– Знаю, а что?
– Давай спаримся с тобой да и запашем ее. А ежели Сергей Ильич наседать на нас будет, мы ему этой тройкой и уплатим.
– Боязно, паря, с ним связываться… Ну его к богу.
– Тогда дай мне дня на три твоего коня. Я назло горлодерам чепаловскую залежь пахать заеду.
– Коня-то дать можно, – согласился Никула.
А назавтра в полдень, только что пообедав, Сергей Чепалов улегся в прохладной спальне подремать. Не успел еще заснуть, как его позвал приехавший с заимки Алешка:
– Папаша!
– Ась, – откликнулся купец, – чего тебе? Не мог подождать, – недовольно заворочался он на кровати.
– Дело, папаша, дело. – Алешка помедлил. – Сенька Забережный нашу залежь пашет.
Купец мгновенно поднялся с кровати.
– Где?
– У Озерной сопки… Однако, с восьмуху спахал, должно быть, с утра заехал.
– Кто ему разрешил-то?
– Никто не разрешал. Заехал да и пашет. Я у него спросил, пошто чужое хватает, а он говорит: «Не все же вам одним хватать».
– Так и говорит? А ты что же?
– Я сказал, чтоб выметался он с залежи, а он взял с межи камень и на меня. Лучше, говорит, уезжай, пока я тебя не тюкнул.
– Вот сволочь! Да я его за это своевольство под суд упеку… Да он у меня свету невзвидит. Залежь на самом удобном месте, от дому рукой подать, а он, гляди ты, каков. Подай сапоги. Пойду сейчас к атаману, да вместе с ним и съездим на залежь. У нас с Сенькой разговор короткий – под суд пойдет.
Войдя в дом к Каргину, он еще с порога, не успев перекреститься, закричал:
– Атаман… Ф-фу… Какого черта поселок распустил? Ох-ха… Атаман ты или баба?.. – И он принялся жаловаться Каргину на Забережного.
– М-да-а, – выслушав его, протянул Каргин. – Тут не иначе, как в отместку за Никулу сделано. Ты на сходе вон как распинался. А Семен на ус мотал. Что мы с ним теперь делать будем? Он скажет, что сказать надо, молчать не будет. Ну, пожалуемся мы на него в станицу, а он нас же там и подтащит.
– Не подтащит. Лелеков его и слушать не будет.
– Что ж, дело твое, Сергей Ильич… Если считаешь, что надо жаловаться, – жалуйся… А по?моему, плюнул бы лучше на нее. Твоей залежи тоже лет пятнадцать. Семен на это и будет упирать. Ты лучше подыскивай чужую подходящую залежь да и паши.
– Я подумаю, может, и верно, что попуститься залежью.
– Лучше попустись.
– Нет, я все-таки посмотрю. Я не позволю у меня из рук рвать.
XVIII
Елисей Каргин проснулся рано. В горнице стояла розовая полумгла рассвета. Крашенный охрой пол холодно поблескивал. Каргин осторожно, чтобы не выронить из рук, снял с подоконника расколотый, перетянутый проволокой горшок с отцветающей неярко сиренью, перенес его на лакированный угловик и распахнул окно.
Хорошо бы теперь часок-другой побродить у озера заречья, где кипела суетливая перелетная дичь. Каргин взглянул на двустволку, висевшую на вбитых в простенок ветвистых рогах изюбра, и с сожалением вспомнил, что нет к ней ни одного заряда. Правда, набить десяток гильз – дела на пятнадцать минут. Но не было уже той беспокойной страсти к охоте, которая совсем еще недавно подымала его на рассвете, уводила в мокрые непроходимые заросли речных кривунов, заставляла подкрадываться ползком к притаившимся на озеринах чиркам и кряквам. Погрустив у окна, Каргин отошел к дивану, распрощавшись с думкой об охоте.
Он сел на пружинное уютливое сиденье, стал натягивать на ноги скрипучие, с натянутым передом сапоги. Обувался неторопливо, заученно двигая руками. Вбили навечно эту привычку в неотесанного молодого казака на семилетней царской службе наряды вне очереди, мертвые стойки под шашкой при полной выкладке, кулачная выучка офицерья. Трудно учился он покорности, через силу ломал свой нрав, чтобы не ответить на пощечину ударом тяжелого кулака, способного замертво уложить человека. Немалый срок потребовался для этого. На двух войнах – китайской и японской – побывал казак, до дна испивши горькую чашу службы. С лычками вахмистра на погонах, с тремя Георгиевскими крестами вернулся он в родимый поселок. И притупилась, ослабела память у Елисея Каргина, поселкового атамана, сам он научился помыкать чужим достоинством, втаптывать его в грязь, приговаривая при этом:
– Терпи, парень, терпи. Из терпения ничего, кроме пользы, не будет. Нас самих так учили…
Упругим движением поднялся Каргин с дивана, ловко стукнул подковами каблуков, проверил – не жмет ли ногу, и, перекинув через плечо мохнатое китайское полотенце, расшитое голубыми чибисами, вышел в ограду. У крыльца на телеге влажно мерцала цинковая бочка с водой. Под телегой свилась в пушистый клубок и беззаботно дремала одряхлевшая сука Юла.
– Ишь, где разлеглась. Что тебе, места другого нет? Пошла! – прикрикнул на суку несердитым баском хозяин.
Здесь ли приютилась сука или в другом каком-либо месте, было ему безразлично. Прикрикнул он на нее просто так, от избытка хороших чувств. Он был доволен освежающим крепким сном, был доволен рано начавшимся утром, ему хотелось поговорить с кем бы то ни было. И он заговорил с Юлой. Юла за долгую верную службу хозяину хорошо изучила, что значит этот глухой, как будто бы злобный хозяйский голос. Она продолжала лежать, полуприкрытыми желтыми глазами зорко посматривая на Каргина.
– Ну ладно уж, лежи. Совсем, видать, постарела.
Зачерпывая из бочки ковш воды, Каргин решил до завтрака полить огуречные гряды под окнами горницы.
Из сеней на высокое резное крыльцо вышла жена Каргина, моложавая, низкорослая толстушка Серафима, с черной заплетенной по-девичьи косой. В одной руке Серафима несла желтый подойник, в другой – разрисованное красными цветами ведро.
– Куда это поднялся ни свет ни заря? – спросила она, позевывая.
– Какая же рань? Скоро, глядишь, солнце выкатится. Взгляни на сопки.
Вершины угрюмых зубчатых сопок на западе нежно алели.
– Ты никогда так не подымался.
– Мало ли что раньше было… Хочу вот огурцы полить да по воду съездить.
– Митьку пошли за водой, братца. Докуда ему дрыхнуть. Ночь длинная, выспался.
– Ему надо в поле ехать, дома нечего околачиваться.
– Ну-ну, разомнись…
Поливая рясно зацветающие желтым радостным цветом огуречные гряды, Каргин услыхал, что кто-то едет по улице.
По добротному, частому и отчетливому топоту коня Каргин определил, что конь подкован на все ноги.
Кто-то за калиткой спросил незнакомым голосом:
– Тетка, где тут у вас атаман живет?
– А вот тут и живет в энтом самом доме, – ответил женский голос, которого Каргин не мог узнать, хотя голос был явно знакомым, слышанным много раз. Опираясь на твердый закраек гряды, Каргин поднялся. Калитка ограды распахнулась. С вороным конем на поводу через калитку протиснулся в ограду широкий в форменной казачьей фуражке, в белом брезентовом дождевике немолодой человек, широко и косо поставленными глазами зорко вглядываясь в атамана. Он не дошел до него шагов пяти и дотронулся смуглой короткопалой рукой до фуражки.
– Не вы будете поселковый атаман?
– Я самый.
– Я до вас с пакетом из станицы. Важнецкий, должно быть, пакет. Мне его сам Лелеков с вечера вручил, велел непромедлительно скакать. А куда, к дьяволу, извините за выраженьице, на ночь глядя поскачешь? Я взял да и переночевал дома, а нынче чуть свет выехал.
– Плохо службу исполняешь, – грубовато оборвал его Каргин. – Пакет срочный, а ты ночевать его у себя оставил.
– Я бы его и ночью доставил, да конь у меня некормленый был, только я на нем с пашни вернулся… Так что вы не сумлевайтесь, я завсегда стараюсь.
– Вижу, вижу, – рассмеялся Каргин. – Давай пакет.
Нарочный снял фуражку, извлек из-под потной, грязной подкладки залитый сургучом пакет, подал Каргину.
– Подожди, распишусь я тебе в получении на пакете.
На коленке огрызком карандаша кое-как расписался Каргин на серой шероховатой бумаге конверта.
– Теперь можешь катить.
– Бывайте здоровы, – попрощался нарочный.
Восьмушка лощеной плотной бумаги была исписана собственноручно станичным атаманом Михайлой Лелековым. Крупный, внавалку на левую сторону, почерк Лелекова был неразборчив. Буквы, похожие одна на другую, толпились на бумаге как попало, красноречиво объясняя, что Лелеков торопился и был гневен. Еще не разобрав ни одного слова, Каргин понял, что в бумаге содержалась суровая головомойка за какие-то грехи. «Мунгаловскому поселковому атаману», – разобрал он первую строчку.
Дальше шло следующее:
«Станичному правлению стало известно, что в Мунгаловском есть несколько случаев самовольной запашки чужих залежей. 12 июня казак Семен Забережный запахал залежь Сергея Ильича Чепалова. Считаю это безобразием и попустительством поселкового атамана. За такое попустительство ставлю на вид, а казака Зебережного прошу направить в станицу».
Каргин ожидал из станицы чего угодно, только не такой бумажки. «Сергей Ильич обещал махнуть рукой на распаханную Семеном залежь. Оказывается, нет, вытерпел, рыжий боров, взял да и заварил кашу. Недаром вчера в Орловскую ездил. Морду такому человеку набить следует. Когда Платон у Никулы Лопатина залежь оттяпал, так он с пеной у рта за Платона стоял. А тут за несчастную четвертину земли и меня подвел и Семену насолил».
Каргин желчно харкнул в песок. «Расхлебывай вот теперь эту кашу из-за черта». Повернувшись, рассерженным бугаем метнулся Каргин в дом. На ступеньках крыльца сидел и протирал заспанные глаза Митька. Каргин пнул его носком сапога в босую ногу и пронесся мимо, прокричав:
– Не садись на дорогу, балда!
Из двора с ведром парного молока подошла Серафима. Митька пожаловался ей:
– Братуха Елисей что-то задурил. Прямо рвет и мечет. Мне ни за что ни про что такую побатуху закатил, что прямо в кишках заныло.
– Мало он тебе отвалил. Тебя колом надо двинуть, колом.
– Да чего я наделал-то?
– Дрыхнешь до позднешенька, будто барин какой. Люди-то уже пашут давно, а ты дрыхнешь…
На кухне попыхивал белым паром похожий на большую рюмку никелированный самовар, вокруг которого за столом сидели Соломонида – сестра атамана, его отец и ребятишки Санька и Зотька. Санька капризничал. Болтая круглой деревянной ложкой в миске с кипяченым молоком, он плаксиво тянул:
– Все пенки съели. Без пенок я чаевать не буду… Это дедушка всегда все пенки выловит, будто маленький.
Возмущенный дед качал головой:
– И как тебе не совестно на деда напраслину возводить… Выпороть бы тебя, сукина сына.
– Тебя самого выпороть надо.
– Экий ты паскудный парень, – сокрушался дед.
Соломонида погладила Саньку по белобрысой голове и сказала:
– Да пенок-то, Санька не было. Зря ты куражишься.
– Не омманешь. Так я тебе и поверил. Вон у дедушки в стакане сколько их плавает.
Санька оттолкнул от себя стакан с чаем. Стакан перевернулся, и на колени не успевшего подняться деда пролился кипяток. Дед визгливо заорал:
– Чего, щенок, балуешься? Ты мне ноги ошпарил, паскудыш. Я тебе уши пооборву.
– Попробуй только, трясунчик, я тогда тебе последний глаз выцарапаю, – заявил Санька.
– Ну-ка, повтори, повтори, подлец, что сказал! – закричал появившийся на пороге Каргин. Санька замер в ожидании расправы. Каргин подошел к столу, молча вырвал из рук Саньки ложку и щелкнул его по лбу.
– Уходи из-за стола, подлец… Я тебе покажу, как не слушаться старших. Выпорю нагайкой, так зараз сговорчивым станешь.
Каргин грузно опустился на скрипучий табурет. Соломонида пододвинула ему стакан чая. Он молча выпил его, не притронувшись к шаньгам с творожной начинкой. Уходя из-за стола, забыл перекреститься, и наблюдавший за ним дед понял, что у него что-то случилось. В горнице Каргин туго нахлобучил на седеющий, но все еще густой чуб форменную фуражку с желтым околышем, перетянул наборным ремнем гимнастерку и пошел выполнять предписание из станицы.
XIX
На луговом закрайке Подгорной улицы стояла кособокая изба Семена Зебережного. На крутой и трухлявой крыше ее стлался бледно-зеленый лишайник, торчали дудки буйной травы. По-старушечьи глядела изба на зубчатую грязную улицу парой крошечных мутных окон. В пошатнувшемся березовом частоколе ограды чернели широкие дыры. В дальнем углу торчал скользким замшелым колодцем журавль, на веревке которого поблескивало помятое жестяное ведро. По всей ограде рос цепкий подорожник.
Семен Забережный был угрюмый человек. В жестких и реденьких усах его пробивалась первая проседь, от туго обтянутых скул сбегали к губам глубокие складки. Карими, чуточку косо поставленными глазами смотрел он на все окружающее пристально и строго. Вечные неудачи в жизни сделали Семена замкнутым, неразговорчивым. Но вместе с тем он слыл человеком толковым, рассудительным. Семена уважали за силу, побаивались его дикого характера и острого языка. В русско-японскую войну Семен служил вместе с Каргиным во второй Забайкальской казачьей батарее. Однажды, на смотру, когда тяжелые клиновые орудия батареи по два в ряд, густо вздымая желтую пыль, лихо проносились в галоп мимо командующего вооруженными силами Дальнего Востока генерала Куропаткина, случился непредвиденный конфуз. У одного из орудий слетело с оси бешено крутящееся колесо. С яростным дребезгом колесо покатилось по плацу. У командира батареи полковника Филимонова могла быть большая неприятность, если бы не сила и сметка молодого казака Забережного.
На полном скаку, рискуя быть смятым и изуродованным, он перерезал путь колесу. Сильной, до отказа вперед выброшенной рукой, далеко откинувшись от седла вправо, он схватил колесо, и удерживая его на вытянутой руке, продолжал скакать как ни в чем не бывало. Все это было сделано так лихо и быстро, что Куропаткин и его штаб из-за поднятой пыли ничего не заметили.
На бивуаке полковник Филимонов подарил Семену новенькую четвертную.
– Можешь выпить. Разрешаю. Только пей, да ума не пропивай…
Вечером с двумя приятелями подался Семен в китайскую харчевню. Закусывая пампушками и варенной на пару свининой, они выпили четверть вонючего ханьшина. Когда возвращались обратно, от них разило винным духом за целую версту. За вокзалом около китайской кумирни они нарвались на какого-то жандармского ротмистра и не отдали ему чести.
– Стой! – заорал ротмистр. – Какой части? Почему пьяны?
Семен надвинулся на него вплотную.
– А оттого, ваше сковородне, и пьяны, что выпили…
Ротмистр, не говоря ни слова, подскочил к Семену и затянутой в лайковую перчатку рукой закатил ему пощечину.
– Стать во фронт, мерзавец…
У Семена задергался судорожно рот. Он снова двинулся на ротмистра и, по-забайкальски растягивая слова, с недобрым спокойствием спросил:
– Ты это, паря кого так обзываешь?
– А вот я тебе покажу «парю». Караульный! – закричал ротмистр, хватаясь за кобуру.
– Ты, паря, орать вздумал?.. Гнида ты этакая! – Семен схватил ротмистра за шиворот, подмял под себя и прошелся по нему разок-другой коленом, так что у него затрещали кости. Потом выхватил из кобуры револьвер ротмистра и швырнул его куда-то в грязь.
– Теперь можешь идти, ваше сковородне.
Ротмистр с дикими воплями метнулся к вокзалу. А дружки торопливо зашагали в казармы батареи. И хорошо сделали, что поторопились. Едва пришли они в казарму, как к воротам заявился целый взвод жандармов во главе с ротмистром.
Ротмистр потребовал, чтобы его провели к командиру батареи. Срывающимся голосом рассказал жандарм Филимонову, в чем дело. Тот выслушал, посмотрел на его вспухшее лицо и спокойно заявил:
– Не может быть… Да вы, ротмистр, не горячитесь. У меня в батарее не может быть пьяных:
Ротмистр не унимался:
– Я прошу, я требую, чтобы выстроили батарею. Я узнаю мерзавцев.
– Вы настаиваете на своем? Хорошо. Я выстрою вам батарею, и вы можете искать виновных. Только еще раз повторяю, что вы ошиблись. – А сам подмигнул своему адъютанту, хорунжему Кислицыну.
Пока батарейцев выстраивали в коридоре казармы, Кислицын в стельку пьяных дружков замкнул в цейхгауз и строго наказал дневальному не выпускать их оттуда. Ротмистр, сопровождаемый Филимоновым, два раза прошел вдоль строя, жадно внюхиваясь, не пахнет ли от кого-нибудь ханьшином, растерянно приговаривая:
– Странно, странно… Ведь не слепой же я был.
– Бывает, – сочувственно поддакнул ему с плохо скрываемой издевкой полковник.
Сконфуженный ротмистр, извинившись за беспокойство, удалился. Тогда Филимонов приказал привести дружков к себе. Увидев Забережного, он всплеснул руками:
– И ты, Забережный, здесь? Успел, значит? На твои деньги пили?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, на ваши.
– На мои, говоришь?.. А помнишь, что я тебе наказывал, как пить следует? Плохо ты мой урок усвоил… Смотри, в другой раз морду отшлифую и под суд отдам… Вы знаете, что вам могло быть за избиение офицера? Военный суд. Там разговор короток – к стенке. Ваше счастье, что молодцы вы у меня, а то быть бы бычкам на веревочке.
Он помолчал, прокашлялся.
– На первый раз прощаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15