В смутные лета сдавалась крепость полякам, жгли ее шведы. При Романовых попали Ивницкие в опалу, пошла их вотчина в государеву казну, покромсали землю, намежевали поместий, раздали дворянам за верную службу. Крепость же Мельну решились отстраивать в камне: башню и одну стену с воротами сложили из валунья и кирпича, а остальное, прикинув, снова сгородили из сосны да ели - редкостен, дорог в лесной земле камень.
И посад поднялся после пожаров и вражьих разоров - снова начал торговать, промышлять ремеслами. Раз в году, по осени, зацветала на речном берегу под боком у черного бора ярмарка: наезжали купцы, конокрады, балаганщики, шулера...
В Мельновском посаде из первых купцов первым был Докучай Посконин. Торговал полотном беленым и набойным, выделывал кожи - содержал дубильню и красильню с работниками, в торговых рядах перед ним шапки ломали, а детям его за фамильную тугую мошну у чужих с малолетства имя было с отечеством.
Ниже по реке, верстах в пятнадцати, присел за лесом монастырь Макарьева пустынь; он у крепости на горелой земле поставил свою оброчную слободку. Гордилась слободка мучными лабазами купца Ивана Трубникова. Податей городских слободские дворы не тянули, а ремеслом старались и держали лавки - за это исстари меж посадом и слободкой велась вражда. Дрался черный люд кулаками и кольем. Купцы же по пригородкам нанимали для бою кряжистых мужиков, - друг против друга выставляли кулачников Иван Трубников и Докучай Посконин, знатный купец.
Когда сыны Посконина стали хозяйствовать, в довесок к отцовскому делу развернули торговлю суконную; значились они в гостиной сотне и в горенке, в резном сундуке держали грамоту, где писано:
...С их дворов тягла и никаких податей имати не велено, а велено им жити в царском жалованье на льготе: бояре, воеводы и приказные люди их ни в чем не судят, а судит их сам царь или казначей... и во дворах у них избы и мыльни топити вольно беспенно, и огню у них не выимати... куда им лучится в дорогу ехать для своего промыслу, и у них на реках перевозов и на мостах мостовщины и переезжего мыту не имати, а перевозити их на реках и пропущати на мостах безденежно...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время шло, летело над речкой Ивницей прозрачными маями, декабрьским снежным стоном, с талой водой уходило в лесную землю. В Мельне замостили тесом две улочки, поставили у крепостных ворот, у городской околицы и на площади полосатые будки, в них - солдаты с ружьями, на ружьях - багинеты; шло время, а только по-старинному дрался посад со слободкой, хоть давно сравнялись в тягле, встали в одну лямку, по-старинному народ на рынке словленного вора забивал насмерть.
Обветшали у крепости деревянные стены и башни, просели, затянулись мхом. Давно пропала у города нужда в стенах - широко разлилась держава, раздвинула пределы, - стены по бревнам раскатали, осталось то, что в камне строилось, а на пустоши разбили городской сад. Под боком у сада - рыночная площадь. Гуляли в саду обыватели, няньки с детьми; в соседстве, по торговым рядам, рыскали кухарки с корзинами, хозяйки выбирали ситцы и плюши, приказчики щелкали на счетах, гнулись перед самим, трунили над молодой прислугой, что бегала в лавки по господским посылкам. К вечеру пустел сад, запирались лавки; ночью выкатывали на небо звезды, по торговым рядам бегали огромные крысы, шугали их спущенные волкодавы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Константин Опаров - последний дворянский предводитель - усадьбу имел под деревней Запрудино (раньше - Дубки), в трех верстах. Дом в усадьбе каменный, с белыми колоннами, строил его венецианский архитектор еще опаровскому деду.
Мимо Запрудина текла речка Железка, впадала в Ивницу. Звалась так за ржавую воду, а может, за то, что в досельное время в верхах ее, где чирки насиживали гнезда, копали болотную ржавую землю - в печах по кузням пекли из нее железо.
Беднели Опаровы из рода в род. Последний - Константин - сметлив был, дела поправил промыслом, хозяйской хваткой: поставил на Железке плотину, отвел воду в пруды, развел в прудах жирного карпа. Выкармливал до своей мерки - чтоб спина за мужичьей рукой-поленом не крылась. При плотине, как водится - коптильный заводик; кому свежую, кому копченую - обозами гнал в губернию рыбу...
А после - война, революция, смуты потащили Россию в крови полоскать. По деревням пестро - ревкомы, комбеды; в Мельне - совдеп, а в нем большинство - левые эсеры. Не было в Мельне заводов, не было фабрик полтора человека рабочих.
Закружила революция вихри, людей, как палую листву, по земле гоняла там ворох поднимет, пронесет тысячу верст, растрясет в пути, а тут новый ветер стегает, расшвыривает города, как копны. Выдуло из Мельны Поскониных, выдуло Трубниковых, расстрелял Опарова запрудинский ревком. Сколько пришлого люда осело - не считано.
Летом восемнадцатого за московский мятеж и муравьевскую фронтовую шкоду набросали левым эсерам крепких шишек. Из Мельновского совета большевики половину эсеров турнули, а места их своими шапками заняли: получилось - большинство. Так на стульях большевистские шапки и лежали, пока губерния не подсобила кадрами.
В том же восемнадцатом в опаровском доме с венецианскими причудами осела коммуна анархистов. С мужиками ужилась мирно: реквизированную в Питере мануфактуру сменяли анархисты в деревне на рожь и картошку, разбили огород, засеяли свое поле, - а за пулемет отвалили им мужики два воза артельного копченого карпа. До осени сидела коммуна в опаровском доме, сидела бы дольше, да...
Ровно год выручали деревню барские пруды. За рыбу давали в Мельне соль, полотно, справу к крестьянскому хозяйству. Осенью пришел в Запрудино отряд заготовителей - скреб уезд по сусекам, собирал на прокорм голодному городу. Разлила деревня для солдат самогонную реку, хотела задобрить, спихнуть дальше - не растряхивать даром закрома. Перепились заготовители и по-пьяному меж собой решили: зачем по уезду, как лисий хвост, мотаться? возьмем в прудах рыбу - враз подводы полны! По-пьяному решили - по-пьяному сделали: закидали пруды гранатами, выглушили дочиста. Утром снялся отряд. Мужики ему вслед волчились, шапки топтали - ревкомовцы от обиженного мира зарыли пулемет в огороде у председателя. Только в шапку обиду не втоптать побежали мужики с жалобой к анархистам. Те на подъем легкие: вмиг на коней, догнали заготовителей, половину постреляли, остальные рассыпались по лесным мхам - не сыщешь. Пригнали анархисты отбитый обоз в деревню, да только в воду дохлого карпа не выпустишь - кончились барские пруды. Два дня справляли по ним запрудинцы тризну, от ухи, от рыбных пирогов, от запеченных в сметане спинок вспух у деревни живот, - а на третий день пришли из Мельны солдаты арестовывать коммуну. Мужики о том загодя узнали, послали в опаровскую усадьбу весть. Собралась коммуна в одночасье и ушла на Волгу - неужто не сыскать в России вольного места?..
Цепь
1
Николай ВТОРУШИН
Что за притча? Зачем старуха ворошит этот пыльный чулан, зачем пичкает меня семейным пирогом, запеченным в горниле века? Почему тащат в фамильный склеп меня - прохожего, угодившего в Мельну случайно и готового умотать отсюда, как только подвернется удобный миг? Или: чужой - именно то, что нужно?
Упругий голос выскальзывает из морщинистых губ, теснит пустое пространство класса, - голос заговаривает. В нем таится какая-то древняя ведовская отрава. Но разум мой еще чист, нет морока - есть белесое пасмурное окно и контур сухого лица под скрученным пучком совершенно седых волос. Пока все в порядке... Однако я чувствую, что рядом - сила, способная повелеть ленивому вечеру завиться в штопор, отвердеть и вонзиться в глухую чурку столетия... Пока дурман слаб - старуха за школьной партой, которая ей впору, бормочет заговор тугим влажным баском, и голос ее еще можно не слушать, просто сидеть и думать о своем, просто притворяться, что слушаешь.
Анна ЗОТОВА
- ...разумеется, осень. Скорее всего, октябрь - ведь деньги, остававшиеся у них при въезде в город, братья выручили за хлеб. Они пустились в путь в начале сентября, но старая кляча с раздутым брюхом (та, что волокла нашу телегу), хоть вожжи нещадно драли шерсть из ее рыжей шкуры, ни за что бы не успела доволочь их до Мельны раньше октября. И то получается - слишком быстро; но ведь за все время пути Зотовы нигде не останавливались дольше, чем на одну ночь. Словом: они продали хлеб, покидали в телегу скарб, сверху посадили меня и побежали с родной земли, чтобы больше никогда на нее не возвращаться. Дом они не заколачивали лишний шум, - каждый, как карамельку, держал под языком слово "навсегда" и давно смирился с тем, что многое из добра придется бросить. Удирали ночью село сторожили казаки, чтобы зараза не расползлась из гнезда, - но это была излишняя хитрость: их опекал сатана, он мог и ясным днем поголовно опоить казачьи кордоны или разложить воинство по солдаткам.
Весь тот месяц они ночевали под открытым небом, и ни один не подхватил хотя бы насморк. В дома их не пускали даже за деньги, ведь хозяева догадывались, откуда они бегут, и им приходилось валиться на землю, потому что в телеге спала я. Нет, я не жалуюсь, я была слишком мала, чтобы запомнить все муки нашего пути: чего не помнишь - того для тебя не было, поэтому мне не на что и не на кого жаловаться. Образ этого бегства я вынесла из рассказов, услышанных позже, и из того, что додумала к ним сама. Но быть мне битой, если я помню, кто это рассказывал: отец, Яков или Семен, - ведь, кроме того, что и тогда я все еще была малюткой, никто из них, уверяю тебя, не стал бы вспоминать о такой ерунде, как дорожные неурядицы. Тем более они не могли говорить про скрип телеги, про рыжий круп кобылы, про серую стерню на придорожных полях, про вязкий воздух, в котором мерещился запах горелого мяса... Ведь ты знаешь, что трупы во время чумы сжигали?
Николай ВТОРУШИН
Киваю. У старухи странная, не женская манера говорить - манера тренированной извилины, манера внятного иносказания. Старуха заставляет слушать.
Анна ЗОТОВА
- В тот год первой сожгли мою мать. Вернее - выеденную чумой оболочку, которая когда-то, исполненная жизни, крушила вместе с Михаилом Зотовым извечную стену стеснения, потом стену стыдливости (от чего проросла в ее животе я) и в конце концов разбилась о безнадежную стену непонимания. Следом сожгли мать моего отца; и больше в семье не осталось женщин, исключая меня, хилого заморыша, который видел в своей жизни всего третий август.
Мужчины Зотовы оказались чуме не по зубам - бес, сидевший в каждом из них, был скуп и ревнив, он хотел их терзать в одиночку. Он не делился ни с кем и ни с чем, даже со своей бубонной подругой. Правда, третьим сожгли их отца, Петра Зотова, но, быть мне битой, бес уступил его с расчетом - чтобы старческая немощь и осторожная крестьянская сметка чего доброго не удержали братьев в астраханских степях. О Петре я могу сказать мало: жил он крепким хозяином и даже позволил себе отдать сыновей в двухклассное училище, а о его жене - еще меньше: тот же пересчет трех стен, верный почти для каждой женщины.
Отцовский костер стал для братьев последним пинком судьбы, вышибившим их с земли предков, - после него они бросили дом, поле, бахчу, крестьянское добро и проползли без отдыха пол-России, пока не встретили на пути этот городишко, где наконец-то разгрузили свою телегу. Это пролог - первая утрата из всех дальнейших необязательных утрат. Я говорю не о раздавленных чумой жизнях, я говорю о родине, о ломте земляного каравая, вскормившем эту бешеную плоть. А чуму они несли при себе, они сами были - чума!
Так мы потеряли родину. То есть ее потеряла одна я - ведь одна я задумалась о потере... Зотовы виноваты передо мной: пускай они были молоды (отцу - двадцать пять, Якову - двадцать два, Семену - всего шестнадцать), пускай шел 1912 год, и гнала их из астраханских степей чума, пускай в каждом из них сидел ненасытный бес, тянувший их к гибели, - все равно этой потери могло не быть. Здесь речи нет об обреченности - здесь судьба давала выбор, и выбирали они сами... Ведь судьба, пробуждая в человеке страх, который в свою очередь порождает смирение, покорность перед якобы произнесенным ею приговором, в действительности всего лишь требует ответа на брошенный ею вызов. И страх здесь - не более, чем обычная человеческая боязнь публичного поступка, боязнь оказаться вовлеченным помимо воли в площадной балаган, где действие зрелища никем не оговаривается. А это, собственно, больше всего и смущает - никчемна любая домашняя заготовка. Однако при этом и самой судьбе сюжет спектакля неведом. Возможно, его вообще не существует. Так что судьба ничуть не определяет правил игры и границ сцены - напротив, это право она оставляет за человеком. И тем не менее люди по большей части стремятся уйти от брошенного им вызова. Человек делает вид, что вызова не было. Или делает вид, что его - человека - самого нет. Вот и выходит, что бессмысленно оправдываться словами: "плохая судьба" или "судьба такая" - ведь на Страшном Суде судить будут не судьбу, а человека... Но я отвлеклась.
Итак, чума изловчилась, придавила старика Зотова; и едва осели на землю жирные хлопья гари, как три его сына продали всю пшеницу, мелкий скот, коров и быков (у них наверняка были коровы и быки), запрягли кобылу и, не заколотив избы, потащились куда-то на северо-запад - туда, где по их представлению находилась Москва. Я говорю "они" и не говорю "мы", потому что тогда я была безмозгла и покорна, как любая другая вещь из погруженного в телегу барахла. Я требовала меньше заботы, чем песцовая шуба - приданое моей матери, оставшееся Михаилу, - ведь меня не нужно было прятать от дождя и воров!
Они бежали не от чумы (разве можно удрать от самих себя!) - они просто покатились по круглой земле с того места, где их больше ничто не держало, где не осталось даже могил, только смрадная гарь; мысль же о Москве (о лавке в Москве) принадлежала моему отцу - он увлек ею остальных, придав тем самым слепому движению направление и цель. Михаил был старшим из братьев, он видел волжских купцов и их пароходы, он знал грамоту, знал, как извозчик Анфилатов стал первым в России частным банкиром, и откуда взялись миллионы крепостного ткача Саввы Морозова, - знал, что у людей, не имевших когда-то пустого кваса на обед, но имевших волю, смелость и удачу, могут появиться фабрики, пароходы и каменные дома в столицах. Он верил: с волей, смелостью и удачей у скупой жизни можно выторговать не то что корку хлеба, а заливную поросятину и гуся с яблоками. Лавка в Москве, как рюмка водки для аппетита, была нужна ему для затравки. Клянусь - он хотел стать миллионщиком! Конечно, эта затея сидела в нем не отроду, он учился хотеть, он приглядывался и прислушивался, соображая с чего начать, но когда оборвалась привязь, державшая его на отцовской земле, он уже дышал ароматом расцветшего честолюбия.
Он сорвался и повлек за собой братьев. Михаил в ту пору над ними правил. И дело не в подчинении первородству, патриархальному праву старшинства - просто из него уже тогда рвалось бешенство, побеждающее упорство, которое чуть позже выплеснулись и из Семена. (У Якова шишка выскочила с другого бока - он не походил на братьев, ни на старшего, ни на младшего. Он был неподвижен и тих - но и в этом была проклятость: его никто бы не назвал беспомощным, наоборот, он ни в ком и ни в чем не нуждался, он был равнодушен ко всему на свете... Нет, не просто равнодушен - полон мертвого безучастия.)
По пути, в селах и городах, отец высматривал товары, что и где, какая в цене разница; прикупал мелочь для будущей лавки: платки, ленты, удачно сторгованную штуку ситца или маркизета. Барахло подо мной копилось - путь наш был долгим, таким долгим, что я научилась без посторонней помощи залезать на телегу и скатываться обратно, - при моих пустячных годах это было совсем непростое дело. Позади осталась степь, череда волостей, уездов, губерний, позади остались теплые ночи, а они все бежали дальше, каждый вечер распрягая кобылу и валясь гурьбой на остывшую землю, а утром подымаясь и закладывая кобылу вновь.
Только до Москвы они не доехали. Возможно, их остановил какой-нибудь карантинный заслон (должны же были в чумной стране существовать такие заслоны), но, вернее всего, разгон был так велик, что им оказалось просто не по силам погасить инерцию... Словом, они свернули с дороги, по которой тряслись больше двух недель, и поплелись дальше, на запад, в сторону Петербурга.
Впрочем, если Михаил отказался от Москвы добровольно, это только говорит в пользу его сметливости. На чем он собирался нажить капитал в Москве? Ручаюсь, отец и сам этого не знал. А в волчьем углу он мог перепродать с выгодой модную новинку (что позже и сделал) и сорвать деньги на провинциальной страсти - поспевать за столичным паровозом.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Ночь внутри'
1 2 3