Мерцающие тени Александра Норушкина и жены его Елизаветы, несомненно, были частью этого миража, причём – одной из самых добротных, как парчовая латка на линялой джинсовой штанине. Ради них не грех пренебречь хронологией и открыть мартиролог тысячелетнего рода именно на этой странице.
2
У генерал-майора в отставке Гаврилы Петровича Норушкина – в прошлом бравого елизаветинского орла, стяжавшего славу под началом Румянцева при штурме крепости Кольберг и, уже в екатерининские времена, на Пруте у Рябой Могилы – было восемь дочерей и единственный сын, с двенадцати лет приписанный мушкетёром к старейшему в русской гвардии Семёновскому полку, где некогда в числе «дружины мощных усачей» вершили дворцовые перевороты и ковали себе карьеры его отец и отец его отца. Вдовый генерал-майор был одержим чадолюбием такого свойства, благодаря которому оно (чадолюбие) более походило на тиранство, ибо отеческую заботу отпрыскам оставалось безоговорочно принимать как благо, или, вернее, она вообще не подлежала оценке, как неподсудная воля провидения.
Доставалось от Гаврилы Петровича не только домашним – старый князь был склонен всех своих знакомых подвергать дружеским насилиям, чтобы приносить им услады и делать счастливыми помимо их воли. Говорили также, что он время от времени путал день с ночью, потому что по средам и пятницам ревностно соблюдал постные дни, но при этом любил поесть вволю, отчего обеденный стол устраивал за полночь – от постного масла его тошнило, вот и приходилось дожидаться первого часа, когда обед сервировался уже скоромный. Специально для этих ночных трапез на стол выставлялся особый фарфоровый сервиз, супница и все блюда которого были с крышками, изображающими овощи и фрукты – кочан капусты, огурец, малину, виноград и проч., – хотя под ними в действительности находились подёрнутая жиром московская селянка, свиной бок, карпы и заячий паштет. Кроме того, поговаривали, что князь умел угадывать вкус вина в ещё не откупоренной бутылке, что, кидая камни в воду, всегда попадал в центр круга и что тень у него была ядовитой, как тень грецкого ореха, под которым не растёт ничто живое, даже плесень.
Две дочери Гаврилы Петровича умерли во младенчестве, а судьбы остальных он, не дозволяя прекословии, решил так: одну отдал за имеретинского князя, другую – за остзейского барона, две следующие составили партии родовитым русским женихам (кавалергард и камер-юнкер), ещё одну благословил на обручение с гишпанским посланником, ну а последнюю и самую строптивую (отказалась идти за князя Юсупова, заявив, что у татарина, как у собаки, души нет – один пар) родительским произволением отправил в монастырь. После этого старый самодур призвал к себе сына Александра – уже вовсю ухлёстывавшего за актрисами офицера лейб-гвардии Семёновского полка – и сказал: «Дал я за дочерьми приданое деньгами, а в наследство им отпишу имения покойницы-матери. Остальное всё твоё будет, но в права наследия вступишь не ранее, как женишься на той, которую укажет сей пернатый оракул». С этими словами Гаврила Петрович Норушкин звонко, не по-стариковски хлопнул в ладоши и слуга внёс в кабинет золочёную клетку с попугаем чрезвычайной наружности: хвост у него был изумрудный, крылья алые, грудка с подкрыльями шафрановые, спина и голова бронзовые, а хохолок белый, как яйцо, да ещё два длинных белых пера на вершок торчали из зелёного хвоста.
Эта невиданная птица досталась Гавриле Петровичу от старшего брата Афанасия, завзятого холостяка, кутилы, жизнелюбца и большого проказника. Так, незадолго до своего таинственного исчезновения он пригласил в Побудкино соседей, прежде того велев слугам остро заточить края десертных ложек, – в результате, когда на стол подали бланманже, гости в кровь изрезали себе губы. Спустя неделю у Афанасия издохла любимая борзая, вследствие чего он впал в немилосердный запой и допился до страшных ночных судорог в икрах, от которых, просыпаясь, кричал в кровати, как роженица. На девятый день запоя ему было видение – огромный заяц грыз колокольню, точно ивовый куст. Усмотрев в кошмаре знамение, Афанасий отставил штоф, велел истопить баню, вымылся и с зажжённой свечой, облачённый во всё чистое, по невразумительным словам очевидца, старого слуги своего, «с душою в теле сошёл в испод земли и обратно не воротился». Дворовые люди и окрестные мужики свидетельствовали, что в тот день при ясном небе грянул гром и случилось небывалое трясение земли. Власти, подозревая злодейский умысел крепостных людишек, учинили было дознание, но проканителились, увязли, а тут как раз на всю Россию грянула лихая пугачёвщина. Афанасий же больше в живых не объявился, оставив Гавриле Петровичу Побудкино с соседней деревенькой, которыми владел по праву первородства, псарню с тремя дюжинами борзых, на триста пятьдесят рублей карточных долгов и клетку с попугаем, аллегорически прозванным «оракул счастья», – должно быть, из тех пичуг, которых продавали встарь неведомого роду-племени красноглазые купцы, встреченные Александром Великим в покорённых землях Ахеменидов: созерцание сих пситтакосов приносило здоровье, успех в делах и удачу в любви, однако птичьи клетки торговцев были плотно завешены платками, чтобы праздные зеваки ненароком не обрели все эти драгоценные блага нашармака.
– Во младых летах няня сказывала мне сказку о царевне-лягушке, – бряцая саблей, позволил себе сомнение в безупречности решения отца Александр Норушкин. – Папенька, образумьтесь – не вы первый будете решать судьбу сына столь нелепым жребием. Какая вам корысть доверяться безмозглому попке?
– Воля моя неизменна, – ответил вздорный старик. – Птица сия триста лет живёт и поумней тебя будет. А отцу не перечь, Бога не гневи – нешто отец дурного желает. – И добавил сурово: – Не то, гляди, – прокляну.
Вслед за тем Гаврила Петрович Норушкин отворил в кабинете окно, поставил на подоконник золочёную клетку и отомкнул замок на дверце. Попугай с показной ленцой потоптался на жёрдочке, выпорхнул вон и, часто трепеща крылами, пёстрой змейкой умчался прочь, за Малую Неву, за Пеньковый буян, на избяную Петербургскую сторону, к пасторальным Островам, где шумели рощи, а сады и пейзажные парки были разбиты со знанием дела и по всем правилам искусства – с прудами, островами уединения, парнасами, гротами и непременным учётом цвета осенней листвы. Дело было как раз осенью, в исходе сентября, а дом Гаврилы Петровича помещался на Тучковой набережной близ одноимённого моста.
Как только птица скрылась из виду, старый князь отправил в Академию наук к редактору «Санкт-Петербургских ведомостей» посыльного с объявлением, где извещал столичную публику об улетевшем по недосмотру попугае и за его поимку назначал приличное вознаграждение. Жребий был брошен – следовало ждать веления судьбы. И благосклонная судьба не стала томить ожиданием.
На другой день после публикации в газете объявления слуга графа Нулина доставил Гавриле Петровичу записку, где граф сообщал, что попугай находится у него в усадьбе на Крестовском и, ежели Гавриле Петровичу угодно будет птаху забрать, Нулин готов видеть его на Островах к обеду – сентябрь стоял сухой и тёплый, а посему возвращаться в Петербург граф не спешил. Призванный вторично Александр Норушкин получил от отца записку для ознакомления – разумеется, с присловием: «Вот тебе, сынок, и царевна-лягушка!» Признаться, известие привело молодого князя в смущение: на выданье у Нулиных были дочь и весьма богатая сиротка-племянница, но обе – определённо при женихах, так что не сегодня-завтра ожидали помолвок, о чём в свете ходили недвусмысленные толки.
– Отменная партия, не так ли? – самодовольно вздёрнул бровь Гаврила Петрович.
– Но, папенька, – взмолился Александр, – там обрученье на носу!
– Разладь, – отрезал старый князь. – Не посрами породу!
К трём часам ведено было закладывать коляску.
3
Миновав деревянную, строенную в одно жильё (один этаж) Петербургскую сторону, где некогда на кронверкском валу под осиной сидел пророк и предрекал затопление сего места по самую осиновую макушку, а в Троицкой церкви объявилась кикимора и дьяк крестился: Питербурху, мол, быть пусту, – коляска въехала под золотящиеся купы барских Островов с гуляющими средь дерев косулями.
Дача Нулиных стояла в глубине сада и походила на пирожное, изваянное французским кондитером, весьма пресыщенным строгой кухней классицизма: этакий чудо-терем, прибежище фей и эльфов – благонравной европейской нечисти. На задах виднелись охристый флигель, конюшня с каретником и застеклённая оранжерея (в ту пору Петербург особо славился своими теплицами, оранжереями, ананасниками и зимними садами), круглый год поставлявшая Нулиным живые цветы и медовые груши – такие сочные, что стоило неловко взять плод в руку, как он тут же густо стекал в рукав.
Отца и сына Норушкиных граф Нулин принял радушно, хотя близкого знакомства они не водили, довольствуясь беседами о псовой охоте и французских вольнодумцах на балах и учтивыми поклонами в театре. Барышень Нулиных дома не оказалось, они в компании кавалеров отправились амазонками на стрелку Елагина острова, где нынче находилось излюбленное место прогулок аристократической молодёжи, так называемый «пуант» – в этот час там совершали вкруг пруда пеший и верховой моцион вполне домашние детки, а ближе к ночи (о чём был немало осведомлён гвардейский офицер Александр Норушкин) туда на лихачах стекалась толпа столичных повес, беспутных шалберов, приударяющих за театральными дивами и красотками демимонда, чтобы, свершив ритуальный объезд пруда, людей посмотрев и себя показав, разъехаться за полночь по отдельным кабинетам ресторанов и номерам заурядных гостиниц.
В ожидании обеда граф с графиней и званые Норушкины расположились в отделанной уральским родонитом гостиной, возле среднего окна, где был устроен этамблисмент: два диванчика, три кресла и круглый стол с оставленными на нём рукоделием и переплетённой в телячью кожу «Повестью о взятии Царьграда», сочинения Нестора Искандера.
– Вольтерьянское человековознесение и секуляризация идей, любезный князь, разцерковление представлений о мире, человеке и гиштории увлекают лишь внешней отвагой, но на деле никуда не годны, ибо отвага эта чистой воды безрассудство, – говорил граф Нулин, поводя из стороны в сторону мятым от природы, словно натянутым на комок изжёванного сотового воска, лицом. – Безрассудство не как победительное бесстрашие, но как беспечное и гибельное недомыслие. Посудите сами: ведь ясно, что гиштория насквозь есть вещь непостижимая и сокровенная, ибо исток её – промысел не человеческий, но Божеский и конечная цель её указана тем же нечеловеческим промыслом. Как учат нас апостолы и церковь, мир ограничен и имеет начало и конец от Бога. Логика этой непостижимой гиштории предопределена самим таинством бытия и подчиняется токмо закону Божественного провидения. И человек, коли на то пошло, играет в гиштории роль, прости Господи, тараканью, в лучшем случае – обрядную, как на театре представляя в земном мире небесный принципиум и претворяя в существенность предопределённый Божественный замысел. Это назначение, с позволения сказать посланничество, даёт человеку повод считать себя сосудом Божественного – чем и зачарован наш фернейский мудрец, – хотя здесь и на вершок нет истины – иначе сосудом Божественного вправе считать себя и орды саранчи, обращающие цветущие Палестины в пустыню. На манер сих орд, того гляди, разбушуются и французы – так ведь у них почище выйдет пугачёвского ядовитого вымысла! Что ни говорите, а всё ж не следует с поспешностью лишать людей их ярма – ведь подчас токмо ярмо и придаёт им хоть какую-то значимость.
– Совершенно с вами согласен, граф, – поскрёб ногтем розовую, в паутине золотистых прожилок, родонитовую столешницу Гаврила Петрович. – Светское любомудрие греховно влечёт нас потугами, минуя религию, дать последние ответы на последние вопросы. Ни к чему чинить из этого порока адский жупел, однако же хочу отметить – всякий раз непременно оказывается, что философия всего лишь выдаёт нам искомое за найденное, снимая на этом подлоге сливки с нашего простосердечия. Мнится мне, и Европа, и единоплеменники наши ещё не раз расквасят носы на этой склизкой поболотной гати.
Графиня шумно вздохнула, на манер девки-чернавки широко всплеснула руками и, путая последовательность поветрий, излила душу:
– Господи Иисусе, какие нынче модники стали благородные господа! То у них Калиостры с магнетизмами на уме, то французы безбожные с языка не сходят! – С показной простотой графиня принялась лупить поданное слугой по предписанию врача варёное перепелиное яичко. – И не молодцы, чай, давно, а поспевают, востряки! А я-то, дура старая, всё по хозяйству хлопочу, всё кадушки с рыжиками считаю... Пошто бы и вам, милостивые государи, заразу эту басурманскую на молодых не оставить? Пущай смекают.
– И то правда, матушка, – рассмеялся Нулин и обернулся к князю Александру: – А что мыслит о европейских философических идеях наша молодёжь?
Александр Норушкин был скор умом и подвижен телом, про таких говорят: его в ступу посади – пестом не попадёшь. Поэтому, зная о Дидро и Д'Аламбере – былых чужедальних советниках государыни – лишь понаслышке, он принял тон, каким, как он предполагал, мог бы потрафить сразу и графу, и простонравной графине:
– О философических идеях я такого суждения: коли не препятствуют они всеправеднейшей службе отечеству, матушке-государыне и вере православной, коли не мешают жить в незазорной любви, миру и согласии, коли не грозят они столкнуть державу в бездну анархии и хаоса, то годны сии к подробному рассмотрению. В ином случае все многоумные прожекты и замыслы суть не учёное мудрствование, но крамола. – Тут Александр Норушкин посмотрел вокруг так, словно только очнулся от забытья и не понимает, где и как он очутился. Однако вскоре взгляд его прояснел и глаза озорно блеснули. – Говорю особливо за себя, но одному человеку, как известно, совершенну быть и погрешностей избежать не можно. А что до воззрений, с позволения сказать, поколения, то у нас в полку говорят так: философией голову не одурачишь. Тут надобно что покрепче... да под рыжики, какие вам, графиня, из имения кадушками шлют.
– Похвальный строй мыслей, – улыбнулся граф Нулин, и жёваный воск под его лицом выпятил бугры. – Что ни говорите, судари мои, а у младости перед нами есть один неоспоримый козырь – младость.
– Вот вам образчик целостной натуры, – с бесхитростной прямотой вынесла суждение графиня. – Тут вам и делу время, тут и потехе час. Не то что иные нынешние ветрогоны: принарядятся павлинами – и на проминку. И никаких вам помышлений о долге и службе!
– Кстати о павлинах, – ввернул словечко князь Гаврила Петрович. – Как мой пернатый беглец?
Граф кликнул слугу и велел ему позвать в гостиную Федота с птицей.
– И захвати, братец, клетку из моей коляски, – добавил от себя Гаврила Петрович.
Граф между тем поведал гостям, что беглый попугай сам залетел в его оранжерею и облюбовал под насест – губа не дура – коричный лавр, где и был изловлен садовником. Потом Нулин рассказал о самом садовнике, чья история и впрямь оказалась занятной, так как был он не заурядным заморским мастаком регулярных парков, понаторевшим в обчекрыжке зелёных кущ, но здешним вольным вертоградарем, к тому же духовного сословия – из поповичей. Звали его Федот Олимпиев, и постиг он своё ремесло путём чудным и сокровенным – с юных лет каждую ночь снилось ему возведение сада, так что в конце концов он овладел этим искусством в таком совершенстве, что знал норов каждого цветка, каждого куста и дерева, какие только есть на свете, а когда примерился наконец к устройству сада наяву, то все саженцы у него прижились, а яблони и сливы по первому же году дали плоды. Осенённый этой благодатью, Федот прославился в округе, и поскольку отец его наставлял паству в сельце Нулинке, то граф не преминул нанять Божьей милостью древознатца к себе в услужение. Ну а грех неверности сословному преемству Федот за собой не признавал: ведь рай – это и вправду в первую очередь сад. Если, конечно, без крючкотворства.
Явившийся садовник, помимо попугая, сидевшего у него на руке, как ловчий сокол, прихватил с собой жену и милую, с южным матовым цветом лица, десятилетнюю дочурку, в тугих светло-русых волосах которой красовался лиловый розан. Позади семейства топтался графский слуга с золочёной клеткой на пальце.
– Вот он, мой Карпофор – даритель плодов, зодчий сего парадиза! – с избытком вдохновения воскликнул Нулин. – Он вашего красавца словил, ему, князь, от вас и награда.
При последних словах попугай пронзительно свистнул, распахнул алые крылья с шафрановым подбоем и перемахнул с руки Фомы прямо на голову струхнувшей дочурки.
1 2 3 4