Обычно она сидит долго, дожидаясь, когда уйдет последний клиент. Потом к ней подсаживается Мона. Мне видно лицо последней — по его выражению ясно, что подруги ведут оживленную беседу. А иногда от души хохочут — прямо падают на стол. Кто бы ни подошел к ним в такой момент, пусть самый близкий друг — мужчина или женщина, — от него отмахнутся как от назойливой мухи.
Ну скажите, о чем таком очень-очень важном могут говорить эти милые создания? И что может заставить их так заливисто хохотать? Ответьте, и обещаю, что в ответ — за один присест напишу вам историю России.
Как только становилось ясно, что они уходят, я пускался наутек. Праздно и бесцельно слонялся я по улицам, не пропуская ни одной «забегаловки», пока сами ноги не выносили меня на Шеридан-сквер. Там, в уголке, залитый ярким светом, словно старый добрый американский салун, притулился ресторанчик «У Минни Душебег». Я знал, что именно сюда, в конце концов, придут женщины. Мне только хотелось убедиться, что они добрались. Бросаю беглый взгляд на часы — прикидываю, что примерно через два-три часа хоть одна из них да захочет вернуться домой и завалиться спать. Бросаю последний взгляд на освещенное окно и с удовлетворением убеждаюсь, что моих дам уже окружили вниманием и заботой. С удовлетворением — ну и словечко! — понимаю, что они находятся под неусыпной опекой любящих и понимающих друзей, готовых при случае всегда прийти на помощь. В метро мне приходит в голову занятная мысль: если слегка поэкспериментировать с одеждой, то даже забредший в кафе последователь Бертийона с трудом разберет, где юноша, а где девушка. Юноши всегда с ума сходили по девушкам — и наоборот. А оказывались — и те и другие — в вонючем нужнике, где обречены томиться все чистые и нежные души. А какие славные были там ребятки… Просто милашки. А уж наряды они себе напридумывали! Все, особенно юноши, ну просто прирожденные художники. Даже те робкие юнцы, что, покусывая ногти, подпирали стенки.
Царившая ли в кафе атмосфера любви и взаимопонимания натолкнула Стасю на мысль, что у нас с Моной дела обстоят не так уж хорошо? Или те сокрушительные удары, которые наносил я ей в часы наших исповедальных бесед?
— Тебе не следует все время обвинять Мону во лжи и притворстве, — сказала она мне как-то вечером. Не представляю, как вышло, что мы оказались наедине. Наверное, Мона должна была появиться с минуты на минуту.
— А в чем же, ты думаешь, следует ее винить? — отозвался я, с интересом ожидая продолжения разговора.
— Мона не лгунья, ты и сам это знаешь. Она выдумывает, фантазирует, сочиняет… потому что так интересней. Ей кажется, что такой ты будешь больше ее любить. Она слишком уважает тебя, чтобы лгать.
На эти слова я никак не реагировал.
— Разве тебе это не ясно? — спросила Стася, повышая голос.
— По правде говоря, нет! — буркнул я.
— Не хочешь ли ты сказать, что веришь всем ее бредням?
— Нет, однако и перспектива видеть за лживыми россказнями невинную игру меня не вдохновляет.
— Пойми, ну зачем ей тебе лгать, если она так сильно любит тебя? Ты для нее — все. Да, все.
— Так ты поэтому ревнуешь?
— Ревную? Меня просто возмущает твое отношение к ней, твоя слепота, жестокость…
Я поднял руку.
— Послушай! Куда ты клонишь? — потребовал я ответа. — Что за игру ведешь?
— Игру? Игру? — Стася распрямила плечи, приняв величественную позу возмущенной царицы. Она даже не догадывалась, что у нее расстегнута молния и торчит краешек блузки.
— Села бы ты, — сказал я. — Вот возьми сигарету.
Сесть она отказалась. А стала ходить по комнате туда-сюда. Туда-сюда.
— Так что же ты думаешь? — опять заговорил я. — Что Мона врет мне напропалую, потому что без памяти меня любит? Или же что она любит тебя и у нее недостает мужества мне в этом признаться? Или что ты так сильно любишь Мону, что не можешь видеть ее несчастной? А лучше ответь-ка мне сначала — знаешь ли ты, что такое любовь? Признайся, была ты хоть раз влюблена в мужчину? Я знаю, ты любила собаку, и еще ты рассказывала, как занималась любовью с деревьями. Знаю и то, что в тебе больше любви, чем ненависти, все же — знаешь ли ты, что такое любовь? Предположим, ты встречаешь двух безумно влюбленных друг в друга людей… Как ты думаешь, твоя любовь к одному из них усилит их взаимную страсть или, напротив, разрушит? Скажу иначе. Может, так будет яснее. Предположим, ты считаешь, что тебя можно только жалеть, и вдруг видишь: кто-то испытывает к тебе подлинное чувство, настоящую любовь — будет для тебя иметь значение пол этого человека, женат он или замужем, будет или нет? Я хочу знать, примешь ты смиренно это чувство? Или захочешь завладеть этим человеком? Превратить его в свою собственность?
Молчание. Тягостное молчание.
— И что, — продолжал я, — дает тебе право думать, что ты заслуживаешь любви? Или, более того, что тебя любят! А если все же любят, уверена ли ты, что способна ответить на чувство? Садись, в ногах правды нет. У нас может получиться интересный разговор. Может, до чего-нибудь и договоримся. До истины, например. Я, со своей стороны, горю таким желанием.
Стася бросила на меня испуганный взгляд. Странно.
— По твоим словам, Мона думает, что мне нравятся люди сложные, с проблемами. Скажу тебе откровенно — это не так. Вот ты, к примеру, человек весьма простой… скроена по одной мерке, разве не так? Такая же, как сотни других. Ты настолько уживаешься с собой и со всем остальным миром, что даже не побоялась улечься в психушку на обследование. Может, я слишком груб? Не стесняйся: если хочешь, смейся от души. Когда начинаешь все переиначивать, получаются странные вещи. Да ты ведь и не сама отправилась в лечебницу, правда? Еще одна выдумка Моны! Я, конечно, промолчал — проглотил и наживку, и леску, и даже грузило: не хотелось разрушать вашу дружбу. Теперь же, когда тебя выпустили, не без моей помощи, на волю, ты хочешь отблагодарить меня. Так? Тебе неприятно видеть меня несчастным — тем более что я живу с человеком, который близок и дорог тебе.
Стася нервно захихикала, но было видно, что в душе она польщена.
— Вот что я скажу. Если ты спросишь, ревную ли я к тебе Мону, я отвечу: да — хотя мне чрезвычайно не хочется в этом признаваться. Более того — меня унижает сознание того, что я вынужден ревновать именно к тебе. Предпочел бы другого соперника. Люди с сексуальными отклонениями нравятся мне не больше, чем шестипалые люди. Есть вот такое предубеждение. Можешь назвать его буржуазным. Я никогда не пылал страстью к собаке, но и ненависти ни к одной не питал. В своей жизни я встречал гомиков, которые были талантливы, забавны, умны, зажигательны, но ни с одним из них мне не хотелось жить. Речь идет не о моральном аспекте, поверь. Только о желании и об отсутствии желания. Некоторые вещи меня коробят. Жена сильно к тебе привязана, и этот факт не очень-то меня радует. Это еще мягко сказано. Привязана — смешно звучит, правда? Но так и есть — почти в буквальном смысле. Есть нечто унизительное в том, что она — если уж так приспичило изменить — выбрала не мужчину, пусть даже не заслуживающего моего уважения. Но… ты… черт!… тут я абсолютно беззащитен. Меня передергивает от одной только мысли, что кто-то может полюбопытствовать: «А как у вас дела? Все в порядке?» Потому что у мужчины не может быть «все в порядке», если его жена страстно привязана к другой женщине. Я долго ломал голову, пытаясь понять, что со мной не так, но это продолжает оставаться загадкой. И еще — если женщина может любить другую женщину так же сильно, как и мужчину, с которым связала судьбу, в этом нет ничего плохого. Так? Чего ей стыдиться? Того, что природа наделила ее безграничной способностью любить? А что, если у мужа этого удивительного создания есть основания сомневаться в наличии у жены столь щедрого дара богов? Предположим, он догадывается, что этот исключительный дар в значительной степени мнимый? В свое время жена постепенно подготавливала его к будущим эскападам, дрессировала, как животное, методично и коварно отравляла его сознание, выдумывая самые невероятные истории — конечно же, совершенно невинные — о своих отношениях с подругами еще до замужества. Никогда не признавалась, что спала с ними, но сомнения все же сеяла — и все больше намеками, всегда намеками, создавая уверенность, что до этого было недалеко. Но стоило мужу… то есть мне… проявить испуг или тревогу, она сразу давала отбой — все пылко отрицала, приписывая мое взволнованное состояние разгулявшемуся воображению… Ты следишь за моей мыслью? Или она слишком путаная?
Лицо Стаси внезапно посерьезнело. Сидя на краешке кровати, она смотрела на меня испытующим взглядом. Потом, улыбнувшись сатанинской улыбкой, воскликнула:
— Это ты ведешь со мной игру! Хочешь отравить мое сознание!
Тут из ее глаз хлынули слезы, и она забилась в рыданиях. По закону подлости в этот момент и вошла Мона.
— Что ты ей сделал? — первое, что сказала моя жена. Нежно обняв «бедняжку» Стасю, она гладила ее волосы, шептала на ушко ласковые слова.
Умилительная картина. Но, на мой вкус, слишком уж натуральная, чтобы по-настоящему растрогать.
В результате — Стасе нельзя идти домой. Она должна остаться у нас на ночь и хорошенько отдохнуть.
Стася вопросительно смотрит на меня.
— Ну конечно! Конечно! — говорю я. — В такую ночь хороший хозяин собаку не выпустит.
Вспоминая этот вечер, я думаю, что его апофеозом было явление Стаси в тонкой как паутинка, прозрачной ночной рубашке. Еще трубку в зубы — вот была бы картина!
Но вернемся к Федору Михайловичу… Когда мои дамы садятся на любимого конька и несут обычный вздор о Достоевском, у меня начинает зудеть все тело. Сам я никогда не притворялся, что понимаю Достоевского. Во всяком случае, не все. (У меня особое знание — знание родственной души.) И прочел я пока не все, что он написал. Хотелось бы перед смертью, лежа в постели, прочитать, так сказать, «на десерт», в виде особого лакомства, эти сокрытые пока от меня произведения. Я, к примеру, не уверен, читал ли «Сон смешного человека» или только слышал о нем. Точно так же, как не уверен, знаю ли, кто такой Маркион и что такое маркионизм. Я вполне удовлетворен тем, что многое в Достоевском, как и в самой жизни, остается для меня загадкой. Мне доставляет удовольствие сама мысль, что Достоевский недосягаем и окутан непроницаемой тайной. Я никак не могу вообразить, например, чтобы он носил шляпу — как ангелы у Сведенборга. Но меня всегда безумно интересует, что говорят о нем другие люди, даже если я с ними не согласен. Только на днях я наткнулся в старой записной книжке на такую мысль — кажется, выписанную из Бердяева: «После Достоевского человек уже не тот, что до него» . Утешительная мысль для нашего чахлого гуманизма.
А вот этого уже никто, кроме Бердяева, не смог бы написать: «Отношение Достоевского ко злу было глубоко антиномично. И сложность этого отношения заставляет некоторых сомневаться в том, что это отношение было христианским… Зло есть зло… Зло должно быть изобличено в своем ничтожестве и должно сгореть… Но зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвести его на высшую ступень… Но когда тот, кто идет путем зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что зло есть лишь момент добра, момент его восхождения, он падает еще ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту…»
И еще одна цитата (опять из Бердяева), поднимающая нас на ступеньку ближе к Богу…
«Церковь не есть Царство Божье, церковь явилась в истории и действовала в истории, она не означает преображения мира, явления нового неба и новой земли. Царство же Божье есть преображение мира, не только преображение индивидуального человека, но также преображение социальное и космическое. Это конец этого мира, мира неправды и уродства. И начало нового мира, мира правды и красоты. Когда Достоевский говорил, что красота спасет мир, он имел в виду преображение мира, наступление Царства Божьего. Это и есть эсхатологическая надежда…»
Что до меня, если я и имел эсхатологические или иные надежды, именно Достоевский их и убил. Или, говоря другими словами, показал всю тщету и ничтожность тех культурных устремлений, что породило во мне западное воспитание. А вот моя азиатская закваска, пришедшая от монгольских предков , не понесла никакого урона и, думаю, никогда не понесет. Мое монгольское начало не имеет никакого отношения к культуре или личности — эти корни крепко-накрепко сплетены с корнями единого генеалогического древа и черпают из далекого прошлого свою живительную силу. Этот бездонный резервуар поглощает индивидуальные свойства моей личности и те, специфически американские черты, как океан вбирает в себя воду втекающих в него рек. То, что я американец, а не европеец, помогает мне, как ни странно, лучше понимать Достоевского или, точнее, его героев с их мучительными проблемами. Мне кажется, английский язык точнее передает специфику его прозы (если не знать русского!), чем французский, немецкий, итальянский или любой другой неславянский язык. И сама американская действительность, на одном полюсе которой находятся гангстеры, а на другом — интеллектуалы, имеет поразительно много общего с той русской жизнью, которую так многопланово изобразил Достоевский. Не является ли лучшим подтверждением этой мысли сам Нью-Йорк, где произрастают вольно, как сорняки, самые порочные, низменные и безумные идеи? Представьте себе тамошнюю зиму и то, каково оказаться голодным, одиноким и отчаявшимся в лабиринте однообразных улиц с одинаковыми домами, в которых живут скучные люди со скучными мыслями. Однообразие, повенчанное с бесконечностью!
Хотя миллионы американцев никогда не читали Достоевского и даже имя его им ничего не скажет, они, однако, сродни его персонажам и ведут то же странное, «фантастическое» существование, что и их русские собратья, извлеченные из небытия воображением Достоевского. Еще вчера они жили как люди, а назавтра все изменится, и их бытие обретет столь причудливый характер, столь фантастичные черты, что они смогут смело конкурировать с самыми замысловатыми творениями Босха. Сегодня же они ходят рядом с нами, и никого не настораживают их старомодные пристрастия. Некоторые открыто следуют своему призванию — проповедуют евангельские заповеди, обряжают покойников, ухаживают за умалишенными — живут так, словно время остановилось. И даже не догадываются, что «человек уже не тот, что был прежде».
2
Ах этот нервный озноб, пробирающий до костей в морозное зимнее утро, когда идешь по улицам и твои металлические набойки примерзают ко льду, а молоко в бутылке застывает и твердеет, обретая форму ножки гриба… В такую стужу даже самое глупое животное из норы носа не кажет. И ни одному нищему не взбредет в голову остановить прохожего с просьбой о подаянии. Потому что, когда в мрачных узких улочках свирепо завывает, обдавая тебя ледяным холодом, ветер, никто, находясь в здравом уме, не станет останавливаться и лезть в карман за монетой. В такое утро, которое благополучный банкир назвал бы свежим и бодрящим, нищий не имеет права быть голодным или не иметь денег на проезд. А вот в теплые, солнечные дни, когда даже злодей остановится, чтобы покормить птах, нищим — раздолье.
В такое вот студеное утро я, отобрав образцы тканей, решил наведаться к кому-нибудь из отцовских клиентов; хотя никакого распоряжения на этот счет я от родителя не получал, но тем не менее отправился в путь, истосковавшись по общению и живому слову.
Когда меня посещает такое настроение, я обычно навещаю одного, особо предпочитаемого мной клиента, время с которым всегда протекает необычно. Надо прибавить, что он редко заказывает себе новый костюм, а если такое все же случается, годами не платит. Тем не менее он считается постоянным клиентом. Отцу я преподношу свой поход как очередную попытку убедить Джона Стаймера (так зовут клиента) заказать у нас парадный вечерний костюм, которого у него нет и который, по нашему мнению, может ему в будущем понадобиться. (Стаймер любит повторять, что когда-нибудь станет судьей.)
Характер наших бесед со Стаймером выходил далеко за пределы портняжного ремесла, но мой старик об этом не догадывался.
— День добрый! Чему обязан?
Именно этими словами Стаймер обычно приветствует меня.
— Сомневаюсь, в своем ли ты уме, если полагаешь, что я нуждаюсь в одежде. Предыдущий костюм мной еще не оплачен. Кстати, когда его пошили? Лет пять назад?
Говоря, он лишь слегка приподнимает голову, с трудом отрываясь от заваливших стол бумаг. В кабинете вечно стоит зловонный запах из-за глубоко укоренившейся привычки Стаймера ни при каких обстоятельствах не сдерживать газы — он испускает их даже при стенографистке.
1 2 3 4 5 6 7
Ну скажите, о чем таком очень-очень важном могут говорить эти милые создания? И что может заставить их так заливисто хохотать? Ответьте, и обещаю, что в ответ — за один присест напишу вам историю России.
Как только становилось ясно, что они уходят, я пускался наутек. Праздно и бесцельно слонялся я по улицам, не пропуская ни одной «забегаловки», пока сами ноги не выносили меня на Шеридан-сквер. Там, в уголке, залитый ярким светом, словно старый добрый американский салун, притулился ресторанчик «У Минни Душебег». Я знал, что именно сюда, в конце концов, придут женщины. Мне только хотелось убедиться, что они добрались. Бросаю беглый взгляд на часы — прикидываю, что примерно через два-три часа хоть одна из них да захочет вернуться домой и завалиться спать. Бросаю последний взгляд на освещенное окно и с удовлетворением убеждаюсь, что моих дам уже окружили вниманием и заботой. С удовлетворением — ну и словечко! — понимаю, что они находятся под неусыпной опекой любящих и понимающих друзей, готовых при случае всегда прийти на помощь. В метро мне приходит в голову занятная мысль: если слегка поэкспериментировать с одеждой, то даже забредший в кафе последователь Бертийона с трудом разберет, где юноша, а где девушка. Юноши всегда с ума сходили по девушкам — и наоборот. А оказывались — и те и другие — в вонючем нужнике, где обречены томиться все чистые и нежные души. А какие славные были там ребятки… Просто милашки. А уж наряды они себе напридумывали! Все, особенно юноши, ну просто прирожденные художники. Даже те робкие юнцы, что, покусывая ногти, подпирали стенки.
Царившая ли в кафе атмосфера любви и взаимопонимания натолкнула Стасю на мысль, что у нас с Моной дела обстоят не так уж хорошо? Или те сокрушительные удары, которые наносил я ей в часы наших исповедальных бесед?
— Тебе не следует все время обвинять Мону во лжи и притворстве, — сказала она мне как-то вечером. Не представляю, как вышло, что мы оказались наедине. Наверное, Мона должна была появиться с минуты на минуту.
— А в чем же, ты думаешь, следует ее винить? — отозвался я, с интересом ожидая продолжения разговора.
— Мона не лгунья, ты и сам это знаешь. Она выдумывает, фантазирует, сочиняет… потому что так интересней. Ей кажется, что такой ты будешь больше ее любить. Она слишком уважает тебя, чтобы лгать.
На эти слова я никак не реагировал.
— Разве тебе это не ясно? — спросила Стася, повышая голос.
— По правде говоря, нет! — буркнул я.
— Не хочешь ли ты сказать, что веришь всем ее бредням?
— Нет, однако и перспектива видеть за лживыми россказнями невинную игру меня не вдохновляет.
— Пойми, ну зачем ей тебе лгать, если она так сильно любит тебя? Ты для нее — все. Да, все.
— Так ты поэтому ревнуешь?
— Ревную? Меня просто возмущает твое отношение к ней, твоя слепота, жестокость…
Я поднял руку.
— Послушай! Куда ты клонишь? — потребовал я ответа. — Что за игру ведешь?
— Игру? Игру? — Стася распрямила плечи, приняв величественную позу возмущенной царицы. Она даже не догадывалась, что у нее расстегнута молния и торчит краешек блузки.
— Села бы ты, — сказал я. — Вот возьми сигарету.
Сесть она отказалась. А стала ходить по комнате туда-сюда. Туда-сюда.
— Так что же ты думаешь? — опять заговорил я. — Что Мона врет мне напропалую, потому что без памяти меня любит? Или же что она любит тебя и у нее недостает мужества мне в этом признаться? Или что ты так сильно любишь Мону, что не можешь видеть ее несчастной? А лучше ответь-ка мне сначала — знаешь ли ты, что такое любовь? Признайся, была ты хоть раз влюблена в мужчину? Я знаю, ты любила собаку, и еще ты рассказывала, как занималась любовью с деревьями. Знаю и то, что в тебе больше любви, чем ненависти, все же — знаешь ли ты, что такое любовь? Предположим, ты встречаешь двух безумно влюбленных друг в друга людей… Как ты думаешь, твоя любовь к одному из них усилит их взаимную страсть или, напротив, разрушит? Скажу иначе. Может, так будет яснее. Предположим, ты считаешь, что тебя можно только жалеть, и вдруг видишь: кто-то испытывает к тебе подлинное чувство, настоящую любовь — будет для тебя иметь значение пол этого человека, женат он или замужем, будет или нет? Я хочу знать, примешь ты смиренно это чувство? Или захочешь завладеть этим человеком? Превратить его в свою собственность?
Молчание. Тягостное молчание.
— И что, — продолжал я, — дает тебе право думать, что ты заслуживаешь любви? Или, более того, что тебя любят! А если все же любят, уверена ли ты, что способна ответить на чувство? Садись, в ногах правды нет. У нас может получиться интересный разговор. Может, до чего-нибудь и договоримся. До истины, например. Я, со своей стороны, горю таким желанием.
Стася бросила на меня испуганный взгляд. Странно.
— По твоим словам, Мона думает, что мне нравятся люди сложные, с проблемами. Скажу тебе откровенно — это не так. Вот ты, к примеру, человек весьма простой… скроена по одной мерке, разве не так? Такая же, как сотни других. Ты настолько уживаешься с собой и со всем остальным миром, что даже не побоялась улечься в психушку на обследование. Может, я слишком груб? Не стесняйся: если хочешь, смейся от души. Когда начинаешь все переиначивать, получаются странные вещи. Да ты ведь и не сама отправилась в лечебницу, правда? Еще одна выдумка Моны! Я, конечно, промолчал — проглотил и наживку, и леску, и даже грузило: не хотелось разрушать вашу дружбу. Теперь же, когда тебя выпустили, не без моей помощи, на волю, ты хочешь отблагодарить меня. Так? Тебе неприятно видеть меня несчастным — тем более что я живу с человеком, который близок и дорог тебе.
Стася нервно захихикала, но было видно, что в душе она польщена.
— Вот что я скажу. Если ты спросишь, ревную ли я к тебе Мону, я отвечу: да — хотя мне чрезвычайно не хочется в этом признаваться. Более того — меня унижает сознание того, что я вынужден ревновать именно к тебе. Предпочел бы другого соперника. Люди с сексуальными отклонениями нравятся мне не больше, чем шестипалые люди. Есть вот такое предубеждение. Можешь назвать его буржуазным. Я никогда не пылал страстью к собаке, но и ненависти ни к одной не питал. В своей жизни я встречал гомиков, которые были талантливы, забавны, умны, зажигательны, но ни с одним из них мне не хотелось жить. Речь идет не о моральном аспекте, поверь. Только о желании и об отсутствии желания. Некоторые вещи меня коробят. Жена сильно к тебе привязана, и этот факт не очень-то меня радует. Это еще мягко сказано. Привязана — смешно звучит, правда? Но так и есть — почти в буквальном смысле. Есть нечто унизительное в том, что она — если уж так приспичило изменить — выбрала не мужчину, пусть даже не заслуживающего моего уважения. Но… ты… черт!… тут я абсолютно беззащитен. Меня передергивает от одной только мысли, что кто-то может полюбопытствовать: «А как у вас дела? Все в порядке?» Потому что у мужчины не может быть «все в порядке», если его жена страстно привязана к другой женщине. Я долго ломал голову, пытаясь понять, что со мной не так, но это продолжает оставаться загадкой. И еще — если женщина может любить другую женщину так же сильно, как и мужчину, с которым связала судьбу, в этом нет ничего плохого. Так? Чего ей стыдиться? Того, что природа наделила ее безграничной способностью любить? А что, если у мужа этого удивительного создания есть основания сомневаться в наличии у жены столь щедрого дара богов? Предположим, он догадывается, что этот исключительный дар в значительной степени мнимый? В свое время жена постепенно подготавливала его к будущим эскападам, дрессировала, как животное, методично и коварно отравляла его сознание, выдумывая самые невероятные истории — конечно же, совершенно невинные — о своих отношениях с подругами еще до замужества. Никогда не признавалась, что спала с ними, но сомнения все же сеяла — и все больше намеками, всегда намеками, создавая уверенность, что до этого было недалеко. Но стоило мужу… то есть мне… проявить испуг или тревогу, она сразу давала отбой — все пылко отрицала, приписывая мое взволнованное состояние разгулявшемуся воображению… Ты следишь за моей мыслью? Или она слишком путаная?
Лицо Стаси внезапно посерьезнело. Сидя на краешке кровати, она смотрела на меня испытующим взглядом. Потом, улыбнувшись сатанинской улыбкой, воскликнула:
— Это ты ведешь со мной игру! Хочешь отравить мое сознание!
Тут из ее глаз хлынули слезы, и она забилась в рыданиях. По закону подлости в этот момент и вошла Мона.
— Что ты ей сделал? — первое, что сказала моя жена. Нежно обняв «бедняжку» Стасю, она гладила ее волосы, шептала на ушко ласковые слова.
Умилительная картина. Но, на мой вкус, слишком уж натуральная, чтобы по-настоящему растрогать.
В результате — Стасе нельзя идти домой. Она должна остаться у нас на ночь и хорошенько отдохнуть.
Стася вопросительно смотрит на меня.
— Ну конечно! Конечно! — говорю я. — В такую ночь хороший хозяин собаку не выпустит.
Вспоминая этот вечер, я думаю, что его апофеозом было явление Стаси в тонкой как паутинка, прозрачной ночной рубашке. Еще трубку в зубы — вот была бы картина!
Но вернемся к Федору Михайловичу… Когда мои дамы садятся на любимого конька и несут обычный вздор о Достоевском, у меня начинает зудеть все тело. Сам я никогда не притворялся, что понимаю Достоевского. Во всяком случае, не все. (У меня особое знание — знание родственной души.) И прочел я пока не все, что он написал. Хотелось бы перед смертью, лежа в постели, прочитать, так сказать, «на десерт», в виде особого лакомства, эти сокрытые пока от меня произведения. Я, к примеру, не уверен, читал ли «Сон смешного человека» или только слышал о нем. Точно так же, как не уверен, знаю ли, кто такой Маркион и что такое маркионизм. Я вполне удовлетворен тем, что многое в Достоевском, как и в самой жизни, остается для меня загадкой. Мне доставляет удовольствие сама мысль, что Достоевский недосягаем и окутан непроницаемой тайной. Я никак не могу вообразить, например, чтобы он носил шляпу — как ангелы у Сведенборга. Но меня всегда безумно интересует, что говорят о нем другие люди, даже если я с ними не согласен. Только на днях я наткнулся в старой записной книжке на такую мысль — кажется, выписанную из Бердяева: «После Достоевского человек уже не тот, что до него» . Утешительная мысль для нашего чахлого гуманизма.
А вот этого уже никто, кроме Бердяева, не смог бы написать: «Отношение Достоевского ко злу было глубоко антиномично. И сложность этого отношения заставляет некоторых сомневаться в том, что это отношение было христианским… Зло есть зло… Зло должно быть изобличено в своем ничтожестве и должно сгореть… Но зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвести его на высшую ступень… Но когда тот, кто идет путем зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что зло есть лишь момент добра, момент его восхождения, он падает еще ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту…»
И еще одна цитата (опять из Бердяева), поднимающая нас на ступеньку ближе к Богу…
«Церковь не есть Царство Божье, церковь явилась в истории и действовала в истории, она не означает преображения мира, явления нового неба и новой земли. Царство же Божье есть преображение мира, не только преображение индивидуального человека, но также преображение социальное и космическое. Это конец этого мира, мира неправды и уродства. И начало нового мира, мира правды и красоты. Когда Достоевский говорил, что красота спасет мир, он имел в виду преображение мира, наступление Царства Божьего. Это и есть эсхатологическая надежда…»
Что до меня, если я и имел эсхатологические или иные надежды, именно Достоевский их и убил. Или, говоря другими словами, показал всю тщету и ничтожность тех культурных устремлений, что породило во мне западное воспитание. А вот моя азиатская закваска, пришедшая от монгольских предков , не понесла никакого урона и, думаю, никогда не понесет. Мое монгольское начало не имеет никакого отношения к культуре или личности — эти корни крепко-накрепко сплетены с корнями единого генеалогического древа и черпают из далекого прошлого свою живительную силу. Этот бездонный резервуар поглощает индивидуальные свойства моей личности и те, специфически американские черты, как океан вбирает в себя воду втекающих в него рек. То, что я американец, а не европеец, помогает мне, как ни странно, лучше понимать Достоевского или, точнее, его героев с их мучительными проблемами. Мне кажется, английский язык точнее передает специфику его прозы (если не знать русского!), чем французский, немецкий, итальянский или любой другой неславянский язык. И сама американская действительность, на одном полюсе которой находятся гангстеры, а на другом — интеллектуалы, имеет поразительно много общего с той русской жизнью, которую так многопланово изобразил Достоевский. Не является ли лучшим подтверждением этой мысли сам Нью-Йорк, где произрастают вольно, как сорняки, самые порочные, низменные и безумные идеи? Представьте себе тамошнюю зиму и то, каково оказаться голодным, одиноким и отчаявшимся в лабиринте однообразных улиц с одинаковыми домами, в которых живут скучные люди со скучными мыслями. Однообразие, повенчанное с бесконечностью!
Хотя миллионы американцев никогда не читали Достоевского и даже имя его им ничего не скажет, они, однако, сродни его персонажам и ведут то же странное, «фантастическое» существование, что и их русские собратья, извлеченные из небытия воображением Достоевского. Еще вчера они жили как люди, а назавтра все изменится, и их бытие обретет столь причудливый характер, столь фантастичные черты, что они смогут смело конкурировать с самыми замысловатыми творениями Босха. Сегодня же они ходят рядом с нами, и никого не настораживают их старомодные пристрастия. Некоторые открыто следуют своему призванию — проповедуют евангельские заповеди, обряжают покойников, ухаживают за умалишенными — живут так, словно время остановилось. И даже не догадываются, что «человек уже не тот, что был прежде».
2
Ах этот нервный озноб, пробирающий до костей в морозное зимнее утро, когда идешь по улицам и твои металлические набойки примерзают ко льду, а молоко в бутылке застывает и твердеет, обретая форму ножки гриба… В такую стужу даже самое глупое животное из норы носа не кажет. И ни одному нищему не взбредет в голову остановить прохожего с просьбой о подаянии. Потому что, когда в мрачных узких улочках свирепо завывает, обдавая тебя ледяным холодом, ветер, никто, находясь в здравом уме, не станет останавливаться и лезть в карман за монетой. В такое утро, которое благополучный банкир назвал бы свежим и бодрящим, нищий не имеет права быть голодным или не иметь денег на проезд. А вот в теплые, солнечные дни, когда даже злодей остановится, чтобы покормить птах, нищим — раздолье.
В такое вот студеное утро я, отобрав образцы тканей, решил наведаться к кому-нибудь из отцовских клиентов; хотя никакого распоряжения на этот счет я от родителя не получал, но тем не менее отправился в путь, истосковавшись по общению и живому слову.
Когда меня посещает такое настроение, я обычно навещаю одного, особо предпочитаемого мной клиента, время с которым всегда протекает необычно. Надо прибавить, что он редко заказывает себе новый костюм, а если такое все же случается, годами не платит. Тем не менее он считается постоянным клиентом. Отцу я преподношу свой поход как очередную попытку убедить Джона Стаймера (так зовут клиента) заказать у нас парадный вечерний костюм, которого у него нет и который, по нашему мнению, может ему в будущем понадобиться. (Стаймер любит повторять, что когда-нибудь станет судьей.)
Характер наших бесед со Стаймером выходил далеко за пределы портняжного ремесла, но мой старик об этом не догадывался.
— День добрый! Чему обязан?
Именно этими словами Стаймер обычно приветствует меня.
— Сомневаюсь, в своем ли ты уме, если полагаешь, что я нуждаюсь в одежде. Предыдущий костюм мной еще не оплачен. Кстати, когда его пошили? Лет пять назад?
Говоря, он лишь слегка приподнимает голову, с трудом отрываясь от заваливших стол бумаг. В кабинете вечно стоит зловонный запах из-за глубоко укоренившейся привычки Стаймера ни при каких обстоятельствах не сдерживать газы — он испускает их даже при стенографистке.
1 2 3 4 5 6 7