, непонятным и мерзким.
Давясь, испытывая позывы тошноты, я отшатнулся, но было уже поздно.
— Ага! - проговорил он, разглядывая замусоленные листки.- Вот как вы ухитряетесь, - обтер их, задумчиво кивнул, отвечая каким-то своим мыслям. - Значит, правильно… Что ж, учтем на дальнейшее.
И затем, крепко ухватив меня за плечо, сказал, подталкивая к дверям:
— В карцер. На трое суток!
«Вот так опять подвели меня карты! Ведь зарекался же, зарекался, - горестно думал я, шагая под конвоем по гулким коридорам тюрьмы. - Клятву давал - не брать их в руки. И все же не выдержал, взял. И не для игры взял, нет; просто захотелось потрогать, потасовать, ощутить хоть на миг их податливую упругость… И вот результат. Штрафная одиночка. Сырой бетон. И промозглая мгла».
* * *
Мгла была тяжкой, давящей, почти осязаемой. Она клубилась вокруг меня и текла, как вода. Как черная вода… Лампочки здесь не полагалось (карцер этот был особый, строгий, я уже знал о нем - слышал от ребят).
Свет обычно проникал сюда из окна, из глубокой впадины, устремленной в небо. Но и небо тоже предало меня. Оно было черным сейчас и страшно пустым.
Осторожно, на ощупь, обследовал я камеру, выбрал угол посуше и задремал, свернувшись на липком бетонном полу.
Очнулся я внезапно… Не знаю, сколько я спал - время умерло, мир потерял предметность. Одно лишь было ясно: ночь не кончилась еще, не иссякла.
В беспросветной этой темени жили звуки, одни только звуки: маленькие и близкие (лепет капель, шуршание ветра в окне), и большие, объемные, сочащиеся из коридора (шаги людей, глухие дробные голоса). Голоса эти как раз и разбудили меня! Я приподнялся, вслушиваясь, и различил вдруг характерную интонацию Гуся - сипловатый и развалистый его басок.
Он о чем-то разговаривал с надзирателем и - странное дело! - держался, судя по голосу, уверенно, на равных, как свой…
Загремел замок, и дверь растворилась, и тотчас - в слепящем желтом свету - на пороге камеры возникла коренастая фигура Гуся.
— Ну как? - спросил он, прислоняясь к притолоке. - Жив еще, падло?
— Жив, - ответил я, лихорадочно соображая, зачем он тут? По какой причине? Может, его специально решили подсадить ко мне… Но для чего?
— Жив, значит, - проговорил он протяжно. - Ну, ну, дыши пока, пользуйся.
Достал из кармана пачку «Беломора», щелкнул ногтем по донышку. Выскочили две папироски. Одну он ловко поймал зубами, зажал в углу рта. Другую протянул мне:
— Прошу!
— Н-нет, - сказал я с усилием. И отвел глаза, чтоб не видеть папирос, не расстраиваться…
— Правильно, - ухмыльнулся он, пряча пачку в карман, - у сук брать курево не положено, так ведь? Кто вне закона - тот не человек, так?
Я промолчал. Он затянулся, кутаясь в дым. Сплюнул. Сказал, помедлив:
— Вот потому-то я вас, сволочей, и ненавижу!
— Послушай, Гусак, - сказал я тогда. - Что тебе нужно? Чего ты тут пенишься? Закон наш вечный; его не изменишь.
— А я вот, как раз, этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.
— Вот оно что! - я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным. - Реформу, стало быть, замышляешь… Ну допустим. А зачем?
Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.
— Ты ведь уже не блатной, - сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. - Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!
— Тихо? В сторонке? - произнес он угрюмо. - Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.
Он ступил за порог - за границу света. Теперь я увидел его лицо отчетливо; оно не понравилось мне. Брови его были опущены, сведены, косой рубец на щеке подрагивал и медленно багровел.
— Вы, значит, аристократы, а я должен пахать, в землю рогами упираться? Жидкие щи с работягами хлебать? Нет, нема дурных! Я сам хочу, как вы… У вас какая жизнь? Удобная… Все вас боятся, почитают, лишними харчами делятся. Не жизнь, а малина!
— Ну, не такая уж и малина, - пожал я плечами. - Я вот, к примеру, в кандее сижу - на трехсотграммовке и на воде, - а ты гуляешь по коридору. Как дома гуляешь… Кстати - почему?
— Что - почему?
— Почему гуляешь-то? Каким образом?
— Значит, доверяют.
— Быстро, - сказал я, - быстро ты, Гусак, в доверие к ним вошел. Прямо-таки молниеносно. Чем же ты их купил? Или, может, они тебя купили?
— А это уж понимай как хочешь. - Он как-то замялся на миг и мгновенно сорвался на крик, зачастил, хрипя и наливаясь яростью: - Кто кого купил - неважно. Главное, мне теперь дозволено… все дозволено! Буду вас давить беспощадно. Всех! А тебя - первого.
Я напрягся, вжимаясь спиною в стенку. Сейчас - я чувствовал это - сейчас он кинется на меня, подомнет… Он ведь сильнее меня, явно сильнее. Да к тому же еще не один. Там, в коридоре, надзиратель. Там много их.
И только я подумал так, в дверях, за спиною Гуся, возникла синяя форменная фуражка.
Надзиратель что-то сказал Гусю, рванул его за рукав и затем, оттащив в коридор, резко захлопнул дверь камеры.
— Не при мне, - услышал я, - не в мою смену! Ты ведь хотел поговорить? Ну вот, поговорил. И хватит покуда.
Прильнув к двери, я жадно ловил голоса: неразборчивое, полное хриплого клекота бормотание Гуся и четкие ответы дежурного.
— Кто? Капитан? Не знаю… Пущай он мне сам лично прикажет. Официально. Только так. И хватит. Иди, Гусев, иди!
1 2 3 4 5 6 7