— Стало быть, шахта эта принадлежит господину Энбо? — спросил он.
— Нет, господин Энбо — всего только главный директор, — пояснил старик. — Сму платят, как и нам.
Указывая вдаль, молодой человек спросил:
— Кому же принадлежит все это?
Но Бессмертный некоторое время не мог ответить: его снова душил приступ кашля, такой сильный, что он еле отдышался. Наконец он сплюнул и обтер с губ черную пену. Ветер усиливался.
— Гм!.. Кому принадлежит все это? Никто не знает. Людям.
И он протянул руку, как бы указывая во мраке на далекое, невидимое место, где живут эти люди, на которых более ста лет трудились поколения Маэ. Казалось, в голосе его звучал религиозный трепет, словно он говорил о недоступном святилище, где таилось тучное и ненасытное божество; все они приносили ему в жертву свою плоть, но никогда не видали его.
— Если бы хоть хлеба было вволю, — в третий раз проговорил Этьен без видимой связи.
— Ну да, черт возьми! Будь всегда хлеба вволю, тогда было бы ладно!
Лошадь тронулась; за ней ушел и возчик, тяжело ступая больными ногами. Рабочий, оставшийся на месте, и не пошевельнулся; он сидел съежившись, уткнувшись подбородком в колени, устремив в пустоту большие тусклые глаза.
Подняв с земли свой узелок, Этьен все не уходил. Порывы ветра леденили ему спину, а грудь припекало огнем. Может быть, все-таки спросить, нет ли работы на копях? Старик мог и не знать; теперь он сам поразмыслил и готов был взяться за любую работу. Куда ему идти и что делать в этом краю, изголодавшемуся от безработицы? Издохнуть под забором, как бездомному псу? Но он колебался, его страшила эта шахта Воре среди голой равнины, тонувшей во мраке ночи. Ветер крепчал с каждым порывом; казалось, он несся с безграничных просторов. Ни проблеска зари в темном небе; одни доменные и коксовые печи пылали во мраке кровавым заревом, ничего не освещая. А Воре по-прежнему лежало, распластанное в глубине, словно злой хищный зверь, залегший в норе, и дышало все протяжнее, глубже, упорно переваривая человеческую плоть.
II
Среди полей, засеянных хлебом и свекловицей, спал под покровом черной ночи поселок Двухсот Сорока. Едва можно было различить четыре огромных квартала, груды домишек, которые напоминали своими прямолинейными очертаниями казарменные или больничные корпуса. Расположены они были параллельными рядами, а между ними проходили три широкие улицы, разделенные на одинаковые участки с садиками. На пустынной равнине лишь завывал ветер да хлопали по заборам сорванные решетки.
У Маэ, в шестнадцатом номере второго квартала, стояла тишина. В единственной комнате верхнего этажа было совершенно темно, и тьма эта как бы давила на спящих своей тяжестью; все спали вместе, с открытыми ртами, изнуренные усталостью. Несмотря на стужу на дворе, в комнате было душно и жарко, — такой тяжелый воздух, насыщенный животным теплом и людским запахом, присущ комнатам, где спит много народа, как бы чисто их ни содержали.
В комнате нижнего этажа часы с кукушкой пробили четыре, но никто не пошевелился; слышалось тяжелое дыхание с присвистом, сопровождаемое звучным храпом. Катрина внезапно поднялась и, как обычно, услыхав снизу бой часов, насчитала четыре; однако она была до того утомлена, что не могла заставить себя проснуться окончательно. Затем, высвободив ноги из-под одеяла, нащупала спички, зажгла свечу, но все не вставала; в голове она ощущала такую тяжесть, что снова прилегла, повинуясь неодолимой потребности.
Свеча разгорелась и осветила квадратную комнату в два окна, в которой стояли три кровати. Там были еще шкаф, стол, два старых ореховых стула, резко выделявшиеся темными пятнами на фоне светло-желтых стен. На гвозде висело платье, на полу стояли кувшин и красная миска вместо умывального таза — больше ничего. На левой кровати спал старший сын Захария, парень двадцати одного года; вместе с ним лежал его одиннадцатилетний брат Жанлен; на правой кровати спали, обнявшись, двое меньших, Ленора и Анри, первая шести, второй четырех лег, на третьей кровати — Катрина вместе с сестрой Альзирой, девятилетней чахлой девочкой, которой она бы и не ощущала возле себя, если бы горб маленькой калеки не давил ее в бок. Стеклянная дверь была открыта. Виднелись лестница и узкий проход, где стояла четвертая кровать; на ней спали отец и мать, и тут же была пристроена люлька новорожденной дочери Эстеллы, которой только что исполнилось три месяца.
Катрина мучительно силилась стряхнуть дремоту. Она потягивалась и теребила обеими руками свои рыжие волосы, растрепавшиеся на лбу и на затылке. Девушка казалась очень хрупкой для своих пятнадцати лет; из-под узкой сорочки виднелись только ноги, посиневшие и как бы татуированные углем, и нежные руки, молочная белизна которых резко отличалась от мертвенно-бледного лица, уже успевшего увянуть от постоянного умывания черным мылом. Она зевнула в последний раз — рот с великолепными зубами и бледными, бескровными деснами был у нее чуть-чуть велик, — слезы проступили на серых невыспавшихся глазах, измученных и скорбных, и все ее обнаженное тело, казалось, было полно усталости.
С лестницы послышалось ворчание; сердитый голос Маэ пробормотал:
— Черт возьми! Самая пора… Это ты засветила, Катрина?
— Да, отец… Внизу только что пробило.
— Попроворнее, бездельница! Кабы ты вчера поменьше плясала, то и разбудила бы нас пораньше… Лентяи!
Он продолжал браниться; но сон опять одолел его, ворчание прекратилось, и снова послышался храп.
Девушка стала босыми ногами на пол и, как была, в одной сорочке, принялась расхаживать по комнате. Проходя мимо кровати Анри и Леноры, она накинула на них соскользнувшее одеяло; они крепко спали, как спят в детстве, и не пошевельнулись. Альзира, с открытыми глазами, не говоря ни слова, перелегла на теплое место старшей сестры.
— Эй, Захария! И ты, Жанлен! — повторяла Катрина перед кроватью братьев; они лежали лицом вниз, уткнувшись в подушку.
Ей пришлось схватить старшего брата за плечо и потрясти его, — тот начал ругаться; тогда она стянула с них одеяло. Это развеселило ее, и она засмеялась, глядя, как мальчики отбивались голыми ногами.
— Глупо же, оставь меня! — ворчал Захария, садясь на постели; он был в плохом настроении. — Не люблю я таких проделок… Бог ты мой, как вставать не хочется!
Тощий, неуклюжий, с длинным лицом и реденькой бородкой, с белесыми волосами, он казался малокровным, как и вся семья. Рубашка приподнялась у него до живота, и он ее спустил, но не от стыдливости, а потому что продрог.
— Внизу уже пробило четыре, — повторила Катрина. — Живей, ну! Отец сердится.
Жанлен, свернувшийся клубком, опять закрыл глаза, сказав:
— Отстань, я сплю!
Девушка снова звонко расхохоталась. Жанлен был такой маленький, его тонкие руки и ноги распухли в суставах от золотухи. Катрина легко подняла его на руки; мальчик стал бить ее ногами, и его бесцветное обезьянье лицо, обрамленное шапкой курчавых волос, с зелеными глазами и большими ушами побледнело от злости; его сердило, что он такой хилый. Он молча укусил сестру в правую грудь.
— Злюка! — проговорила она, еле удержавшись от крика, и опустила его на пол.
Альзира тоже проснулась, но лежала молча, натянув одеяло до подбородка, и больше не засыпала. Она следила умными глазами калеки за сестрой и обоими братьями, которые стали одеваться. Новая ссора вспыхнула возле умывальной миски; братья толкали и отгоняли девушку, потому что она слишком долго мылась. Скинув рубашки, еще не вполне проснувшись, они отправляли свои надобности, нисколько не стыдясь, непринужденно и спокойно, как щенята, выросшие вместе. Катрина была готова первой. Она надела штаны углекопа, холщовую блузу, синий чепец на голову; в рабочей одежде она казалась мальчиком-подростком, только легкое покачивание в бедрах выдавало ее пол.
— Когда старик вернется, — злобно проговорил Захария, — постель совсем остынет; то-то он будет доволен… Вот я ему скажу, что ты ее застудила.
«Старик» — это был дед Бессмертный. Ночью он работал, а днем спал, так что постель никогда не остывала: на ней всегда кто-нибудь храпел.
Катрина, не отвечая, подняла одеяло и прибрала постель. За стеною послышался шум из соседнего дома. В этих кирпичных домиках, построенных Компанией с соблюдением величайшей экономии, стены были так тонки, что сквозь них проникал малейший шум. Люди во всем поселке жили бок о бок; ничто в домашней жизни не могло быть скрыто, даже от детей. По лестнице раздались тяжелые шаги, потом послышалось как бы падение чего-то мягкого, потом вздох наслаждения.
— Недурно! — сказала Катрина. — Левак вышел, а к его жене явился Бутлу. Жанлен. захихикал, даже у Альзиры заблестели глаза. Они каждое утро потешались над этим соседским супружеством втроем: у забойщика жил на квартире ремонтный рабочий, и у женщины оказалось два мужа — один ночной, другой дневной.
— Филомена кашляет, — заметила Катрина.
Она говорила о старшей дочери Левака, девятнадцатилетней девушке, любовнице Захарии, которая уже имела от него двоих детей; она была слабогрудой и состояла сортировщицей, так как не могла работать под землею.
— Пустяки! — возразил Захария. — Филомена и знать ничего не хочет, спит себе!.. Свинство — спать до шести часов!
Он надел штаны, потом отворил окно, словно что-то задумав. Поселок просыпался, в прорезах ставней замелькали огни. Брат и сестра снова заспорили: Захария высунулся, чтобы подстеречь, не выйдет ли из дома Пьерронов, что напротив, старший надзиратель. Говорили — он живет с женою Пьеррона; Катрина же уверяла, что Пьеррон накануне начал очередное дневное дежурство по нагрузке и Дансарт поэтому никак не мог сегодня там ночевать. В комнату проникал холодный воздух, но брат и сестра были слишком увлечены спором — они этого и не почувствовали: каждый отстаивал правильность своих догадок. Но вдруг раздались крики и плач: Эстелла озябла в своей люльке.
Маэ сразу проснулся. Почему он так обессилел? Вот, опять заснул, как настоящий бездельник! И он стал так браниться, что дети притихли. Захария и Жанлен кончали умываться медленно и как бы уже утомившись. Альзира все лежала с широко раскрытыми глазами. Двое младших, Ленора и Анри, обняв друг друга, не пошевельнулись и спали по-прежнему, несмотря на шум, тихо дыша во сне.
— Катрина, подай свечу! — крикнул Маэ.
Она застегнула блузу и понесла свечу в лестничный проход. Братья продолжали разыскивать свое платье при скудном свете, проникавшем в дверь. Отец вскочил с постели. Не останавливаясь, Катрина спустилась, ощупью по лестнице, как была, в грубых шерстяных чулках, и в нижней комнате зажгла другую свечу, чтобы сварить кофе. Вся обувь стояла под буфетом.
— Замолчи ты, гадина! — вспылил Маэ, выведенный из себя криками Эстеллы, которая все не унималась.
Он был невысокого роста, как и старик Бессмертный, и такой же толстый, с крупной головой, с плоским бледным лицом; белесые волосы были коротко острижены. Ребенок заорал еще громче, перепугавшись, когда отец принялся размахивать над ним своими огромными жилистыми руками.
— Оставь ее, знаешь ведь, что не замолчит, — проговорила жена Маэ, потягиваясь в постели.
Она тоже только что проснулась и досадовала, что ей никогда не дают как следует выспаться. Неужели они не могут тихо уйти! Она лежала, закутавшись в одеяло так, что видно было только ее длинное лицо с крупными чертами, сохранившее следы грубой красоты; к тридцати девяти годам она уже поблекла от вечной нужды и семерых детей: Глядя в потолок, она медленно заговорила; муж тем временем одевался. Ни он, ни она не обращали больше внимания на ребенка, надрывавшегося от крика.
— Знаешь, я сижу без гроша, а сегодня только еще понедельник: до получки шесть дней… Как дальше быть? Вы все вместе приносите девять франков. Как мне на них обернуться? В доме ведь десять ртов.
— Ох, уж и девять франков! — воскликнул Маэ. — Я да Захария получаем по три франка: вот тебе шесть… Катрина и отец по два: вот тебе четыре; четыре да шесть — десять… Да еще Жанлен получает франк: вот тебе одиннадцать.
— Одиннадцать-то одиннадцать, а праздников и прогулов ты не считаешь? Говорю тебе, больше девяти никогда не получается!
Маэ не отвечал, ища на полу свой кожаный пояс. Затем, разгибаясь, он промолвил:
— Нечего жаловаться, я еще здоров. А сколько в сорок два года на ремонтную работу переходят!
— Может быть, может быть, старина, но от этого на хлеб у нас не прибавляется. Что же мне делать, скажи на милость? У тебя-то ничего нет?
— Два су есть.
— Ну и оставь их себе, выпьешь кружку пива… Бог мой! А мне что делать? Шесть дней еще — конца не видать. Мы в лавке у Мегра шестьдесят франков задолжали. Он меня позавчера за дверь выставил, а я все-таки к нему опять пойду. Но если он упрется и откажет…
И она продолжала унылым голосом, не поворачивая головы, жмурясь порою от скудного света свечи. Она говорила о том, что в доме ничего нет, а дети просят хлеба; даже кофе не хватает, от воды делается резь в животе; и долго-долго еще придется им есть вареную капусту, обманывая голодный желудок. Приходилось говорить все громче, так как рев Эстеллы покрывал слова. Этот истошный крик становился невыносимым. Маэ, казалось, только теперь услыхал его, выхватил вне себя ребенка из люльки и бросил его на кровать к матери, яростно бормоча:
— На тебе, а то я ее пристукну… Ну и ребенок, прости господи! Ей-то ни в чем недостатка нет, сосет себе грудь, а орет громче всех!
В самом деле, Эстелла тотчас принялась сосать. Закутанная в одеяло, успокоенная теплом постели, она только почмокивала губами.
— Разве господа из Пиолены тебе не говорили, чтобы ты к ним пришла? — спросил отец, помолчав.
Мать с сомнением, уныло сжала губы.
— Да, я их встретила, они носили одежду бедным детям… Правда, сведу-ка я к ним сегодня Ленору и Анри. Хоть бы сто су дали!
Опять наступило молчание. Маэ был готов. С минуту он постоял, потом глухо промолвил:
— Что поделаешь? Уж как оно есть… Постарайся сварить хоть супу… Словами делу не поможешь, лучше уж идти на работу.
— Правильно, — ответила она. — Задуй свечу: нечего мне своими думами любоваться.
Он погасил свечу. Захария и Жанлен уже спускались по лестнице; отец пошел за ними; деревянная лестница скрипела под их тяжелыми ногами, обутыми в одни шерстяные чулки. Лестничный проход и комната снова погрузились во мрак. Дети спали, даже Альзира смежила веки. Только мать лежала в темноте с открытыми глазами. Эстелла жадно сосала ее отвислую грудь, мурлыча, как котенок.
Внизу Катрина прежде всего позаботилась разжечь огонь; в камине с чугунной решеткой посредине и с двумя печными трубами по бокам постоянно горел каменный уголь. Компания выдавала на каждую семью по восемьсот литров угля в месяц. Но это был твердый уголь, подобранный в штольнях, — он с трудом разгорался, и поэтому девушка прикрывала огонь по вечерам, чтобы утром оставалось только разгрести жар и подбросить несколько мелких кусков отборного угля. Поставив на решетку котелок, она присела на корточки перед буфетом.
Весь нижний этаж занимала довольно большая комната. Стены ее были выкрашены зеленой краской, пол, выстланный плитами, вымыт и посыпан белым песком. Здесь царила фламандская чистота. Мебель, кроме полированного соснового буфета, состояла из такого же стола и стульев. На стенах были наклеены яркие лубочные картинки: портреты императора и императрицы, раздававшиеся Компанией, солдаты и изображения святых с позолотой. Все это резко выделялось на фоне светлых голых стен. Кроме розовой картонной коробки на буфете и стенных часов с грубо размалеванным циферблатом, не было больше никаких украшений; громкое тикание гулко раздавалось под потолком. Возле двери на лестницу была еще одна дверь, которая вела в погреб. Несмотря на чистоту, в комнате со вчерашнего дня стоял запах жареного лука; в спертом, тяжелом воздухе постоянно ощущалась едкость каменного угля.
Сидя на корточках у раскрытого буфета, Катрина раздумывала: оставалась только краюха хлеба, довольно много сыра, но очень мало масла; между тем надо было приготовить бутерброды на четверых. Наконец она решилась: нарезала хлеб ломтиками, положила на один сыру, мазнула другой маслом и сложила их вместе, — это было «огниво», двойная тартинка, которую рабочие брали ежедневно в шахты. Вскоре четыре таких бутерброда были разложены на столе; размеры их были строго определены: самый большой для отца, самый маленький для Жанлена.
Катрина, казалось, с головою ушла в хозяйственные заботы; и все же она продолжала думать о том, что рассказывал Захария про старшего надзирателя и про жену Пьеррона; приотворив входную дверь, она выглянула наружу. Ветер бушевал по-прежнему, в низких домиках поселка светилось уже много окон, слышался глухой предутренний шум.
1 2 3 4 5 6 7 8 9