А-П

П-Я

 

При чем здесь шкаф? И при чем здесь Зина? Или то, что я широко грешен и отчаянно сластолюбив, и без того мне неизвестно? Что за шутки? Поймать на улице… Заморочить вопросами… Соблазнить и отринуть! Морок, морок, все это морок!» И я вдруг затосковал по своей оставленной, в лучшие годы добытой мастерской. Даже проплешины отлепившейся штукатурки на наклонном потолке моей милой мансарды, забранные крест-накрест, по-старинному, тонкою, побуревшей от времени дранкой; печные трубы за окном, пусть уж и не курящиеся давно остановленным дымком; трехногий топчан, поддержанный с одного угла в стопку сложенными кирпичами, – показались мне милыми и влекущими. Подойдешь к мольберту, прицелишься, кинешь мазок на грунтованную холстину – и стоишь, долго всматриваясь, машинально прислушиваясь к гуденью водопроводных труб в коридоре. И такая на душе приподнятая тишина, не знаю, поймут ли меня, именно приподнятая, именно тишина, беспорочная, творчая! И не нужно ни бормотухи, ни баб, ни заказов, чреватых крупной капустой, ни каких-нибудь там даров и отличий – ни черта! Только Оно окружает тебя, Оно, лишенное свойств, но бездонно-глубокое и единственно сущее… Может, вернуться к себе, в милую мастерскую, и начать новую жизнь? Впрочем, куда девать портвейн «розовый»? Не выбрасывать же его, право слово, в то время как сохнут губы и начинает побаливать голова. Впереди, как будто, пивной ларек… Там и вдену.
Я подошел к ларьку, примостившемуся прямо у парапета. Пьющие пиво расступились передо мной, пропуская в конец очереди, с уважением посматривая на бутылку, отодвигавшую плащ на груди и казавшую белое горлышко из-за пазухи. Тем временем солнце, горящее поверх крыш и густых старинных тополей, которые вместе с рекой поворачивали куда-то, сбавило силу. В его свечении появилось что-то темное и тревожное. Было еще около четырех часов дня, но неуловимый перекос в сторону вечера уже совершился. В торжественном и глубоком, каком-то оцепенелом молчании ожидали пьющие своей очереди. Красные воспаленные лица, трясущиеся руки, глаза, застывшие в созерцании внутреннего опустошения, которое приносит человеку похмелье. Здесь были люди разного возраста, по-разному одетые: служащие в костюмах и с портфелями, рабочие в робах, ханыги в разнокалиберном пожухлом тряпье. Обычных в подобном месте споров, смешков и словечек не было слышно. Лишь некто, уже сломленный опьянением, сидевший прямо на земле, прислонившись к боковине киоска, бормотал что-то нечленораздельное, монотонное, иногда вскрикивая, что придавало всей обстановке оттенок некой забубённой, немыслимой литургии.
У продавщицы пива я одолжился мутным, захватанным граненым стаканом, вскрыл бутылку ключом, налил дополна и, преодолевая отвращение, выпил. Примостился между ларьком и перилами набережной, среди набросанных пробок, окурков и оторванных рыбьих голов, глядевших на меня своими подвяленными глазами слепо, но осуждающе. Пятна сдутой и высохшей пены шелушились вокруг. Выбрав местечко почище, поставил бутылку на гранитную плиту набережной. К воде слетела белая чайка, что-то подхватила с поверхности и, оставив за собой слабые расходящиеся круги, улетела.
«Говорят, птицы – это воплощения чьих-то умерших душ, – думалось мне. – Может быть, эта чайка есть Александр Блок, реющий над своим оставленным домом? Ведь он жил тут где-то неподалеку… Странная мысль. Кабы знать, что я сделаюсь хотя бы и чайкой, буду, меняя галсы, сновать в кильватере какого-нибудь туристского теплохода и однажды увижу на палубе очень счастливую, кем-нибудь крупным за плечо обнимаемую Зинаиду и на звонком своем языке крикну им: „Так держать!" Если б знать достоверно, что будет так! Как облегчило бы мне это знание предполагаемую процедуру! Ведь меня, по сути, ничто не удерживает, кроме распитой на треть бутылки. Умереть не допив – это пошло. Алкогольная общественность, болтливая и въедливо-любопытная, как и всякая, впрочем, иная, узнав об этом, меня, безусловно, осудит. Так и чудится мне телефонный звонок от „А" к „Б":
„Слышали новость, глубокоуважаемый? Никеша себя утопил". – „Да ну, что вы говорите? Каковы подробности?" – „Да вот, оставил на парапете недопитую бутылку, а сам…" – „Недопитую? Что ж это мог он не допить? Не представляю. Ах, портвейн «розовый»? Молдавского производства? Ну, это, конечно, не ереванский коньяк, но чтоб не допить… Нет, извините, сознавая всю горечь утраты, должен я вам сказать… Да-да, он всегда был немножко со странностями… Что вы говорите? Прекрасная мысль! Надо помянуть бедолагу. Что? Да, немного. Увы, с копейками рубль… Да-да, на углу… Нет, ей-богу, он меня удивил!.."»
Вот такой приблизительно разговор представился мне, когда я глядел на оставленные чайкой расходящиеся круги. С трудом оторвав взгляд от воды, я поднял бутылку и налил себе еще.
Второй стакан, будучи выпит, возымел эффект неожиданный. Когда я докурил сигарету, взятую у кого-то из пьющих пиво соседей, и поднял голову, небо будто ножом полоснули: алые и бурые внутренности стали медленно вываливаться из его голубого брюха и оседать на печные трубы далеких крыш. Меж ними, словно прожекторные стволы, падали в разных направлениях зловещие солнечные лучи кровяной масти. Дым от автомашин, курившийся над Поцелуевым мостом, приобрел угрюмо-багровый оттенок. Я опустил голову. «Улба-лба! – сказал я себе. – Каж-ца, каж-ца». Мостовая вдруг стала непослушной, изрытой, неровной. Поднял бутылку и, затыкая ее пробкой, огляделся воинственно – не хочет ли кто отнять. Никто, кроме вот этого… он ушел. Я посмотрел на реку. Вода уже достаточно остудилась и стала студнем.
«Невкусно!» – подумал я, и меня слегка затошнило. Я ушел от реки. Люди на улицах были угрюмые, полусонные. Иностранец снимал кино через щелку. Девушка, глядя в карманное зеркальце, мазала губы. Она шлюха. Они шлюхи – все до одной. В тени забора было холодно и полутемно, и чертовы неотвязные тополя булькали мелкой листвой. Тополя, тополя… песня. Кто-то хотел меня утопить. Ты, что ли, мастер? Да пуст мой карман, зря трудишься. Что, съел? Ну, то-то, знай наших! Надо бы еще вы… выпить. А? Бутылку уперли, падлы. Ну и город, одни ворюги…
Теперь поворот направо… Куда это я? Что-то холодно. Эк меня. Бррр. Значит, так: где я и сколько времени? Долго я путешествую. Я же шел вдоль Мойки. Вон она виднеется. Кажется, я был в отрубе. Надо же – автопилот сработал. Ушел же отсюда и снова здесь. Значит, так надо.
Меня знобило. Сильно тянуло по малой нужде. Я прошелся по набережной, ища подворотню потемнее. Забрел в какой-то угрюмый двор. Примостился между кирпичной стеной и высоким бетонным основанием стальной трубы, косые распорки которой делали ее похожей на баллистическую ракету. Когда я вышел оттуда, мне в глаза бросились высокие, сумеречно освещенные окна какого-то длинного одноэтажного строения. На дверях висела табличка с крупною, плакатным пером выведенною надписью. Я подошел поближе. Сознание вернулось ко мне почти полностью, так что надпись, которую я прочитал на дверях в полутьме раннего вечера, удивила меня:
УЧАСТОК «ПАЛЕРМО»
и чуть ниже помельче:
открыто по техническим причинам
Недоуменно рассматривал я обыкновенную казенную дверь с натеками серой масляной краски. «Открыто, – подумал я. – Значит, можно войти?» Тут же за дверью раздались голоса, она приотворилась, и ко мне на булыжный двор вышли двое, оживленно переговариваясь.
– Надо увеличить давление эзотеры, – сказал тот, что повыше, снимая с локтя нарукавники.
– Подкрутить шестигранник?
– Ну ясно, что не пентакль! – ответил тот, что с нарукавниками, засовывая их в портфель, и расхохотался.
Не переставая смеяться, он внимательно и отчужденно глядел на меня, и, рассмотрев его лицо, я заметил, что нос его, необыкновенно бугристый и толстый, переходящий в густые пакляные брови, сделан из папье-маше.
– А ты что стоишь, голубчик? – вдруг подлетел он ко мне. – Видишь – открыто? Ну и ступай! – И он с неожиданной силой взял меня за руку повыше локтя и втолкнул в помещение.
Дверь за мной затворилась; я услыхал, как щелкнул сработавший замок.
– О, да в нашем полку прибыло! – услышал я веселые голоса из глубины помещения. – Давай-давай, не стесняйся! Вольф, наливай! Штрафняка ему!
Я растерянно огляделся. Помещение на первый взгляд представляло собой нутро обыкновенной газовой кочегарки. Правда, котлы, стоявшие вдоль стены, не работали, но запальники – стальные длинные трубы, в которые по гибким резиновым шлангам поступал газ, – были укреплены наподобие факелов отверстиями вверх, и каждый из них венчался языком пламени. Таких языков было много, штук десять, их неровный, прыгающий свет с трудом разгонял темноту. Пахло горелым газом, пролитым вином, человеческим потом. Синий табачный дым плавал под потолком.
– Да ты ползи сюда, не менжуйся! – кричали мне из глубины помещения. – Здесь все свои, люба! В нашем учреждении сегодня сабантуй!
Я решил откликнуться на их зов. Преодолев небольшой лабиринт из чертежных досок, поставленных кое-как, вразнобой, я оказался у продолговатого бильярдного стола, на зеленом сукне которого в беспорядке валялись обломанные куски хлеба, колбасы, сыра, табачный пепел. Удивило меня то, что сыр был обгрызен как-то мелко: зияли ровные полукружья откусов – небольшие, не человечьи.
– А, это ты, Никеша! – обратился ко мне восседавший как бы во главе стола, заросший до глаз густою черною бородой, совершенно незнакомый мне человек. – Наслышан, наслышан… А что, иди ко мне оформителем! Не обижу… А?
Я не нашелся что ему отвечать.
– Да что это я, – сказал бородатый, – так сразу и подступаю. Вольф, сукин ты сын! Налей гостю!
Мне поднесли граненый стакан с темной жидкостью. Где-то совсем недавно я видел такие же зазубрины на венчике стакана. Я зажмурился и, сколько мог, выпил. Излишне, может быть, говорить о том, что питье было все то же – портвейн «розовый». Да, очень крупную партию этого товара прислали в наш город из молдавских степей.
– Ну как, пошло? – спросил меня тип со старушечьим острым лицом – тот, кто мне наливал.
– Спасибо, нормально, – ответил я, преодолев легкую тошноту, и поинтересовался, по какому случаю праздник.
– О, да ничего особенного… Сороковины отмечаем… по нашему… гм… знакомцу! – осклабился остролицый. – Кстати, ты его тоже, кажется, когда-то знавал… Его зовут Дима. Ну, художник-иллюстратор, Димитрий… Уж сорок дней, как преставился…
– Что вы говорите? – весь так и вскинулся я. – Не может этого быть! Я ж его видел сегодня утром!
– Пить надо меньше! – раздался из-за спин чей-то тонкий и злобный фальцет.
Я попытался взглядом разыскать наглеца, но за кругом голов и плечей ничего, кроме пляшущих неровных теней, не увидел.
Я обратился к чернобородому.
– Скажите мне, это правда? – спросил я полным отчаянья голосом.
– Увы, мой друг, мужайся, но это факт! – ответил начальник, мясистое лицо которого выразило в эту минуту чувство оскорбленного достоинства.
– На поминки попал! – с издевкой проверещал все тот же тонкий и ненавидящий голос.
Я не нашелся что отвечать. Неожиданное и острое чувство горя охватило меня с такой силой, что я уронил голову на руки и разрыдался.
– Ну-ну, успокойся, не горюй, бедный Йорик! – опустил бородатый мне на спину свою тяжелую длань, и я, содрогаясь, ощутил позвоночником его твердые и длинные когти. – Ничего, дело житейское… Покойному попросту незачем было жить… Ну, а мы, как видишь, его с удовольствием поминаем. Чем бы тебя отвлечь? Хочешь посмотреть машинное помещение? Это, так сказать, средоточие нашей деятельности… Вольф, проводи!
Вольф как-то нехорошо усмехнулся, отчего его острое лицо стало на миг еще безобразнее, и поманил меня за собой. Вытерев мокрые щеки, я отправился следом. Он провел меня в темный угол котельной, к двери, над которой горела красная лампочка. Набрал нужный номер на замке с шифром и, толкнув дверь, ввел меня в машинное помещение. Сквозь мутное, запыленное окошко я первым делом глянул на улицу, где синели негустые майские сумерки, и узнал бетонное основание той самой трубы со следами своего недавнего пребывания.
– Смотри! – сказал Вольф каким-то торжественно-страшным голосом.
Я посмотрел прямо перед собой. Сквозь узкое жерло печи я увидел слепящее пламя вольтовой дуги, а когда пригляделся, заметил – там, между двух угольных электродов, вьется, шипит, пузырится и истончается в дым чахлый крысиный трупик. Дым втягивался в отверстие за электродами, которое, как я понял, ведет к трубе, только что мною виденной.
Полуослепленный на мгновение, я отвернул голову от печи и спросил в ужасе и отвращении:
– Зачем это?
– Фирма «Миазм», – ответил Вольф лаконично, но глаза его горели каким-то непонятным мне торжеством. – Участок «Палермо». Снабжаем весь город.
– Уйдем обратно, – попросил я, отворачиваясь.
– Как хочешь, – ответил Вольф лаконично, – это нетрудно.
Когда мы вернулись к пирующим, я каким-то шестым, так сказать, чувством отметил, что настроение за столом изменилось. Царило тягостное молчание. Бородатый глянул на меня строго и сумрачно. Он собственноручно налил стакан до краев и, поставив передо мною, коротко бросил:
– Пей!
– Спасибо, мне, кажется, хватит…
– Пей, тебе говорят! Ишь, невежа…
– Ну, если вы настаиваете, – ответил я, машинально озираясь по сторонам, и отпил немного.
– Он слишком много знал! – раздался все тот же издевательский голос, и я, кинув взгляд в ту сторону, откуда он прозвучал, увидел пухлое безволосое личико, лишенное подбородка. Глаза, встретившись с моими, изобразили деланный ужас.
– Послушайте, что за наглость! – закричал я прямо в это мерзкое личико. – Кажется, всему есть предел! Я вас не знаю и знать не хочу!
– А ты кто такой, собственно, чтоб кричать на Валюнчика? – угрюмо спросил чернобородый.
– Как это «кто такой»? – опешил я. – Вы ж меня знаете! Сами в оформители звали, оклад предлагали…
– Ну, оклада я тебе, положим, не обещал, – насупился чернобородый. – А интересует меня, что ты за тип, что за птица, чтобы каркать на моего штатного сотрудника?
– Что за птица? – ответил я, усмехаясь. – В чайки собрался… Да вы меня, боюсь, не поймете…
– Ты, кажется, Йорик, того, в Гамлеты метишь… – угрюмо сказал бородатый.
– А хоть бы и так! – воскликнул я, возбуждаясь.
На меня напало какое-то необъяснимое вдохновение. Весь этот чадный день, сгущаясь, клубясь, наподобие пьяной тучи, разразился во мне ливнем жарких речений.
– Мечу! – воскликнул я. – Всю жизнь метил! Вы люди служащие (кто-то бросил вслед: «Вот именно!») и не поймете меня совсем. А живет, бродит средь вас популяция неприкаянных душ! Страшные видом, сильны они духом и провидящим зрением! Пусть они кажутся вам в лучшем случае чудаками, в худшем – подозрительными отщепенцами. Это потому, что видят они вещи в их истинном свете, а не в искусственном и наведенном! Да, нелегко нам живется. Душе хочется распрямиться и возлететь, а ее загружают свинцовыми чурками разных запретов, угроз, обязательств! Сколько сил уходит на то, чтобы вытеснить из души этот сор и хоть ненадолго сосредоточиться! Как надрывается в этом ежеминутном борении весь душевный состав! Вот и бежишь в гастроном покупать какой-нибудь гнусный «розовый», пьешь, чтоб забыться хоть на минуту!
Или напросишься на чужие поминки! – злорадно заметил тот, кого звали Валюнчиком, и его глаза, встретившись с моими, вновь изобразили комический ужас.
– Пусть так! Напросишься. Сущая правда – пьем на халяву! Да что – пьем. Все мы – разного рода поэты, романтики и пропойцы, не то что киряем – живем и то на халяву, за чей-то ненужный и тяжкий счет. Примите, канючим, любезные, в вашу честную компанию. Так уж нам трезво, грустно и одиноко. И вы принимаете… чтоб надсмеяться или убить!
– Ну, это он, кажется, перегнул, – пробубнил Вольф себе под нос. – Тут вам поминки, а не судебное заседание…
– Фи, гадость какая! – воскликнул Валюнчик, деловито распаковывая пакетик бритвенных лезвий.
Он стал раздавать лезвия прямо в бумажках, обходя всех присутствующих, приговаривая:
– Это – тебе… это – тебе…
– Вот что, други! – сказал чернобородый, вставая и засучивая рукава. – Мы, кажется, ошиблись в этом субъекте. Думали, что он наш, а он… Одним словом, пора мочить, а?
И вдруг стул с треском вылетел у меня из-за спины, по потолку рванулись в мою сторону черные тени, и я был схвачен десятком рук и опрокинут, так что лопатки мои воткнулись в твердый бетонный пол. Я тяжело дышал, силясь вырваться. Тут, не выпуская меня, клубок разомкнулся, и я увидел, как торжественным аллюром, с бритвой в руке, ко мне вышагивает гладколицый. Он подмигнул мне заговорщически и кивнул чернобородому. Тот, своею сильною дланью схватив меня за подбородок, еще сильнее задрал его, и мое сердце затрепетало вместе с огнями газовых факелов, вставших перед меркнущими глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20