Но Клод не испил еще чашу горечи до дна. Он увидел на левой стене картину Бонграна, висевшую как раз напротив картины Фажероля. Однако перед этим полотном не было толпы, посетители равнодушно проходили мимо. Между тем оно было создано напряженнейшим усилием художника, это был удар, для которого он копил силы уже в течение многих лет, последнее творение, выношенное им с желанием доказать самому себе всю зрелость своего заката. Ненависть, накоплявшаяся в нем со времени создания «Деревенской свадьбы», первого шедевра, разрушившего всю его полную труда жизнь, заставила его искать сюжета, контрастного и вместе с тем в чем-то перекликающегося с первым полотном. «Деревенские похороны» изображали погребение девушки на фоне ржи и овса. Художник боролся с самим собой: еще посмотрят, спета ли его песенка, не стоит ли его шестидесятилетний опыт счастливых порывов его юности! Но опыт не помог, и его творение было обречено на безмолвный провал: так, когда на улице падает старик, прохожие даже не оборачиваются, чтобы на него взглянуть. И все же рука мастера чувствовалась во многих деталях картины: в ребенке из хора, держащем крест, в группе несущих гроб девушек, давших обет пречистой деве; их белые платья и румяные лица живописно контрастировали с торжественной черной одеждой похоронного кортежа, видневшегося сквозь листву. Но священник в стихаре, девушка с хоругвью, семья усопшей за гробом, да, впрочем, и все остальные части полотна отличались сухостью фактуры, производили неприятное впечатление своей надуманностью, упрямой жесткостью кисти. В этом сказался бессознательный роковой возврат художника к беспокойному романтизму, с которого он когда-то начинал. И всего тяжелее было то, что безразличие публики имело свое оправдание: это искусство принадлежало другой эпохе, эта вываренная тускловатая живопись уже не останавливала ничьего, даже мимолетного внимания с тех пор, как в современном искусстве установилась мода на ослепляющие потоки света.Как раз в это время в зал нерешительно, как застенчивый дебютант, вошел Бонгран, и у Клода сжалось сердце, когда он увидел, как художник переводит беглый взгляд со своей одинокой картины на полотно Фажероля, вызвавшее такую бурю. В эту минуту Бонгран, должно быть, со всей остротой почувствовал, что для него наступил конец. Хотя до сих пор его и терзал страх перед собственным медленным угасанием, но это было всего лишь сомнение, теперь же им овладела внезапная уверенность, что он пережил самого себя, что его талант иссяк, что он больше никогда не создаст жизнеспособного произведения. Он весь побелел и уже хотел бежать из зала, но тут скульптор Шамбувар, который вошел через другую дверь с целым хвостом своих постоянных приверженцев, не обращая внимания на присутствующих, окликнул его своим густым голосом:— Эге, шутник! Я застал вас на месте преступления — любуетесь собственным произведением!Скульптор выставил в этом году «Жницу», настолько неудачную и нелепую, что, казалось, его могучие руки слепили ее ради издевки; но сам скульптор не утратил ликующего вида, уверенный, что создал одним шедевром больше, и с видом непогрешимого божества прогуливался среди толпы смертных, не слыша, как они над ним посмеиваются.Бонгран, не отвечая, взглянул на него блестевшими, как в лихорадке, глазами.— Видали внизу мою штуку? — продолжал Шамбувар. — Пусть-ка нынешние пигмеи попробуют до нее дотянуться!.. О, старая Франция! Что от тебя осталось? Только мы одни!И он ушел в сопровождении своей свиты, раскланиваясь с озадаченной публикой.— Скотина! — прошептал Бонгран, подавленный горем, возмущенный, словно грубиян позволил себе развязную шутку в комнате, где лежит покойник.Увидев Клода, он подошел к нему. Не было ли трусостью бежать из зала? И он захотел показать свое мужество, благородство души, никогда не омрачаемой завистью.— Поглядите только, какой успех у нашего приятеля Фажероля! Не стану лгать и утверждать, что его картина приводит меня в экстаз, она мне совсем не по вкусу, но сам он очень мил, право… И знаете, он сделал для вас все, что мог.Клод попытался найти хоть слово похвалы для «Похорон».— Маленькое кладбище в глубине прелестно! Может ли быть, что публика…Бонграя резко остановил его:— Полно, друг мой, соболезнования ни к чему… Я сам все вижу…В это время кто-то приветствовал их фамильярным жестом, и Клод узнал Ноде, надутого, возгордившегося, раззолоченного, — так успешно шли грандиозные дела, какими он теперь ворочал. Тщеславие вскружило ему голову, он хвалился, что разорит всех торговцев картинами; он построил себе дворец, выступал в качестве короля рынка, собирая шедевры, открывая огромные, оборудованные по-современному художественные магазины. Звон миллионов слышался в его доме еще в прихожей; он устраивал у себя выставки, поставлял картины в галереи и ожидал в мае приезда американцев-любителей, которым продавал за пятьдесят тысяч франков то, что сам приобретал за десять. Он вел княжеский образ жизни: жена, дети, любовница, лошади, имение в Пикардии, грандиозная охота. Своими первыми барышами он был обязан повышению цен на картины знаменитых покойников, не получивших признания при жизни: Курбе, Милле, Руссо, — и это рождало в нем презрение к любому произведению, подписанному именем художника, еще ведущего борьбу. Между тем о нем начали ползти дурные слухи. Знаменитые картины были наперечет, число любителей тоже почти не увеличивалось, и наступила пора, когда вести дела стало затруднительно. Поговаривали о создании синдиката, о соглашении с банкирами для поддержания высоких цен; в зале Друо прибегали к всевозможным комбинациям, вплоть до фиктивной продажи картин, выкупленных самими продавцами по очень высокой цене. Эти обманные биржевые операций, эта головокружительная скачка в атмосфере ажиотажа должны были неминуемо привести зарвавшихся торговцев к краху.— Добрый день, мэтр, — произнес, подойдя к Бонграну, Ноде. — Что скажете? Вы, как и все другие, пришли полюбоваться моим Фажеролем?В его обращении с Бонграном уже не было и следа прежней внимательной и униженной почтительности. А о Фажероле он говорил, как о своей собственности, как о поденщике, состоящем у него на жалованье и которого он частенько распекает, Ведь это он поселил Фажероля на проспекте Вилье, принудил приобрести особняк и обставить его так, как обставляют жилище содержанки, опутал его долгами, поставляя ковры и безделушки, чтобы крепче держать в своих руках. А теперь он журил его за беспорядочную жизнь, за то, что он компрометирует себя своим легкомыслием. Взять, например, вот эту картину: ни один серьезный художник не послал бы ее в Салон. Конечно, она вызвала толки, шли слухи даже о почетной медали. Но ведь это гибельно для высоких цен! Если хочешь иметь дело с американцами, надо держать толпу на расстоянии, замкнуться, как божество в своем храме.— Дорогой мой, хотите верьте, хотите нет, но я уплатил бы двести тысяч франков из собственного кармана, чтобы только эти болваны газетчики прекратили шум по поводу моего Фажероля этого года.Бонгран, мужественно слушавший его, несмотря на все свои страдания, улыбнулся:— Они, пожалуй, и впрямь пересолили! Вчера я прочел статью, из которой узнал, что Фажероль съедает по утрам два яйца всмятку…Он смеялся над трескучей рекламой, вот уже неделю занимавшей Париж особой молодого мэтра после первой статьи о его картине, которую в ту пору еще никто не видел. Вся банда репортеров накинулась на Фажероля, его буквально раздели догола; писали об его детстве, об его отце — фабриканте художественных изделий из цинка, — о годах учения, о том, где и как он жил, описывали все, вплоть до цвета его носков, до привычки пощипывать кончик собственного носа. Он был злобой дня, молодым мэтром в современном вкусе, которому повезло, потому что он не получил римской премии и порвал с Академией, методы работы которой он сохранил. Это была слава калифа на час, которую приносит и уносит порыв ветра, подобие успеха, болезненный каприз великого извращенного города, на мгновение поднявшего Фажероля на гребень волны, происшествие, которое потрясает толпу утром и забывается вечером.Тут Ноде заметил «Деревенские похороны».— Постойте-ка, это ваше произведение? Ага, понимаю, вы хотели нарисовать картину под пару к «Свадьбе». Ну, если бы вы спросили меня, я бы вас отговорил. Ах, эта «Свадьба», «Свадьба»!Бонгран слушал, не переставая улыбаться, только скорбная складка обозначилась у его дрожащих губ. Он позабыл о своих шедеврах, о бессмертии, обеспеченном его имени; он видел только внезапную славу, пришедшую без всяких усилий к этому мальчишке, не достойному чистить его палитру, но сразу вытеснившему его из памяти толпы, его, который боролся десять лет, чтобы добиться признания. О, если б новые поколения, роющие вам могилу, знали, сколько кровавых слез вы проливаете перед смертью по их милости!Но вдруг Бонгран испугался, что он невольно выдаст свои страдания, если будет молчать. Неужели он способен пасть до низкой зависти? Гнев против самого себя заставил его выпрямиться. Умирать надо стоя. И, подавив резкие слова, готовые сорваться с губ, он сказал просто:— Вы правы, Ноде, мне следовало пойти выспаться, когда в моей голове зародилась идея этой картины!— Ах, вот и он! Извините! — вскричал торговец и убежал.Он увидел Фажероля, показавшегося у входа в зал. Но Фажероль не вошел, а остановился, сдержанный, улыбающийся, принимающий успех с непринужденностью умного человека. К тому же он кого-то искал, подозвал к себе знаком молодого художника и, видимо, сказал тому что-то благоприятное, потому что последний рассыпался в благодарностях. Два посетителя поспешили к Фажеролю с поздравлениями, какая-то женщина остановила его, показывая жестом мученицы на натюрморт, повешенный в темный угол. Затем Фажероль исчез, беглым взглядом окинув людей, застывших в экстазе перед его картиной.Клод все видел и слышал и почувствовал, как грусть снова переполняет его сердце… Между тем толчея все увеличивалась, и в духоте, ставшей нестерпимой, перед ним маячили только зевающие и потные лица. За ближними рядами плеч виднелись еще другие такие же ряды, и так до самой двери, откуда вновь прибывшие, которым ничего не было видно, указывали друг другу на картину концами зонтов, с которых стекали струи дождевой воды. Бонгран из гордости тоже остался здесь, держась совершенно прямо, несмотря на свое поражение, крепко стоя на своих старых ногах борца, устремив ясный взгляд на неблагодарный Париж. Он хотел завершить свой путь как честный человек с великодушным сердцем. Клод заговорил с ним, но не получил ответа и понял, что под этой спокойной и веселой маской скрывается истекающая кровью от нечеловеческих мук душа. Испуганный и преисполненный почтения, Клод не стал докучать и удалился, а Бонгран, глядевший в пространство, даже не заметил его ухода.Клод снова замешался в толпу, его вдруг осенила догадка. Он удивлялся, что не может отыскать своей картины, а ведь это так просто. Разве не было здесь зала, где все хохотали, уголка, где толпились и шумели зубоскалы, оскорблявшие чье-то творение? Конечно, именно там его произведение. У него еще стоял в ушах смех, который он слышал когда-то в Салоне Отверженных, и он стал прислушиваться теперь у каждой двери, чтобы узнать, не здесь ли его освистывают.Но когда он снова очутился в Восточном зале, в этом сарае, где в холоде и темноте агонизирует монументальное искусство, где громоздятся штабели исторических и религиозных композиций, он вздрогнул и замер, устремив глаза вверх. Он уже два раза проходил здесь, а между тем наверху висела его картина, так высоко, так высоко, что он еле мог ее узнать, — маленькую, повисшую, как ласточка, на уголке тяжелой рамы огромной десятиметровой картины, изображающей потоп, где в воде цвета перебродившего вина кишели, копошились желтокожие. Налево висел жалкий, пепельных тонов портрет генерала во весь рост; направо, на траве, на фоне лунного пейзажа, лежала громадина-нимфа, похожая на обескровленный разлагающийся труп. А повсюду вокруг какие-то розоватые, фиолетовые картины, жалкие творения — от комической сценки, изображающей подвыпивших монахов, до открытия Палаты, где лица известных депутатов были воспроизведены с портретной точностью, а прибитая сбоку позолоченная дощечка сверху донизу исписана их именами. А наверху, высоко-высоко, посреди белесых полотен маленькая, чересчур смелая картина поражала страдальческой гримасой чудовища.Ах, этот «Мертвый ребенок» — маленький жалкий труп, который на таком расстоянии казался случайным нагромождением разъединенных частей тела, изуродованным остовом неизвестного бесформенного животного! Что означает эта раздувшаяся, побелевшая голова? Череп ли это или, может быть, живот? А эти жалкие ручонки, конвульсивно сжимающие простыни, как окоченевшие лапки погибшей от холода птицы! А сама постель: белизна простынь рядом с белизной тела — вся эта печальная бледность, угасание тона, безнадежность конца! Только приглядевшись, можно было различить светлые неподвижные глаза, узнать голову ребенка, погибшего от какой-то мозговой болезни и вызывающего мучительную, щемящую жалость.Клод приблизился, затем отступил, чтобы лучше рассмотреть. Освещение было так неудачно, что на полотно отовсюду падали танцующие блики. Бедный Жак, как же плохо его поместили! Конечно, из презрения, а может быть, от стыда, чтобы только как-нибудь избавиться от этого мрачного безобразия. А портрет вызывал в памяти Клода образ сына: сначала такой, каким он был в деревне, — свежий, розовощекий, резвившийся в зеленой траве, потом — на улице Дуэ, где он понемногу бледнел и становился все более придурковатым, и наконец на улице Турлак, где он уже не мог выносить тяжести собственной головы и одиноко умер ночью, когда его мать спала. Он видел вновь и мать, скорбную женщину, которая осталась дома, без сомнения для того, чтобы выплакаться, — ведь она плакала теперь целыми днями. Как бы то ни было, она хорошо сделала, что не пришла; все это было слишком печально: их маленький Жак, уже застывший в своей постельке, загнанный сюда как пария, с лицом, настолько искаженным резким освещением, что казалось, будто на нем застыла гримаса страшного смеха.Но еще больше Клод страдал от одиночества, в каком оказалась его картина. Удивленный, разочарованный, он искал глазами толпу, ту толчею, которой он ждал. Почему же его не высмеивают? Ах, эти былые оскорбления, издевательства, негодование, — они терзали, но наполняли его жизнь! Ничего, ничего, никто даже не удостоил его плевком! Это была смерть. Публика торопливо проходила по огромному залу, поеживаясь от скуки. Люди останавливались только перед изображением открытия Палаты, — тут беспрерывно обновлялась толпа, читали пояснительную надпись, показывали друг другу на известных депутатов. Вдруг позади Клода раздался смех, он обернулся: но это смеялись не над ним, публика веселилась, глядя на подвыпивших монахов, — сценку, имевшую успех в Салоне из-за комического сюжета; мужчины объясняли дамам ее содержание, утверждая, что картина блещет остроумием. Все эти люди проходили под маленьким Жаком, и никто не поднял головы, никто не знал даже, что он там, наверху.Вдруг у Клода промелькнула надежда. На диванчике посредине зала сидели два господина: толстый и худой, оба с орденскими ленточками в петлицах. Откинувшись на бархатную спинку, они болтали и разглядывали картины, висевшие напротив них. Клод приблизился, прислушался.— Я последовал за ними, — продолжал свой рассказ толстяк. — Они пошли по улице Сент-Оноре, Сен-Рок, Шоссе Дантен, Лафайетт.— Ну и что же, вы заговорили с ним? — спросил худощавый с видом глубокой заинтересованности.— Нет, я боялсая рассердиться.Клод ушел, но трижды возвращался, и сердце его билось каждый раз, когда редкий посетитель останавливался и медленным взглядом окидывал стену от карниза до потолка. Ом испытывал яростное, болезненное желание услышать хоть слово, одно только слово, К чему было выставляться? Как понять это безмолвие? Все лучше, чем эта пытка молчанием. У него перехватило дыхание, когда он увидел приближающуюся молодую чету: красавчика с белокурыми усиками и очаровательную женщину с изящной походкой, хрупкую, как саксонская фарфоровая пастушка. Дама заметила картину, осведомилась о ее сюжете, пораженная, что ничего не может понять. Когда же ее муж, перелистав каталог, нашел название «Мертвый ребенок», она увела его, вся дрожа и испуганно восклицая:— Безобразие! Как это полиция допускает такие ужасы!Ничего не сознавая, точно в чаду, подняв кверху глаза, Клод продолжал стоять среди людского стада, равнодушно несущегося вскачь: ни один человек не бросил взгляда на единственную, священную вещь, видимую только ему одному.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47