Когда мы возвратились, шашечный турнир был в самом разгаре. Не успеет наступить время обеда, как наши комсомольцы без промедления принимаются за игру. Шашек нет — вместо шашек квадраты да полуквадраты идут. Весь перерыв напролет в шашки дуются. В одной руке — булка, в другой — свинцовый квадрат.
Климов аккуратно разворачивает принесенный из дому сверток, достает бутылку с молоком, изрядный ломоть черного хлеба и кусок вареного мяса. Он бережно раскладывает все это на бумаге и, то и дело поглаживая черные, начинающие седеть усы, неторопливо отщипывает толстыми пальцами и отправляет в рот куски хлеба, запивает их молоком и не спеша, между едой, разговаривает со мной — постоянным соседом по работе.
Раньше мы недолюбливали друг друга. Он маловер. Я же верю в свою работу, верю в хорошую жизнь, верю в себя. И Климов вечно надо мною смеется.
Но мы еще посмотрим, кто кого пересмеет!
Нам надоело вечно обмениваться колкими любезностями, постепенно мы начали спускать друг другу ехидные замечания, привыкли к нашим скверным характерам и теперь вместе постоянно калякаем о производстве. Здесь Климов победил меня, здесь маловер взял верх: у нас в типографии трудно во что-нибудь верить — такой неприступный беспорядок.
Климов взмахнул рукой, плотно сжатым волосатым кулаком помахал в сторону двери и прокричал, ни к кому не обращаясь, старую свою угрозу:
— Эх, валяй, наваливай, разваливай — хозяина нет, начальников, сукиных детей, перевешать!
Неожиданно из двери раздался возмущенный голос:
— Несознательное трепло!
В помещение вошел секретарь партийной ячейки Кукушкин. Парень он неплохой, но бестолковый. Хотя какова типография, таков и секретарь… Или нет, это будет вернее: каков секретарь, такова и типография. «При чем тут секретарь!» — часто говорят мне соседи. Ни при чем, конечно. Но там, где секретарь жох, никто работать не плох. Кукушкина все рабочие зовут Кукушкой: прозвали по фамилии, но прозвище оказалось верным. Кукушкин вечно все начинает, затеями у него полна голова, — всюду кладет свои яйца, но никогда их не высиживает, ни одного дела не довел до конца. Я не скажу, что он плохой коммунист, но не ему быть главарем.
Кукушка вошел, окинул нас пристальным взглядом и недовольно спросил:
— Климов, это ты разорялся?
— А хотя бы я? — вызывающе отозвался Климов.
— Все вы такие, а нет чтобы помочь, — упрекнул его Кукушка. — На производственное совещание никто не придет, а на работе только и знают, что ругаться.
Мы с Климовым переглянулись, поняли друг друга и дружно накинулись на Кукушку:
— А нас зовут?
— Воду в ступе толочь?
— За пять минут что скажешь?
— У молокососов учиться?
Кукушка съежился. Ему нечем было крыть: о производственных совещаниях большинство рабочих не имело понятия, толковали на них о всяких мелочах, а чуть доходило дело до главного, сам же Кукушка перебивал: «Это не нашего ума дело, администрация без нас разберется…»
Кукушка извиняющимся тоном произнес:
— Приходите сегодня!… Обязательно приходите. Совещание назначено в восемь, немножко запоздаем — около девяти начнем.
Разве можно было его не обругать?
Я напустился:
— То-то и оно-то! В девять начнем! Кто же к вам после этого ходить будет? Вы бы еще позднее собирались. Никакой хороший рабочий в общественной работе участия принимать не будет. Завтра на работу к семи? К семи. А у вас трезвон будет до часа? До часа. А чтобы хорошо работать, нужно хорошо выспаться. Нечего говорить, — еще резче сказал я, уловив желание Кукушки возразить. — Все у коммунистов не как у людей. Люди по ночам спят — вы заседаете, а утром носами на работе клюете. Нет, не заботится партия о своих членах. Я бы приказал каждому коммунисту обязательно восемь часов в сутки спать, а у вас наоборот — хоть все двадцать четыре подряд работай. Того не замечаете, что за двадцать четыре беспрерывных часа человек сделает меньше, чем за восемь после отдыха.
Все-таки Кукушка хотел возражать.
Счастливый случай лишил его этой возможности.
В дверь наборной протиснулся гармонист, пристроился возле верстаков, где закусывали рабочие, и развел малиновые мехи.
Игривый вальс поплыл по наборной.
Брови Кукушки удивленно полезли вверх по угреватому белому лбу.
— Что такое? — сказал он. — Кто допустил сюда гармониста? Я сейчас выясню в завкоме.
Недовольный Кукушка побежал, подгоняемый плавными толчками звуков.
— В самом деле: откуда музыка? — обратился Климов к соседям.
— Завком придумал, — объяснил тискальщик Лоскутов. — Культурное развлечение в момент перерыва.
— А Кукушка не знал? — обрадовался Климов.
— Видно, не знал, — хмыкнул я.
— Вот здорово! — захохотал Лоскутов. — Поругается Кукушка сейчас в завкоме, не приведи бог.
И, точно назло Кукушке, ребятишки затянули гулливую комсомольскую песню.
Привлеченный шумом, в наборную вошел директор, товарищ Клевцов. Мы его уважаем. Но и о нем поговорить можно, можно и его поругать. Клевцов работать умеет, спора нет, хороший работник. Но померещилось ему, что он семи пядей во лбу. Семь не семь, а около пяти будет. И вот решил Клевцов: ничьей помощи ему не нужно, никаких советов слышать не хочет… Все сам, остальные дураки. Ну, а все сам не сделаешь, иной раз надо и с дворником посоветоваться, как улицу лучше подмести. Один ум хорошо, а два лучше. Когда Клевцов расчухает эту пословицу, в типографии порядка куда больше будет.
— Веселитесь? — спрашивает директор.
— Веселимся, — отвечаем мы.
— Ну веселитесь, — говорит директор и идет дальше.
— Ладно, — говорим мы ему вслед и продолжаем пение.
О веселье заговорил! Нет чтобы спросить, как работа спорится.
* * *
Хотя шотландское виски крепче нашей водки, оно значительно легче. Чуть перепьешь водки — на душе становится противно, пьяная муть застилает глаза. Виски пьешь много — и все нипочем: голова ясная, но, только захочешь встать, ноги не слушаются: оно, подлое, в ноги ударяет. Если бы не пахло аптекой, совсем расчудесное вино было бы…
В нашей типографии печатается несколько распространенных иллюстрированных журналов. Сделать хороший журнал — большое искусство. Надо вкусно подать рисунок, аппетитно разместить текст и запустить вокруг клише такую оборку, чтобы у понимающего человека голова закружилась… У понимающего голова еще больше закружилась бы, если бы он услыхал нашу ругань при верстке.
Едва ли не лучший у нас выпускающий Павел Александрович Гертнер. Похож на иностранца, лощен, предупредителен, ему всегда сопутствует вежливое поблескивание больших шестигранных очков. Теперь каждый репортеришка носит целлулоидовые очки, черные или желтые, сразу заметно, как человек старательно пытается «держать фасон». Гертнеровские очки не таковы, они не сделаны под заграницу, они действительно роговые и выписаны из Чикаго. И все-таки, несмотря на заграничный лоск, Гертнер свой, обходительный человек, умеющий разговаривать с рабочими на одном языке.
Приезжая ночью верстать журнал, Гертнер часто привозит виски. Он устраивается в отведенной для выпускающих каморке, аккуратно кладет на стол пальто и шляпу, снимает коричневый пиджак, вешает его на электрический выключатель и с синим карандашом ложится прямо на стол, низко склонясь над сырыми оттисками. Время от времени он прерывает работу, выходит покалякать с нами в наборное отделение, спорит с метранпажем и приглашает нас к себе. Мы охотно заходим к нему в каморку — никто не прочь угоститься вкусной шотландской водкой, и, в свою очередь, мы всегда, когда оно у нас бывает, — нечего греха таить, оно у нас иногда бывает, — угощаем его казенным вином. Гертнер не церемонится, пьет, и ни мы, ни он никогда не остаемся друг у друга в долгу.
В эту ночь мы завели обычный разговор. Кто-то из нас пожаловался на свою собачью землянку. Я тоже заворчал о холодном подвале. Гертнер вздохнул, обругал свою комнатенку — тесно и неудобно. Пожалуй, мы побранились бы и так же быстро перескочили бы на новую тему — мало ли оказий побраниться? Но Гертнер, засунув руки в карманы, повел плечами и вслух произнес пришедшую ему в голову мысль:
— А почему бы нам не организовать жилищный кооператив?
Так было положено начало нашему дому.
* * *
Тихо в наборной. Работа идет безостановочно, каждый занят делом, и все же у нас необычно тихо. Нет страдной рабочей суеты. Дело делается — и ладно. Случится простой, тоже никто не беспокоится.
— Товарищ старшой, что делать? — обращается к метранпажу Костомарову наборщик Андриевич.
— Посмотри, нет ли где сыпи, — лениво отвечает тот. — Рассортируй что есть.
Тихо.
Скучно набирать без веселой перебранки. Вот оно — лежит передо мной пространное объявление. За веселой руганью, за язвительными речами незаметно попались бы под руку красивейшие шрифты, и часа через три тиснул бы я затейливое, на удивление художникам, объявление. Сейчас в ленивой тишине работа течет медленно и монотонно.
Поневоле прислушиваешься к разговорам соседей.
Прислушиваешься и злишься — до чего нынче мелкотравчатый народ пошел!
Вот они — двое молодых наборщиков, Мишка Якушин и Жоржик Борохович.
— Вчера с Колькой две дюжины шандарахнули, не считая половинки… Понимаешь? — говорит Жоржик.
Мишка понимает.
— Ну и как? — оживленно интересуется он.
— Меня раз пять рвало, — чуть ли не с гордостью похваляется Жоржик. — Недавно синий костюм справил — весь загадил.
Больше от скуки вмешиваюсь я в разговор.
— И весело тебе было? — обратился я к Жоржику.
— Какое там весело — одна буза! — скучно ответил Жоржик, отмахиваясь от меня рукой.
И Жоржик и Мишка еще дельные ребята, пить пьют, лишнее пьют, но на работу приходят вовремя и работают неплохо. Не то что Жаренов.
Жаренов — личность примечательная.
Вот и сегодня пришел Жаренов на работу будто трезвым. Стал у реала, набирает — все в порядке. Вдруг — точно нечистый его под руку подтолкнул — хлопнул на пол верстатку, весь набор, понятно, к свиньям, а сам Жаренов посыпал залихватской однообразной бранью.
Пьян. Сразу все заметили, но никто к нему не решился подойти, — пьяный Жаренов зол и силен.
Только Костомаров остановился поодаль и говорит:
— За сегодняшний день с тебя удержат.
— Удержат? — гаркнул Жаренов и без удержу начал крыть Костомарова последними словами. — Удержат? — кричит Жаренов. — Не посмеете! Я на работе был… Слышишь, такой-сякой: был!
Костомаров боится его кулаков. Он согласен: был так был.
К вечеру хмель с Жаренова сошел.
Подошли мы к нему, Климов, Якушин, я.
— Где ты деньги на пьянку берешь? — спрашиваем. — Получка давно была, а ты каждый день пьян.
Жаренов ухмыльнулся и со смешком отвечает:
— И сам беру и вас научу: в кассе взаимопомощи.
— Да как же тебе дают? Всем известно: ты только на пьянку и одалживаешь? — удивился Якушин.
— Я пишу «на домашние нужды», — попробуй не дать! — смеется Жаренов.
Что ты с ним будешь говорить! Выругал его Климов и прочь пошел.
Порядки!
Но сердит я не на Жаренова, а на Кукушку. Ему все как с гуся вода.
* * *
Попался я в переделку! Ей-ей, иногда нечем было крыть пристававших.
Я беспартийный. Не такой беспартийный, как Жаренов, который только и норовит усмехнуться и сказать: «А вот опять коммуниста-жулика поймали…» Не такой беспартийный, как Чебышев, которому все равно, какая бы власть ни была. Нет. Мне было приятнее набирать в восемнадцатом году листовку, печатавшуюся на серой грязной бумаге, чем роскошные сборники стихов, набиравшиеся елизаветинским — какой это прекрасный шрифт! — корпусом. Я за коммунистов, они — мои товарищи по станку, мои соседи по сырому подвалу, все они такие же, как я, а была ли в моей жизни хоть одна минута, когда я не хвалил самого себя!
Мне понадобилось заглянуть в завком. Все в одной комнате — завком, ячейка, комсомольцы. Так вот: у ячейкового стола сидит незнакомый мне молодой паренек в толстовке и ворчливо бранит секретаря. Я прислушался. Речь шла обо мне. Не о Морозове, — очень ему Морозов нужен! — а о пожилом квалифицированном рабочем: паренек выговаривал секретарю ячейки за плохое втягивание рабочих в партию.
— Что я могу поделать? — оправдывался Кукушка.
Паренек укоризненно мотал головой.
Кукушка сконфуженно смолк, но, на свое счастье, заметил меня, обрадовался, что может прижать к ногтю паренька из райкома, и налетел на меня коршуном:
— Говорите, мы ничего не делаем. А вот взять, к примеру, хотя бы Морозова, — победоносно воскликнул он, схватив меня за рукав. — Скажи, старик, сколько раз уговаривали мы тебя вступить в партию?
— Не считал, — посмеиваясь, отозвался я, готовясь к очередному нападению.
Действительно, паренек в толстовке нахохлился молодым петушком.
— Здравствуйте, — располагающим к знакомству голосом произнес он, протягивая руку.
— Здравствуйте, — ответил я ему, всем своим тоном подзуживая его и говоря: «Ну-ка, попробуй меня куснуть».
— Давно работаете на производстве? — начал разговор паренек.
— Да уж не мало, — ответил я, ехидно поглядывая на него.
— Лет пятнадцать? — желая польстить мне, попытался догадаться паренек.
Я выждал минутку и сказал:
— Скоро стукнет сорок два.
— Вам? — не поняв меня, переспросил он.
— Не мне — мне уже пятьдесят четыре.
Паренек смутился и не находил подходящих слов.
Потом вдруг растерянно выпалил, точно перед ним стояла молодящаяся особа женского пола:
— Вы выглядите значительно моложе.
Я не мог не съязвить:
— Ах, нет, молодой человек, я уже совсем старая.
Паренек смешался.
На помощь ему пришел Кукушка.
— Лучше скажи нам, Морозов, почему ты не вступаешь в партию? — открыл он по мне пулеметный огонь.
Началось! Я знал, что теперь они засыплют меня десятками вопросов и мне надо держать ухо востро, обстрелять их ответами и заставить отступить.
Так и есть, они затараторили в два голоса:
— Почему вы не вступаете в партию?
— Иди к нам вместе налаживать производство.
— Старый рабочий, а стоите в стороне от партии…
Так вы ничего не придумали нового? Ну, а эти вопросы давно известны, на них я отвечу как по писаному.
— Я и так коммунист, — твердо заявил я.
— Знаем, знаем: коммунист без партбилета, — закукарекал паренек. — Зачем, мол, мне партия? Старая отговорка. Неужели вам не ясно: человек беспартийным быть не может. Это буржуазный взгляд. Ведь у вас есть же какие-нибудь интересы? Совпадают же они с интересами каких-нибудь людей? Посмотрите, кто эти люди, к какому классу принадлежат, потому что к тому же классу принадлежите и вы.
Ну, хоть бы одно новое слово!
— Хватит! — сердито обрезал я паренька. — Все это мы и слыхали и читали, — придумайте что-нибудь поновее.
Я уже было собрался уходить, да пожалел паренька: он, несчастный, должно быть, свои доводы наизусть неделю зазубривал, а они никому не нужны, совсем я его оскандалил перед Кукушкой, весь выговор насмарку пошел. А ведь Кукушка не лучше его. Я задержался и, глядя в упор на Кукушку, назло ему, заявил:
— А еще не вступаю в партию потому, что не хочу среди рабочих авторитет потерять.
— Как? — только и смог удивиться паренек.
— А так, — объяснил я ему. — Наша ячейка прямо до самозабвения выдвигает коммунистов на производстве. Смотришь: поработал парень в типографии год-два, вступил в партию — и сразу с пятого разряда на девятый. А беспартийные рабочие по пятнадцать, по двадцать лет работают, и чуть что — им снижают разряд.
И, преподнесши эту пилюлю скисшему Кукушке, я немедленно удалился.
* * *
Интересно, какой вышел бы из меня ученик. Мне не довелось испытать этого удовольствия. До тринадцати лет я, к своему позору перед сверстниками, только и делал, что нянчил бесчисленных своих младших сестер и братьев и из всех букв знал только «буки», да и то потому, что с этой буквы начиналось грязное слово, постоянно находившееся в нашем обращении. Будучи совершенно неграмотными мальчишками, мы быстро запомнили и научились от старых, матерых хулиганов писать нехорошие, похабные слова. «Буки» была наша любимая буква, ее мы с особенным удовольствием выводили при помощи грязи и пальца на окнах и дверях домов, ютивших фабричных девушек. Тринадцати лет я попал в типографию. Там меня тоже не столько учили читать, сколько отличать петит от цицеро, ренату от медиовали. Теперь я хорошо умею и читать и писать, но вот учиться мне не пришлось. И мне любопытно, какой из меня вышел бы ученик.
Валентина хорошо считает, но ей не дается русский язык. Ошибок, делаемых ею, нарочно не придумаешь. А ведь еще годик, и она кончит школу.
Позавчера просыпаюсь в первом часу. Смотрю: сидит Валентина с осоловевшими глазами и уныло и как нельзя медленнее пишет.
— Девчонка! — кричу я. — Чего ты там пыхтишь?
— Не мешай, — огрызнулась она и снова зацарапала карандашом по бумаге.
Если верить романам, девчонки по ночам пишут любовные письма. Мне не хочется верить романам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11