Данвиц сознавал, насколько важны эти работы, — русские по нескольку раз в сутки обстреливали позиции полка, их разведчикам удалось похитить у него трех солдат. И все-таки Данвица раздражало такое очевидное переключение на оборону. Ему осточертела неподвижность.
Тучи комаров висели над окопами и траншеями. От них нельзя было укрыться ничем — ни железными касками, ни поднятыми воротниками шинелей. Потом пошли дожди. Болота и трясины, которыми изобиловала местность, чуть подсохшие в жаркие летние дни, теперь опять расхлябались. Вода заливала не только окопы и траншеи. Она хлюпала под деревянными настилами в землянках и блиндажах, проникала меж бревен наката и капала с потолка.
Одна утеха оставалась теперь у Данвица: вооружившись биноклем, он взбирался по узенькой лестнице на верхушку огромной сосны, где был оборудован для него похожий на птичью клетку наблюдательный пункт, и оттуда взирал на Ленинград.
Оптические стекла создавали иллюзию мгновенного перемещения на одну из улиц города, помогали Данвицу совершить прыжок, невозможный в реальности. Он видел фигурки людей, движущиеся трамваи и автомашины, видел полукруглые крыши цехов гигантского завода.
Данвиц уже не первый месяц находился на советской земле. В дыму пожарищ, грохоте орудий прошел он по ней сотни километров. Врывался на танке, бронемашине, мотоцикле в русские села и города. Допрашивал там пленных, расстреливал и вешал непокорных. Из майора превратился в подполковника. Выучил несколько русских слов. Но не сумел, а вернее, не захотел постигнуть суть той жизни, какою жили эти села и города до того, как по ним проползли с лязгом гусеницы немецких танков. Данвиц никогда не бывал ни в Америке, ни в Англии, ни во Франции. Тем не менее тамошняя жизнь представлялась ему доступней для понимания.
В России же Данвиц чувствовал себя пришельцем с другой планеты в чужой, сплошь враждебный мир. Этот мир сопротивлялся, и потому его следовало уничтожить. Данвиц не задавал себе вопроса: чем вызвано столь яростное сопротивление? Не задумывался ни о причинах, ни о следствиях.
Слово «русские» для него было синонимом другого слова — «большевики». Любым из этих двух слов он определял и национальность, и веру, и происхождение всех советских людей. В них как бы аккумулировались все силы, вставшие на пути немецкой армии к Москве и Ленинграду.
Данвиц никогда не интересовался, что творилось в душах тех людей, в которых он стрелял, которых вешал или допрашивал, никогда не пытался проникнуть в их мысли. Он считал, что и разум и язык даны им только для того, чтобы отвечать на его, Данвица, вопросы.
Но, окопавшись под Ленинградом, он лишился удовольствия вешать и допрашивать. И как компенсацию за это ловил те минуты, когда расположенная где-то в тылу немецкая артиллерия начинала обстрел города. В такие минуты Данвиц непременно спешил к заветному дереву. Оттуда, сверху, из своей тщательно замаскированной в ветвях клетки, он вожделенно наблюдал, как рвутся снаряды на заводской территории, на улицах, как рушатся дома, вздымая облака черной пыли. И только после того, как начинала отвечать русская дальнобойная морская артиллерия, нехотя спускался на землю, потому что оставаться наверху было уже небезопасно…
В добротной землянке Данвица, обшитой изнутри гладко выструганными досками и прикрытой сверху четырьмя накатами, толстых бревен, имелся радиоприемник. В дождливые осенние вечера, проверив, как охраняется его командный пункт и сбросив на руки ординарцу отяжелевшую шинель, Данвиц надолго усаживался у этого приемника и поворачивал ручку верньера.
Вначале на него обрушивался чужой, русский мир — что-то говорил и кричал, чего-то требовал, кого-то звал или проклинал. Во всяком случае, так казалось Данвицу. И он крутил и крутил ручку, как бы пробиваясь физически к голосу родной Германии.
Любил ли Данвиц свою страну? Да, но только извращенной, жестокой любовью. Он любил не реальную страну, с ее народом, культурой, древними городами, с ее реками и лугами, а Германию Гитлера и ее деформированное отражение в собственном сумеречном сознании. Она представлялась ему каждый раз иной. То в виде бескрайнего пространства, заполненного шеренгами синхронно марширующих солдат. То в виде гигантской живой свастики, щупальца которой все увеличиваются в размерах, покрывая новые и новые страны, города, моря, реки, поля. То, наконец, в виде уходящего высоко в небо готического собора, под мрачными сводами которого днем и ночью горят факелы.
Любил ли Данвиц кого-либо, кроме фюрера, чувство к которому правильнее было бы назвать не любовью, а мистическим поклонением? Да. Он любил своих солдат, но тоже по-своему, не как людей, а как живое оружие, с помощью которого можно и должно осуществлять волю фюрера.
И вот однажды, прорываясь сквозь звуки чужой страны, чужого народа к родной речи, к немецким военным сводкам, к бравурным маршам, Данвиц вдруг замер. Пальцы его застыли на круглой ребристой поверхности верньера. Ему послышался голос фюрера.
Боясь сдвинуть ручку хотя бы на полмиллиметра, Данвиц прильнул ухом к ворсистой ткани, прикрывающей динамик. Нет, он не ошибся. Это действительно говорил Гитлер. Захлебываясь от волнения, глотая окончания слов, фюрер сообщал Германии и всему миру, что в эти часы на Восточном фронте вновь происходят события исторического значения — началась последняя, решающая битва, которая приведет к захвату Москвы и полному уничтожению врага.
Данвиц знал, что фюрер способен с одинаковым накалом и одинаково громко разговаривать с единственным собеседником и обращаться к многотысячному собранию. Трудно было догадаться, находится ли он сейчас перед микрофоном в радиостудии или стоит на трибуне перед огромной толпой. Очень скоро, однако, динамик задребезжал от воплей восторга, неистового рева, топота ног, аплодисментов, и Данвиц понял, что на этот раз фюрер произносит речь с трибуны.
Так оно и было. Впервые после 22 июня Гитлер выступал в тот день в «Спортпаласе» перед десятками тысяч берлинцев.
Данвиц мысленно представил себе это огромное здание на Потсдаммерштрассе, в котором неоднократно слушал фюрера. В последний раз это было в день вступления в войну Англии. Данвиц находился тогда в свите фюрера и, чеканя шаг, шел за ним между шпалерами эсэсовцев. Толпа ревела «хайль», и Данвиц чувствовал, что еще минута — и по лицу его потекут слезы: столь сильно было его обожание фюрера.
Впрочем, и теперь, слушая Гитлера, он находился в состоянии, близком к молитвенному экстазу.
— Позади немецких войск, — кричал Гитлер, — уже лежит пространство в два раза больше, чем территория рейха, когда я пришел к власти, и в четыре раза большее, чем вся Англия… Я говорю об этом только сегодня, потому что именно сегодня я могу совершенно определенно сказать: наш враг разгромлен и никогда не поднимется вновь!..
В этот момент мощный взрыв потряс стены землянки. Из приемника донесся оглушительный треск, зеленый глазок погас, и все смолкло. Только шуршал песок, сыпавшийся с потолка.
В темноте Данвиц нащупал на столе фуражку и выскочил наружу. Мгновением раньше он не только мыслями, всем существом своим находился далеко отсюда, там, в Германии, не видел никого и ничего, кроме фюрера, не слышал ничего, кроме его вдохновенных слов. И вдруг снова оказался в чужом и враждебном мире, под сверлящими взглядами тысяч невидимых глаз, в которых затаилась угроза смерти.
Разрывы тяжелых снарядов слышались уже в отдалении. Но Данвицу было ясно, что позиции его полка подверглись очередному артиллерийскому налету русских. Он побежал в штабную землянку, расположенную в десятке метров, чтобы выслушать по телефону доклады командиров батальонов о потерях. На ходу приказал ординарцу немедленно исправить электропроводку в его землянке и позаботиться о восстановлении радиоприемника.
В эти минуты Данвица, в сущности, не интересовали ни потери в личном составе полка, ни количество разбитых снарядами блиндажей. Единственное желание владело им: успеть дослушать речь фюрера.
И все же он не успел. Вернувшись наконец в свою землянку и поспешно включив уже исправный приемник, он не услышал ничего, кроме чужих голосов, разнообразной музыки, шумов и тресков.
На другой день в газете, выпускаемой ротами пропаганды армий «Север», Данвиц увидел броские заголовки: «Прорыв центра Восточного фронта!», «Исход похода на восток решен!», «Последние боеспособные дивизии Советов принесены в жертву!».
А несколько позже последовало радиосообщение из Берлина. Голос диктора, в котором звенел металл, торжественно извещал мир, что танки генералов Хепнера и Гота соединились в Вязьме, сначала отрезав, а потом окружив пять русских армий, и что в то время, как он, диктор, произносит эти слова, войска фельдмаршала фон Бока приближаются к большевистской столице.
Весть эту венчали звуки «Хорста Весселя». Потом сообщение было повторено.
Данвиц сидел в оцепенении. В груди его бушевал вихрь противоречивых чувств. Радость при мысли об огромной победе немецкого оружия. Недоумение от сознания, что фюрер, видимо, изменил свое намерение и не Петербург, а Москва стала первой целью похода на восток. Наконец, понятная горечь, — ведь в сообщении упоминались войска Хепнера, в составе которых мог находиться и он, Данвиц, если бы не написал тот свой поспешный рапорт…
В последующие дни Данвиц проводил у радиоприемника все время, свободное от каждодневных фронтовых забот. Победные сводки главного командования вермахта следовали одна за другой. Перечислялись захваченные на пути к Москве населенные пункты. Снова, как и в июньские дни, звучали впечатляющие цифры пройденных километров.
Так продолжалось много дней подряд: сводки, цифры, названия населенных пунктов. Победа, еще одна победа! Русские в плену, русские в окружении…
И вдруг все смолкло. Москва перестала упоминаться в радиосообщениях главного командования вермахта. Зато появились какие-то неизвестные населенные пункты — Будогощь, Вишера, Тихвин, Волхов, за овладение которыми, судя по сводкам, вела бои группа армий «Север».
Это происходило где-то за кольцом блокады, восточное ила юго-восточнее Петербурга и, насколько Данвиц мог понять, непосредственного отношения к захвату самого города не имело. В штабе дивизии ему разъяснили, что операция, о которой сообщают берлинские сводки, ставит своей целью создание вокруг Петербурга второго блокадного кольца.
«Сколько она еще может длиться, эта блокада? — недоумевал Данвиц. — Месяц? Три месяца? Полгода?.. Похоже, придется зимовать здесь, в этих снегах и незамерзающих болотах. Коченеть от холода, когда Петербург рядом, когда уже видно движение на его улицах! Не проще ли, пользуясь тем, что наступление на Москву опять застопорилось, перебросить сюда две-три танковые дивизии и ворваться в город, уже истощенный полуторамесячной блокадой?..»
И чем больше думал об этом Данвиц, тем сильнее им овладевало подозрение, что армейские генералы, к которым он, подобно другим членам нацистской партии, всегда испытывал глухую неприязнь, дезориентируют фюрера, что фон Лееб боится взять на себя ответственность за новый штурм Петербурга.
Поднимаясь на свой наблюдательный пункт, Данвиц испытывал теперь жгучее желание, чтобы фюрер хотя бы на одно мгновение оказался здесь и собственными глазами увидел, сколь близко от Петербурга стоят преданные ему войска — достаточно одного сильного рывка, и город будет захвачен.
Неожиданно созрело решение написать Гитлеру письмо.
По обычным немецким военным стандартам это было неслыханно: ординарный командир полка, к тому же лишь недавно произведенный в подполковники, позволяет себе, минуя своих непосредственных начальников, обратиться лично к главе государства! Но для Данвица Гитлер был не просто главой государства и главнокомандующим. Он был для него прежде всего фюрером, вождем, безраздельным властелином его души.
Кто может упрекнуть смертного за то, что тот в молитвах своих обращается непосредственно к богу?!
Данвиц обращался к Гитлеру как солдат, сражающийся в передовых частях с первых же дней войны и на собственной шкуре испытавший все тяготы Восточного похода. Он умолял фюрера верить прежде всего таким, как он, «чернорабочим войны», которые с юных лет состоят в национал-социалистской партии, а не стареющим генералам бывшего рейхсвера, и заверял его в готовности немецких солдат и офицеров свершить любой подвиг во имя своего фюрера. Данвиц докладывал, что одной своей ногой он фактически уже стоит на петербургской улице и нужно не такое уж чрезмерное усилие, чтобы опустить на ту же улицу и вторую ногу. Заклинал фюрера вернуть на петербургское направление хотя бы часть войск, отправленных на Центральный фронт, где, судя по сводкам, наступление сейчас приостановлено…
В своем письме Данвиц отдавал должное плану фюрера — задушить Петербург голодом. Называл и действительно считал этот план весьма гуманным, поскольку, осуществляя его, почти не приходится рисковать жизнью немецких солдат. Однако, как утверждал Данвиц, каждый немецкий солдат почтет за честь умереть со славой, нежели признаться в своем бессилии выполнить великие предначертания фюрера.
И еще одна важная мысль содержалась в письме: большевики — это особая порода людей, они могут голодать бесконечно и все-таки не сдадутся.
«Мой полк, — писал Данвиц, — находится в четырех — только четырех! — километрах от крупнейшего петербургского завода, производящего танки. Трудно подсчитать количество немецких снарядов, выпущенных по заводской территории. Тем не менее стоит мне только подняться на мой наблюдательный пункт, стоит поднести к глазам бинокль, и я вижу, как дымят трубы этого завода…»
А заканчивалось послание так:
«Я помню слова моего фюрера о том, что Петербург является в этой войне целью номер один. Я запомнил их на всю жизнь и готов пустить себе пулю в лоб из-за того, что эта цель не достигнута, хотя сейчас достаточно протянуть железную немецкую руку, ударить бронированным кулаком, и проклятый город станет вашим…»
Несколько дней Данвиц ждал подходящего случая, чтобы отправить письмо в ставку Гитлера. Воспользоваться для этого обычными каналами было опасно: письмо могло затеряться в канцелярских дебрях или, что еще хуже, попасть в руки непосредственных начальников Данвица, которые легко усмотрят между строк упрек в их адрес.
И наконец случай представился. В штабе дивизии Данвиц встретился с оберштурмбанфюрером СС, офицером гестапо Дитмаром Грюнвальдом, который приехал на фронт проверять выполнение приказа о действиях против советских партизан. Данвиц близко соприкасался с Грюнвальдом в Берлине и хорошо был осведомлен о его «антигенеральских» настроениях, характерных для большинства чинов гестапо.
Оберштурмбанфюрер охотно согласился взять письмо и обещал сделать все возможное в его положении, чтобы оно достигло ставки Гитлера. Медленно потянулись дни трепетного ожидания результатов…
Седьмого ноября Данвиц получил приказ: передать командование полком своему заместителю, а самому вылететь в Псков и явиться лично к фельдмаршалу фон Леебу.
Что мог означать этот вызов? Неужто Грюнвальд подвел — вскрыл конверт, прочитал письмо и, расценив его как наглую попытку поучать фюрера, передал плод долгих размышлений Данвица в собственные руки фон Лееба?
Это было маловероятно. При неблагоприятном истолковании содержания письма Грюнвальд, скорее всего, отдал бы его прямому начальству из дома на Принцальбрехтштрассе: гестапо не часто вмешивает в свои дела армейцев.
А может быть, достигнув ставки, письмо не двинулось дальше личного штаба фюрера? Попало к Йодлю, и тот распорядился переадресовать его фон Леебу? Это означало бы, что на Данвице, как бывшем адъютанте фюрера, поставлен крест. Да, в сущности, он и не был адъютантом. Подлинные адъютанты Гитлера — это Шмундт, Брюкнер, Шауб. А он, Данвиц, фактически исполнял роль порученца, как бы там ни называлась его должность.
Существовал и еще один вариант, самый убийственный для Данвица: фюрер прочел письмо, возмутился, что кто-то осмеливается поучать его, и приказал фон Леебу вразумить зазнайку…
Однако все эти мрачные предположения стали постепенно рассеиваться уже в штабе дивизии, куда Данвиц явился за командировочным предписанием. По той любезности, какую проявил к нему сам командир дивизии — человек обычно желчный и придирчивый, — можно было заключить, что письмо «сработало» в пользу Данвица. Неспроста ему, подполковнику, был подан личный «хорьх» генерала, чтобы доставить на полевой аэродром…
…Полет до Пскова занял немногим больше часа. Спустившись по трапу, Данвиц и здесь сразу же ощутил повышенное внимание к его скромной персоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Тучи комаров висели над окопами и траншеями. От них нельзя было укрыться ничем — ни железными касками, ни поднятыми воротниками шинелей. Потом пошли дожди. Болота и трясины, которыми изобиловала местность, чуть подсохшие в жаркие летние дни, теперь опять расхлябались. Вода заливала не только окопы и траншеи. Она хлюпала под деревянными настилами в землянках и блиндажах, проникала меж бревен наката и капала с потолка.
Одна утеха оставалась теперь у Данвица: вооружившись биноклем, он взбирался по узенькой лестнице на верхушку огромной сосны, где был оборудован для него похожий на птичью клетку наблюдательный пункт, и оттуда взирал на Ленинград.
Оптические стекла создавали иллюзию мгновенного перемещения на одну из улиц города, помогали Данвицу совершить прыжок, невозможный в реальности. Он видел фигурки людей, движущиеся трамваи и автомашины, видел полукруглые крыши цехов гигантского завода.
Данвиц уже не первый месяц находился на советской земле. В дыму пожарищ, грохоте орудий прошел он по ней сотни километров. Врывался на танке, бронемашине, мотоцикле в русские села и города. Допрашивал там пленных, расстреливал и вешал непокорных. Из майора превратился в подполковника. Выучил несколько русских слов. Но не сумел, а вернее, не захотел постигнуть суть той жизни, какою жили эти села и города до того, как по ним проползли с лязгом гусеницы немецких танков. Данвиц никогда не бывал ни в Америке, ни в Англии, ни во Франции. Тем не менее тамошняя жизнь представлялась ему доступней для понимания.
В России же Данвиц чувствовал себя пришельцем с другой планеты в чужой, сплошь враждебный мир. Этот мир сопротивлялся, и потому его следовало уничтожить. Данвиц не задавал себе вопроса: чем вызвано столь яростное сопротивление? Не задумывался ни о причинах, ни о следствиях.
Слово «русские» для него было синонимом другого слова — «большевики». Любым из этих двух слов он определял и национальность, и веру, и происхождение всех советских людей. В них как бы аккумулировались все силы, вставшие на пути немецкой армии к Москве и Ленинграду.
Данвиц никогда не интересовался, что творилось в душах тех людей, в которых он стрелял, которых вешал или допрашивал, никогда не пытался проникнуть в их мысли. Он считал, что и разум и язык даны им только для того, чтобы отвечать на его, Данвица, вопросы.
Но, окопавшись под Ленинградом, он лишился удовольствия вешать и допрашивать. И как компенсацию за это ловил те минуты, когда расположенная где-то в тылу немецкая артиллерия начинала обстрел города. В такие минуты Данвиц непременно спешил к заветному дереву. Оттуда, сверху, из своей тщательно замаскированной в ветвях клетки, он вожделенно наблюдал, как рвутся снаряды на заводской территории, на улицах, как рушатся дома, вздымая облака черной пыли. И только после того, как начинала отвечать русская дальнобойная морская артиллерия, нехотя спускался на землю, потому что оставаться наверху было уже небезопасно…
В добротной землянке Данвица, обшитой изнутри гладко выструганными досками и прикрытой сверху четырьмя накатами, толстых бревен, имелся радиоприемник. В дождливые осенние вечера, проверив, как охраняется его командный пункт и сбросив на руки ординарцу отяжелевшую шинель, Данвиц надолго усаживался у этого приемника и поворачивал ручку верньера.
Вначале на него обрушивался чужой, русский мир — что-то говорил и кричал, чего-то требовал, кого-то звал или проклинал. Во всяком случае, так казалось Данвицу. И он крутил и крутил ручку, как бы пробиваясь физически к голосу родной Германии.
Любил ли Данвиц свою страну? Да, но только извращенной, жестокой любовью. Он любил не реальную страну, с ее народом, культурой, древними городами, с ее реками и лугами, а Германию Гитлера и ее деформированное отражение в собственном сумеречном сознании. Она представлялась ему каждый раз иной. То в виде бескрайнего пространства, заполненного шеренгами синхронно марширующих солдат. То в виде гигантской живой свастики, щупальца которой все увеличиваются в размерах, покрывая новые и новые страны, города, моря, реки, поля. То, наконец, в виде уходящего высоко в небо готического собора, под мрачными сводами которого днем и ночью горят факелы.
Любил ли Данвиц кого-либо, кроме фюрера, чувство к которому правильнее было бы назвать не любовью, а мистическим поклонением? Да. Он любил своих солдат, но тоже по-своему, не как людей, а как живое оружие, с помощью которого можно и должно осуществлять волю фюрера.
И вот однажды, прорываясь сквозь звуки чужой страны, чужого народа к родной речи, к немецким военным сводкам, к бравурным маршам, Данвиц вдруг замер. Пальцы его застыли на круглой ребристой поверхности верньера. Ему послышался голос фюрера.
Боясь сдвинуть ручку хотя бы на полмиллиметра, Данвиц прильнул ухом к ворсистой ткани, прикрывающей динамик. Нет, он не ошибся. Это действительно говорил Гитлер. Захлебываясь от волнения, глотая окончания слов, фюрер сообщал Германии и всему миру, что в эти часы на Восточном фронте вновь происходят события исторического значения — началась последняя, решающая битва, которая приведет к захвату Москвы и полному уничтожению врага.
Данвиц знал, что фюрер способен с одинаковым накалом и одинаково громко разговаривать с единственным собеседником и обращаться к многотысячному собранию. Трудно было догадаться, находится ли он сейчас перед микрофоном в радиостудии или стоит на трибуне перед огромной толпой. Очень скоро, однако, динамик задребезжал от воплей восторга, неистового рева, топота ног, аплодисментов, и Данвиц понял, что на этот раз фюрер произносит речь с трибуны.
Так оно и было. Впервые после 22 июня Гитлер выступал в тот день в «Спортпаласе» перед десятками тысяч берлинцев.
Данвиц мысленно представил себе это огромное здание на Потсдаммерштрассе, в котором неоднократно слушал фюрера. В последний раз это было в день вступления в войну Англии. Данвиц находился тогда в свите фюрера и, чеканя шаг, шел за ним между шпалерами эсэсовцев. Толпа ревела «хайль», и Данвиц чувствовал, что еще минута — и по лицу его потекут слезы: столь сильно было его обожание фюрера.
Впрочем, и теперь, слушая Гитлера, он находился в состоянии, близком к молитвенному экстазу.
— Позади немецких войск, — кричал Гитлер, — уже лежит пространство в два раза больше, чем территория рейха, когда я пришел к власти, и в четыре раза большее, чем вся Англия… Я говорю об этом только сегодня, потому что именно сегодня я могу совершенно определенно сказать: наш враг разгромлен и никогда не поднимется вновь!..
В этот момент мощный взрыв потряс стены землянки. Из приемника донесся оглушительный треск, зеленый глазок погас, и все смолкло. Только шуршал песок, сыпавшийся с потолка.
В темноте Данвиц нащупал на столе фуражку и выскочил наружу. Мгновением раньше он не только мыслями, всем существом своим находился далеко отсюда, там, в Германии, не видел никого и ничего, кроме фюрера, не слышал ничего, кроме его вдохновенных слов. И вдруг снова оказался в чужом и враждебном мире, под сверлящими взглядами тысяч невидимых глаз, в которых затаилась угроза смерти.
Разрывы тяжелых снарядов слышались уже в отдалении. Но Данвицу было ясно, что позиции его полка подверглись очередному артиллерийскому налету русских. Он побежал в штабную землянку, расположенную в десятке метров, чтобы выслушать по телефону доклады командиров батальонов о потерях. На ходу приказал ординарцу немедленно исправить электропроводку в его землянке и позаботиться о восстановлении радиоприемника.
В эти минуты Данвица, в сущности, не интересовали ни потери в личном составе полка, ни количество разбитых снарядами блиндажей. Единственное желание владело им: успеть дослушать речь фюрера.
И все же он не успел. Вернувшись наконец в свою землянку и поспешно включив уже исправный приемник, он не услышал ничего, кроме чужих голосов, разнообразной музыки, шумов и тресков.
На другой день в газете, выпускаемой ротами пропаганды армий «Север», Данвиц увидел броские заголовки: «Прорыв центра Восточного фронта!», «Исход похода на восток решен!», «Последние боеспособные дивизии Советов принесены в жертву!».
А несколько позже последовало радиосообщение из Берлина. Голос диктора, в котором звенел металл, торжественно извещал мир, что танки генералов Хепнера и Гота соединились в Вязьме, сначала отрезав, а потом окружив пять русских армий, и что в то время, как он, диктор, произносит эти слова, войска фельдмаршала фон Бока приближаются к большевистской столице.
Весть эту венчали звуки «Хорста Весселя». Потом сообщение было повторено.
Данвиц сидел в оцепенении. В груди его бушевал вихрь противоречивых чувств. Радость при мысли об огромной победе немецкого оружия. Недоумение от сознания, что фюрер, видимо, изменил свое намерение и не Петербург, а Москва стала первой целью похода на восток. Наконец, понятная горечь, — ведь в сообщении упоминались войска Хепнера, в составе которых мог находиться и он, Данвиц, если бы не написал тот свой поспешный рапорт…
В последующие дни Данвиц проводил у радиоприемника все время, свободное от каждодневных фронтовых забот. Победные сводки главного командования вермахта следовали одна за другой. Перечислялись захваченные на пути к Москве населенные пункты. Снова, как и в июньские дни, звучали впечатляющие цифры пройденных километров.
Так продолжалось много дней подряд: сводки, цифры, названия населенных пунктов. Победа, еще одна победа! Русские в плену, русские в окружении…
И вдруг все смолкло. Москва перестала упоминаться в радиосообщениях главного командования вермахта. Зато появились какие-то неизвестные населенные пункты — Будогощь, Вишера, Тихвин, Волхов, за овладение которыми, судя по сводкам, вела бои группа армий «Север».
Это происходило где-то за кольцом блокады, восточное ила юго-восточнее Петербурга и, насколько Данвиц мог понять, непосредственного отношения к захвату самого города не имело. В штабе дивизии ему разъяснили, что операция, о которой сообщают берлинские сводки, ставит своей целью создание вокруг Петербурга второго блокадного кольца.
«Сколько она еще может длиться, эта блокада? — недоумевал Данвиц. — Месяц? Три месяца? Полгода?.. Похоже, придется зимовать здесь, в этих снегах и незамерзающих болотах. Коченеть от холода, когда Петербург рядом, когда уже видно движение на его улицах! Не проще ли, пользуясь тем, что наступление на Москву опять застопорилось, перебросить сюда две-три танковые дивизии и ворваться в город, уже истощенный полуторамесячной блокадой?..»
И чем больше думал об этом Данвиц, тем сильнее им овладевало подозрение, что армейские генералы, к которым он, подобно другим членам нацистской партии, всегда испытывал глухую неприязнь, дезориентируют фюрера, что фон Лееб боится взять на себя ответственность за новый штурм Петербурга.
Поднимаясь на свой наблюдательный пункт, Данвиц испытывал теперь жгучее желание, чтобы фюрер хотя бы на одно мгновение оказался здесь и собственными глазами увидел, сколь близко от Петербурга стоят преданные ему войска — достаточно одного сильного рывка, и город будет захвачен.
Неожиданно созрело решение написать Гитлеру письмо.
По обычным немецким военным стандартам это было неслыханно: ординарный командир полка, к тому же лишь недавно произведенный в подполковники, позволяет себе, минуя своих непосредственных начальников, обратиться лично к главе государства! Но для Данвица Гитлер был не просто главой государства и главнокомандующим. Он был для него прежде всего фюрером, вождем, безраздельным властелином его души.
Кто может упрекнуть смертного за то, что тот в молитвах своих обращается непосредственно к богу?!
Данвиц обращался к Гитлеру как солдат, сражающийся в передовых частях с первых же дней войны и на собственной шкуре испытавший все тяготы Восточного похода. Он умолял фюрера верить прежде всего таким, как он, «чернорабочим войны», которые с юных лет состоят в национал-социалистской партии, а не стареющим генералам бывшего рейхсвера, и заверял его в готовности немецких солдат и офицеров свершить любой подвиг во имя своего фюрера. Данвиц докладывал, что одной своей ногой он фактически уже стоит на петербургской улице и нужно не такое уж чрезмерное усилие, чтобы опустить на ту же улицу и вторую ногу. Заклинал фюрера вернуть на петербургское направление хотя бы часть войск, отправленных на Центральный фронт, где, судя по сводкам, наступление сейчас приостановлено…
В своем письме Данвиц отдавал должное плану фюрера — задушить Петербург голодом. Называл и действительно считал этот план весьма гуманным, поскольку, осуществляя его, почти не приходится рисковать жизнью немецких солдат. Однако, как утверждал Данвиц, каждый немецкий солдат почтет за честь умереть со славой, нежели признаться в своем бессилии выполнить великие предначертания фюрера.
И еще одна важная мысль содержалась в письме: большевики — это особая порода людей, они могут голодать бесконечно и все-таки не сдадутся.
«Мой полк, — писал Данвиц, — находится в четырех — только четырех! — километрах от крупнейшего петербургского завода, производящего танки. Трудно подсчитать количество немецких снарядов, выпущенных по заводской территории. Тем не менее стоит мне только подняться на мой наблюдательный пункт, стоит поднести к глазам бинокль, и я вижу, как дымят трубы этого завода…»
А заканчивалось послание так:
«Я помню слова моего фюрера о том, что Петербург является в этой войне целью номер один. Я запомнил их на всю жизнь и готов пустить себе пулю в лоб из-за того, что эта цель не достигнута, хотя сейчас достаточно протянуть железную немецкую руку, ударить бронированным кулаком, и проклятый город станет вашим…»
Несколько дней Данвиц ждал подходящего случая, чтобы отправить письмо в ставку Гитлера. Воспользоваться для этого обычными каналами было опасно: письмо могло затеряться в канцелярских дебрях или, что еще хуже, попасть в руки непосредственных начальников Данвица, которые легко усмотрят между строк упрек в их адрес.
И наконец случай представился. В штабе дивизии Данвиц встретился с оберштурмбанфюрером СС, офицером гестапо Дитмаром Грюнвальдом, который приехал на фронт проверять выполнение приказа о действиях против советских партизан. Данвиц близко соприкасался с Грюнвальдом в Берлине и хорошо был осведомлен о его «антигенеральских» настроениях, характерных для большинства чинов гестапо.
Оберштурмбанфюрер охотно согласился взять письмо и обещал сделать все возможное в его положении, чтобы оно достигло ставки Гитлера. Медленно потянулись дни трепетного ожидания результатов…
Седьмого ноября Данвиц получил приказ: передать командование полком своему заместителю, а самому вылететь в Псков и явиться лично к фельдмаршалу фон Леебу.
Что мог означать этот вызов? Неужто Грюнвальд подвел — вскрыл конверт, прочитал письмо и, расценив его как наглую попытку поучать фюрера, передал плод долгих размышлений Данвица в собственные руки фон Лееба?
Это было маловероятно. При неблагоприятном истолковании содержания письма Грюнвальд, скорее всего, отдал бы его прямому начальству из дома на Принцальбрехтштрассе: гестапо не часто вмешивает в свои дела армейцев.
А может быть, достигнув ставки, письмо не двинулось дальше личного штаба фюрера? Попало к Йодлю, и тот распорядился переадресовать его фон Леебу? Это означало бы, что на Данвице, как бывшем адъютанте фюрера, поставлен крест. Да, в сущности, он и не был адъютантом. Подлинные адъютанты Гитлера — это Шмундт, Брюкнер, Шауб. А он, Данвиц, фактически исполнял роль порученца, как бы там ни называлась его должность.
Существовал и еще один вариант, самый убийственный для Данвица: фюрер прочел письмо, возмутился, что кто-то осмеливается поучать его, и приказал фон Леебу вразумить зазнайку…
Однако все эти мрачные предположения стали постепенно рассеиваться уже в штабе дивизии, куда Данвиц явился за командировочным предписанием. По той любезности, какую проявил к нему сам командир дивизии — человек обычно желчный и придирчивый, — можно было заключить, что письмо «сработало» в пользу Данвица. Неспроста ему, подполковнику, был подан личный «хорьх» генерала, чтобы доставить на полевой аэродром…
…Полет до Пскова занял немногим больше часа. Спустившись по трапу, Данвиц и здесь сразу же ощутил повышенное внимание к его скромной персоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14