Паяц! Цирк! Зоосад! Каждый день приходит ко мне со своими сумасбродными идеями. Законченный сумасшедший, скажу я вам! Надоел он мне хуже горькой редьки! Сумасшедший… Недаром говорят, что каждый город имеет своего сумасшедшего. Я с ним мучаюсь уже несколько лет и никак не могу от него избавиться.
Он опустился в кресло у стола, отпил глоток уже остывшего кофе и с возмущением продолжал:
– Видали, как одет? Ни жилета, ни бабочки… Костюм не выглажен, волосы не причесаны, сам не побрит… Ну прямо чудовище! Вы думаете, что это его трогает? Ничуть! Главное для него искусство, сцена, люди, а на все остальное ему наплевать. Нищий, скажете вы? Отнюдь! Я ему плачу пять тысяч злотых. Но разве он знает, как обращаться с деньгами? Встретит бедную старушку, какого-нибудь калеку, бездомного мальчишку – и отдает им все, а сам клацает зубами, ходит оборвышем… Были у него два прекрасных костюма – мечта! Так вы думаете, что он их хоть раз надел? Куда там! Он встретил двух товарищей, с которыми был во время оккупации в концлагере, не то в Дахау, не то в Бухенвальде, и отдал им костюмы, да еще снял с себя последнюю рубаху. Ну, так я вас спрашиваю, не сумасшедший это человек? Абсолютный псих!
Пан директор допил свой кофе и с еще большим жаром продолжал:
– Но это еще не все. Послушайте дальше. Вы, наверное, спросите, где он живет. Так вот, этот человек без дома: ни кола, ни двора. Когда он вернулся из лагеря, представляете, какой вид у него был? Кожа да кости. Городская управа встретила его хорошо, дали ему квартиру из двух комнат, мебель, одежду и все, что нормальному человеку положено. Но разве он нормальный? Ровно три дня он прожил в новой квартире, а на четвертый встретил какую-то чету с двумя ребятишками. При немцах они прятались в лесах, уцелели чудом. И вы думаете, что они его родственники? Где там! Едва знаком был с ними. Так что этот сумасшедший делает? Он им отдает свою квартиру с мебелью, посудой, всеми тряпками и шмотками, а сам валяется где попало. Иногда у знакомых, а больше всего в клубе, за кулисами. Ляжет на голой скамье или вообще на полу, книгу в руки – а на все остальное ему наплевать! Боже, сколько крови он мне уже попортил! Всюду сует свой нос. Кого-то незаслуженно обидели – он тотчас же вступается за него. Стоит кому-нибудь в городе заболеть – он тут как тут! Бегает за врачами, приносит лекарства. Его это дело? Дважды в неделю появляется в доме престарелых. Тому надо письмо написать, этому сбегать что-то купить… Тот вообще болен, и наш сумасшедший сидит день и ночь у его постели, как нянька. Ну, я вас спрашиваю, зачем это все ему?
Пан директор перевел дыхание и сыпал дальше, не останавливаясь.
– Вот он идет по улице. Люди идут, и он идет. Ну, скажем, навстречу плетется с тяжелой кошелкой старушка. Люди себе идут, конечно, дальше своей дорогой. А он, Леон Каминский, как бы ни был занят, как бы ни спешил, подходит к старушке, берет у нее кошелку и тащит ее до старушкиного дома. И если его за это благодарят, еще сердится. А вы думаете, он может похвастать здоровьем? Где там! Сами понимаете, если человек побывал в гитлеровских лагерях, какого он может быть здоровья! Калека на всю жизнь. Инвалид. А между тем – всем приходит на помощь. Беда любого – его личная беда. И чем он может людям помогать, если, не успев получить своего жалованья, сразу его раздает, а сам перебивается с хлеба на квас. А при желании, будь он умным, бережливым, думая о себе, жил бы припеваючи! Так что же вы скажете – он нормальный? Сумасшедший! Городской сумасшедший! И вся недолга.
Вам кажется, что это пустой человек? Боже упаси! Просто чудак, не думает о своей жизни, о своем благополучии, даже о своем желудке, питается как попало!
Перед первой войной он окончил в Берлине университет. Стал доктором философии. Был отлично устроен. Так вот его заметил великий режиссер Рейнгардт, забрал к себе в студию, и что вам долго рассказывать – из философа сделал первоклассного актера. Он играл лучшие роли. Пользовался таким успехом у публики, что его даже на руках носили! Но вот пришел к власти этот паршивец Гитлер, и начались гонения коммунистов, евреев, демократов. Лучших людей Германии побросали в тюрьмы, лагеря смерти. И вот приходят знакомые к доктору Леону Каминскому и говорят, что он может избежать страшной участи, записавшись немцем, фольксдойчем, поляком, кем угодно, только не числиться евреем. Что же, вы думаете, этот философ им отвечает? Он им просто плюнул в глаза. Как же, говорит он, я могу изменить моему народу, моей матери? Человек, говорит, матерей себе не выбирает, как, впрочем, и родину. Изменить он им не может. Он ни за что этого не сделает!
Фашистские ироды вдоволь поиздевались над ним: избили до полусмерти. Бросили в тюрьму, затем в Дахау, избавились от нашего пана директора и от его утомительной разговорчивости. Слава аллаху, хоть теперь немного отдохнем от него, не будем выслушивать его бредней, не будем наблюдать, как он принимает у себя в кабинете людей.
Да, но что это? Кто-то протискивался сквозь толпу зрителей к нам. Отдышавшись, опустился на свободное место рядом с нами. Мы сделали вид, что не замечаем его.
Боже, неужели он и теперь начнет снова рассказывать о своем исключительном туалете, о сигаретах, присланных дядюшкой из самой Турции?
Еще две минуты назад мы уже думали, что хоть на время избавились от этого Леопольда, но, увы, опять сидит возле нас этот неумолкающий ни на миг пан директор.
Но когда он опять раскрыл рот, раздался третий звонок и занавес медленно поднялся вверх.
Теперь, думали мы, пусть сосед хоть лопнет, мы ему не ответим ни слова, будем смотреть только на сцену.
И в самом деле, нас сразу очаровали изумительные декорации, сделанные руками некоего прекрасного художника. Казалось, что сидим не в обыкновенном провинциальном клубе, а в отличном столичном театре. Не успели мы налюбоваться декорациями, выполненными с таким тонким вкусом, как услышали чудесную увертюру. Музыканты с таким мастерством играли, словно это были опытные мастера-профессионалы, а не кружковцы-самоучки.
Начался спектакль.
Вместе с переполненным залом, не отрываясь, следили мы за игрой и, если бы нам до этого не сказали, что мы идем смотреть игру драмкружка, подумали бы, что это в самом деле прекрасный столичный театр. И этот театр создал тот самый человек, который был представлен нам паном директором как городской сумасшедший. И декорации, оказывается, написал он, и музыку, и сам поставил знаменитую трагедию Шекспира. И мы очень жалели, что больше его, наверное, не увидим и не сможем высказать ему свое восхищение.
Все шло с такой непринужденной ясностью, так свежо, ново и убедительно, что временами забывалось, что мы смотрим постановку, а не столкнулись с настоящей потрясающей жизненной эпопеей.
Подумать только, такие искушенные зрители, как мы, видавшие «Короля Лира» много раз в исполнении лучших актеров нашего времени, были очарованы игрой какого-то драмкружка!
Все шло так великолепно, что подчас дух захватывало от игры кружковцев, но беспокоила одна тревожная мысль, надо еще посмотреть самого короля. Ведь он – центральная фигура спектакля. Если не покажется настоящий король, то ни прекрасные декорации, ни очаровательная музыка, ни отличная игра актеров-любителей не спасут постановку. Наверно, сейчас выйдет традиционный безумный старик с седой головой и воспаленными глазами и будет играть несчастного обманутого отца и короля… И все пойдет прахом. Начнется кашель в зале, шум, и ничто уже не спасет отличную постановку!
Кто же будет тот смельчак, который отважится выйти перед переполненным залом в роли короля?
Но вот заиграли фанфары, и вышел энергичной походкой старый король в окружении своей свиты – и, казалось, бомба взорвалась в зале. Публика вскочила со своих мест, стоя приветствуя артиста, загремели бурные аплодисменты, поднялись овации, прерываемые возгласами восторга, сверкали сияющие глаза.
С чуть склоненной головой стоял перед народом старый, седой король, такой человечный, такой душевный и величественный в своем горе.
В его мудром и добром взгляде была благодарность людям за этот прием.
Постепенно наступила тишина. Мы вначале не узнали его и только погодя, когда он произнес первые слова, почувствовали, как дрогнуло сердце. Конечно, это был тот человек, которого мы видели в кабинете пана директора. Это безусловно был он, тот, в потертых коротких брюках, потрепанном пиджачке, с пышной седой шевелюрой и карими глазами мудреца и праведника. Тот, о котором Леопольд говорил, что он сумасшедший, что он не от мира сего…
Это был он!
Откуда взялся у этого худощавого, щуплого человека такой сильный, властный голос? Откуда взялось в этих добрых, теперь угрюмых глазах, затаивших грусть и горе всего человеческого рода, всей вселенной, столько огня, столько ненависти к фальши, лжи, лицемерию, подлости?
Этот голос, эти глаза властвовали над всеми зрителями. И непонятно было, откуда могла взяться сила, сумевшая околдовать с первых слов монолога весь зал без исключения?
Нет, не актер играл на сцене; это было нечто большее, чем актер. Не худощавый седой человек метался между добром и злом, а титан, властелин.
Мы поневоле стали перебирать в памяти, где же мы уже видели такой силы короля, и не могли припомнить. Ни один из знаменитых актеров, казалось нам, не играл так Лира, как этот «городской сумасшедший».
Почему же действительно такой великий артист застрял здесь? Ведь он мог служить украшением лучшей трупы любого столичного театра!
Да, перед нами стоял не традиционный, знакомый Лир, а какой-то земной, великий, мудрый человек, сама совесть. Не такой, как мы многократно видели в театрах…
Перед нами стоял живой, как бы без грима, старый человек, несчастный и разочарованный, уставший от земных тягот, от жизни, обманутый дочерьми и любящий без памяти ту, которая одна не предала его.
Сколько раз мы смотрели «Короля Лира» на сцене, на экранах!? Что еще можно добавить к этому огромной силы вечному образу? Кажется, все уже о нем сказано. Оказывается, нет. В игре доктора философии Леона Каминского получился совершенно иной образ. Король не только разочарованный, несчастный, обманутый, но и такой, что прошел девять кругов ада, тюрьмы и лагеря смерти, пытки фашистских палачей, унижение человеческого достоинства. Он вкусил, испытал не только желчь фальши и предательства близких, но и зверства палачей в коричневых рубашках со свастикой, перенес пытки, которых мир еще не знал… Вот этот-то человек, облаченный в одеяние короля, видел, как льется рекою невинная кровь, как ни за что ни про что гонят в газовые камеры толпы женщин, детей, стариков. Видел, как день и ночь валит дым из труб чудовищных крематориев.
Этот король не забавлял публику, не давал повода для смеха, не думал успокаивать людей. Позабыв о трагедии шекспировского короля, этот король играл трагедию человечества двадцатого столетия, он говорил о себе, о миллионах таких, как он. Не считался с публикой, которая сидела на местах как прикованная, а в глазах у многих сверкали слезы, вырывались из груди рыдания.
На сцене стоял не король, а какой-то чародей, который говорил с людьми на обыкновенном человеческом языке, но каждое его слово казалось как бы слитком человеческого горя, торжества правды и справедливости, и это слово звало, будило, напоминало…
Мы были очарованы игрой этого философа. Перед нами на небольшой сцене в польском городке стоял великий, огромной силы артист.
В притихшем, казалось, безлюдном зале властвовали только его голос, его слово, которые овладели всеми, заставляли сердце сильнее биться, мысль напряженнее работать.
Необычное напряжение царило в зале. Тут сидело немало мужчин и женщин, переживших то, что пережил этот актер, сидели те, которые побывали в лагерях смерти, в фашистских застенках и чудом уцелели.
В зале не оставалось ни одного равнодушного, глаза всех были прикованы к сцене, все переживали, страдали, мучились вместе с этим надломленным старцем, все были напряжены до предела, старались не пропустить ни одного слова короля, ни одного его жеста.
И в этой напряженной тишине, охватившей весь зал, я вдруг услышал какой-то шорох, кто-то придвинулся ко мне и начал что-то нашептывать над ухом, поправлять «бабочку», снимать перышко с выглаженного пиджака. Я вздрогнул от неожиданности. Кто посмел в такую минуту помешать мне смотреть на короля? Кто отважился в такой момент отвлечь мое внимание от изумительного Лира?
Я готов был наговорить такому человеку самых дерзких слов, обидеть, уколоть до самой печенки, избить его. Я повернул голову и увидел большие выпученные, ничего не говорящие глаза пана директора, его длинные костлявые пальцы с накрашенными ногтями, поправлявшие «бабочку». Его глаза вдруг заулыбались знакомой уже улыбочкой, и он, не заметив моего возмущения, стал шептать над ухом:
– Ну, теперь вы сами видите… Гляньте, что он делает с публикой. Ишь какой немазанный, сухой. Сколько раз я ему торочил: нельзя так играть?! Это ведь искусство, и надобно людей забавлять, смешить, делать так, чтобы им было весело. А он знай свое… Люди плачут, как на кладбище. У меня же театр, клуб… Нужно развлекать людей. А он, видно, забыл, что мое терпение на пределе. Завтра же ему заявлю, чтобы его ноги здесь не было. Пусть идет, куда хочет. Хоть ко всем чертям. Гляньте только, что он вытворяет с публикой! Не зря говорят, что каждый город имеет своего сумасшедшего…
Мне показалось, этот скрипучий голос исходил откуда-то из подземелья и в воздухе повеяло чем-то затхлым, отвратным. Я совсем растерялся, не зная, как поступить с этим ужасным человеком. Но, встретившись с его улыбающимся, лупоглазым взором, с его фальшивой едкой улыбочкой, немного отошел, остыл и подумал, что этот пан директор, очевидно, прав: каждый город, каждый даже маленький городок имеет своего сумасшедшего. Но как определить его точно?
Тут же я повернулся к нему спиной.
1 2
Он опустился в кресло у стола, отпил глоток уже остывшего кофе и с возмущением продолжал:
– Видали, как одет? Ни жилета, ни бабочки… Костюм не выглажен, волосы не причесаны, сам не побрит… Ну прямо чудовище! Вы думаете, что это его трогает? Ничуть! Главное для него искусство, сцена, люди, а на все остальное ему наплевать. Нищий, скажете вы? Отнюдь! Я ему плачу пять тысяч злотых. Но разве он знает, как обращаться с деньгами? Встретит бедную старушку, какого-нибудь калеку, бездомного мальчишку – и отдает им все, а сам клацает зубами, ходит оборвышем… Были у него два прекрасных костюма – мечта! Так вы думаете, что он их хоть раз надел? Куда там! Он встретил двух товарищей, с которыми был во время оккупации в концлагере, не то в Дахау, не то в Бухенвальде, и отдал им костюмы, да еще снял с себя последнюю рубаху. Ну, так я вас спрашиваю, не сумасшедший это человек? Абсолютный псих!
Пан директор допил свой кофе и с еще большим жаром продолжал:
– Но это еще не все. Послушайте дальше. Вы, наверное, спросите, где он живет. Так вот, этот человек без дома: ни кола, ни двора. Когда он вернулся из лагеря, представляете, какой вид у него был? Кожа да кости. Городская управа встретила его хорошо, дали ему квартиру из двух комнат, мебель, одежду и все, что нормальному человеку положено. Но разве он нормальный? Ровно три дня он прожил в новой квартире, а на четвертый встретил какую-то чету с двумя ребятишками. При немцах они прятались в лесах, уцелели чудом. И вы думаете, что они его родственники? Где там! Едва знаком был с ними. Так что этот сумасшедший делает? Он им отдает свою квартиру с мебелью, посудой, всеми тряпками и шмотками, а сам валяется где попало. Иногда у знакомых, а больше всего в клубе, за кулисами. Ляжет на голой скамье или вообще на полу, книгу в руки – а на все остальное ему наплевать! Боже, сколько крови он мне уже попортил! Всюду сует свой нос. Кого-то незаслуженно обидели – он тотчас же вступается за него. Стоит кому-нибудь в городе заболеть – он тут как тут! Бегает за врачами, приносит лекарства. Его это дело? Дважды в неделю появляется в доме престарелых. Тому надо письмо написать, этому сбегать что-то купить… Тот вообще болен, и наш сумасшедший сидит день и ночь у его постели, как нянька. Ну, я вас спрашиваю, зачем это все ему?
Пан директор перевел дыхание и сыпал дальше, не останавливаясь.
– Вот он идет по улице. Люди идут, и он идет. Ну, скажем, навстречу плетется с тяжелой кошелкой старушка. Люди себе идут, конечно, дальше своей дорогой. А он, Леон Каминский, как бы ни был занят, как бы ни спешил, подходит к старушке, берет у нее кошелку и тащит ее до старушкиного дома. И если его за это благодарят, еще сердится. А вы думаете, он может похвастать здоровьем? Где там! Сами понимаете, если человек побывал в гитлеровских лагерях, какого он может быть здоровья! Калека на всю жизнь. Инвалид. А между тем – всем приходит на помощь. Беда любого – его личная беда. И чем он может людям помогать, если, не успев получить своего жалованья, сразу его раздает, а сам перебивается с хлеба на квас. А при желании, будь он умным, бережливым, думая о себе, жил бы припеваючи! Так что же вы скажете – он нормальный? Сумасшедший! Городской сумасшедший! И вся недолга.
Вам кажется, что это пустой человек? Боже упаси! Просто чудак, не думает о своей жизни, о своем благополучии, даже о своем желудке, питается как попало!
Перед первой войной он окончил в Берлине университет. Стал доктором философии. Был отлично устроен. Так вот его заметил великий режиссер Рейнгардт, забрал к себе в студию, и что вам долго рассказывать – из философа сделал первоклассного актера. Он играл лучшие роли. Пользовался таким успехом у публики, что его даже на руках носили! Но вот пришел к власти этот паршивец Гитлер, и начались гонения коммунистов, евреев, демократов. Лучших людей Германии побросали в тюрьмы, лагеря смерти. И вот приходят знакомые к доктору Леону Каминскому и говорят, что он может избежать страшной участи, записавшись немцем, фольксдойчем, поляком, кем угодно, только не числиться евреем. Что же, вы думаете, этот философ им отвечает? Он им просто плюнул в глаза. Как же, говорит он, я могу изменить моему народу, моей матери? Человек, говорит, матерей себе не выбирает, как, впрочем, и родину. Изменить он им не может. Он ни за что этого не сделает!
Фашистские ироды вдоволь поиздевались над ним: избили до полусмерти. Бросили в тюрьму, затем в Дахау, избавились от нашего пана директора и от его утомительной разговорчивости. Слава аллаху, хоть теперь немного отдохнем от него, не будем выслушивать его бредней, не будем наблюдать, как он принимает у себя в кабинете людей.
Да, но что это? Кто-то протискивался сквозь толпу зрителей к нам. Отдышавшись, опустился на свободное место рядом с нами. Мы сделали вид, что не замечаем его.
Боже, неужели он и теперь начнет снова рассказывать о своем исключительном туалете, о сигаретах, присланных дядюшкой из самой Турции?
Еще две минуты назад мы уже думали, что хоть на время избавились от этого Леопольда, но, увы, опять сидит возле нас этот неумолкающий ни на миг пан директор.
Но когда он опять раскрыл рот, раздался третий звонок и занавес медленно поднялся вверх.
Теперь, думали мы, пусть сосед хоть лопнет, мы ему не ответим ни слова, будем смотреть только на сцену.
И в самом деле, нас сразу очаровали изумительные декорации, сделанные руками некоего прекрасного художника. Казалось, что сидим не в обыкновенном провинциальном клубе, а в отличном столичном театре. Не успели мы налюбоваться декорациями, выполненными с таким тонким вкусом, как услышали чудесную увертюру. Музыканты с таким мастерством играли, словно это были опытные мастера-профессионалы, а не кружковцы-самоучки.
Начался спектакль.
Вместе с переполненным залом, не отрываясь, следили мы за игрой и, если бы нам до этого не сказали, что мы идем смотреть игру драмкружка, подумали бы, что это в самом деле прекрасный столичный театр. И этот театр создал тот самый человек, который был представлен нам паном директором как городской сумасшедший. И декорации, оказывается, написал он, и музыку, и сам поставил знаменитую трагедию Шекспира. И мы очень жалели, что больше его, наверное, не увидим и не сможем высказать ему свое восхищение.
Все шло с такой непринужденной ясностью, так свежо, ново и убедительно, что временами забывалось, что мы смотрим постановку, а не столкнулись с настоящей потрясающей жизненной эпопеей.
Подумать только, такие искушенные зрители, как мы, видавшие «Короля Лира» много раз в исполнении лучших актеров нашего времени, были очарованы игрой какого-то драмкружка!
Все шло так великолепно, что подчас дух захватывало от игры кружковцев, но беспокоила одна тревожная мысль, надо еще посмотреть самого короля. Ведь он – центральная фигура спектакля. Если не покажется настоящий король, то ни прекрасные декорации, ни очаровательная музыка, ни отличная игра актеров-любителей не спасут постановку. Наверно, сейчас выйдет традиционный безумный старик с седой головой и воспаленными глазами и будет играть несчастного обманутого отца и короля… И все пойдет прахом. Начнется кашель в зале, шум, и ничто уже не спасет отличную постановку!
Кто же будет тот смельчак, который отважится выйти перед переполненным залом в роли короля?
Но вот заиграли фанфары, и вышел энергичной походкой старый король в окружении своей свиты – и, казалось, бомба взорвалась в зале. Публика вскочила со своих мест, стоя приветствуя артиста, загремели бурные аплодисменты, поднялись овации, прерываемые возгласами восторга, сверкали сияющие глаза.
С чуть склоненной головой стоял перед народом старый, седой король, такой человечный, такой душевный и величественный в своем горе.
В его мудром и добром взгляде была благодарность людям за этот прием.
Постепенно наступила тишина. Мы вначале не узнали его и только погодя, когда он произнес первые слова, почувствовали, как дрогнуло сердце. Конечно, это был тот человек, которого мы видели в кабинете пана директора. Это безусловно был он, тот, в потертых коротких брюках, потрепанном пиджачке, с пышной седой шевелюрой и карими глазами мудреца и праведника. Тот, о котором Леопольд говорил, что он сумасшедший, что он не от мира сего…
Это был он!
Откуда взялся у этого худощавого, щуплого человека такой сильный, властный голос? Откуда взялось в этих добрых, теперь угрюмых глазах, затаивших грусть и горе всего человеческого рода, всей вселенной, столько огня, столько ненависти к фальши, лжи, лицемерию, подлости?
Этот голос, эти глаза властвовали над всеми зрителями. И непонятно было, откуда могла взяться сила, сумевшая околдовать с первых слов монолога весь зал без исключения?
Нет, не актер играл на сцене; это было нечто большее, чем актер. Не худощавый седой человек метался между добром и злом, а титан, властелин.
Мы поневоле стали перебирать в памяти, где же мы уже видели такой силы короля, и не могли припомнить. Ни один из знаменитых актеров, казалось нам, не играл так Лира, как этот «городской сумасшедший».
Почему же действительно такой великий артист застрял здесь? Ведь он мог служить украшением лучшей трупы любого столичного театра!
Да, перед нами стоял не традиционный, знакомый Лир, а какой-то земной, великий, мудрый человек, сама совесть. Не такой, как мы многократно видели в театрах…
Перед нами стоял живой, как бы без грима, старый человек, несчастный и разочарованный, уставший от земных тягот, от жизни, обманутый дочерьми и любящий без памяти ту, которая одна не предала его.
Сколько раз мы смотрели «Короля Лира» на сцене, на экранах!? Что еще можно добавить к этому огромной силы вечному образу? Кажется, все уже о нем сказано. Оказывается, нет. В игре доктора философии Леона Каминского получился совершенно иной образ. Король не только разочарованный, несчастный, обманутый, но и такой, что прошел девять кругов ада, тюрьмы и лагеря смерти, пытки фашистских палачей, унижение человеческого достоинства. Он вкусил, испытал не только желчь фальши и предательства близких, но и зверства палачей в коричневых рубашках со свастикой, перенес пытки, которых мир еще не знал… Вот этот-то человек, облаченный в одеяние короля, видел, как льется рекою невинная кровь, как ни за что ни про что гонят в газовые камеры толпы женщин, детей, стариков. Видел, как день и ночь валит дым из труб чудовищных крематориев.
Этот король не забавлял публику, не давал повода для смеха, не думал успокаивать людей. Позабыв о трагедии шекспировского короля, этот король играл трагедию человечества двадцатого столетия, он говорил о себе, о миллионах таких, как он. Не считался с публикой, которая сидела на местах как прикованная, а в глазах у многих сверкали слезы, вырывались из груди рыдания.
На сцене стоял не король, а какой-то чародей, который говорил с людьми на обыкновенном человеческом языке, но каждое его слово казалось как бы слитком человеческого горя, торжества правды и справедливости, и это слово звало, будило, напоминало…
Мы были очарованы игрой этого философа. Перед нами на небольшой сцене в польском городке стоял великий, огромной силы артист.
В притихшем, казалось, безлюдном зале властвовали только его голос, его слово, которые овладели всеми, заставляли сердце сильнее биться, мысль напряженнее работать.
Необычное напряжение царило в зале. Тут сидело немало мужчин и женщин, переживших то, что пережил этот актер, сидели те, которые побывали в лагерях смерти, в фашистских застенках и чудом уцелели.
В зале не оставалось ни одного равнодушного, глаза всех были прикованы к сцене, все переживали, страдали, мучились вместе с этим надломленным старцем, все были напряжены до предела, старались не пропустить ни одного слова короля, ни одного его жеста.
И в этой напряженной тишине, охватившей весь зал, я вдруг услышал какой-то шорох, кто-то придвинулся ко мне и начал что-то нашептывать над ухом, поправлять «бабочку», снимать перышко с выглаженного пиджака. Я вздрогнул от неожиданности. Кто посмел в такую минуту помешать мне смотреть на короля? Кто отважился в такой момент отвлечь мое внимание от изумительного Лира?
Я готов был наговорить такому человеку самых дерзких слов, обидеть, уколоть до самой печенки, избить его. Я повернул голову и увидел большие выпученные, ничего не говорящие глаза пана директора, его длинные костлявые пальцы с накрашенными ногтями, поправлявшие «бабочку». Его глаза вдруг заулыбались знакомой уже улыбочкой, и он, не заметив моего возмущения, стал шептать над ухом:
– Ну, теперь вы сами видите… Гляньте, что он делает с публикой. Ишь какой немазанный, сухой. Сколько раз я ему торочил: нельзя так играть?! Это ведь искусство, и надобно людей забавлять, смешить, делать так, чтобы им было весело. А он знай свое… Люди плачут, как на кладбище. У меня же театр, клуб… Нужно развлекать людей. А он, видно, забыл, что мое терпение на пределе. Завтра же ему заявлю, чтобы его ноги здесь не было. Пусть идет, куда хочет. Хоть ко всем чертям. Гляньте только, что он вытворяет с публикой! Не зря говорят, что каждый город имеет своего сумасшедшего…
Мне показалось, этот скрипучий голос исходил откуда-то из подземелья и в воздухе повеяло чем-то затхлым, отвратным. Я совсем растерялся, не зная, как поступить с этим ужасным человеком. Но, встретившись с его улыбающимся, лупоглазым взором, с его фальшивой едкой улыбочкой, немного отошел, остыл и подумал, что этот пан директор, очевидно, прав: каждый город, каждый даже маленький городок имеет своего сумасшедшего. Но как определить его точно?
Тут же я повернулся к нему спиной.
1 2